К книге
Сколько лет, сколько зим…РАССКАЗЫ. Сколько лет, сколько зим
28%
РАССКАЗЫ. Сколько лет, сколько зим
7

Привез дядя Егор маленькую Настаську в деревню Фаленки, к тетке Александре, и оставил, а сам даже не ночевал. Выпив кринку молока, он сидел на пороге распахнутых в сенки дверей, курил толсто свернутую цигарку и рассказывал о беде, приключившейся в ночь на радуницу: два подворья — его да сестрино — сгорели дотла от молнии.

Тетка Александра выла в платок, а дядя Егор все говорил, тихо, ушибленно, покашливая в кулак. Затем, щелкая суставами, поднялся с порога, потрепал племянницу по светленьким волосенкам, поклонился горестно смолкшей тетке Александре, вздохнул и вышел за ограду. Поправил упряжь на коне, понукнул и, когда лошадь тронулась, заскрипев колесами на ребристых кореньях старой разросшейся липы, оголившихся из-под земли, сел на телегу, присвистнул и поехал меж зеленых овсов в пологий косогор.

Жила тетка Александра на краю села, за речкой, дальше был только длинный бревенчатый склад с тремя въездами.

Настаська не знала, зачем и надолго ли привез ее сюда дядя Егор, но не погналась за ним, не заревела. Как маленькая старушечка забралась она на лавку, села, устроив на коленях пестрый узелок, и принялась осматривать светлую избушку. Почти половину ее занимала беленая русская печь с синими царапинами синьки, потолок золотисто-желтый, с коричневыми завитушками сучков на широких потолочинах; в углу у порога — голубой умывальник с букетиком нарисованных цветочков. По другую сторону двери, торцом к печке, стоял на полешках кованый сундук с медными полосками, покрытый пестреньким мохнатым ковриком. Над столом — лампа подвешенная на проволоку с загнутым концом. У стены — кровать да табуретки. Настаська и потом не раз будет удивляться тому, как тетка Александра ловко разместила в своей маленькой избушке все необходимое.

Затем девочка посмотрела на недавно крашенный, поблескивающий пол, на свои пыльные ботинки со сбитыми носками, поспешно спрятала ноги подлавку и с испугом взглянула на тетку Александру. Пожилая женщина встретилась взглядом с темными, чуть навыкате глазами девочки, улыбнулась, проворно ссадила Настаську на пол, сняла с нее старенькую, с чужого плеча — поданную погорельцам — кофту, умыла из умывальника, вытерла насухо суровым полотенцем и усадила за стол.

— Ничего, милушка Настасьюшка, проживем старый да малый… — Она достала из печи и поставила перед Настаськой глиняную чашку с морковницей, заправленной молоком, масла в середку положила, хлеб пододвинула. — Бог да добрые люди погибнуть не дадут… Хочешь — хлебушко с молоком ешь, хочешь — морковницу хлебай. Завтра, как печь топить стану, яичко в загнетке испеку… Ешь-ешь, — подбадривала она Настаську. — После в огород пойдем, хозяйство осматривать, а до субботы доживем — баню истопим…

Настаська черпала розовую кашу, макая носочек ложки в лунку с маслом, крепкими зубками кусала хлеб и не притрагивалась к молоку, оставляя его на верхосытку. Дохлебав морковницу, Настаська облизала ложку, положила рядом с пустой чашкой, шмыгнула носом и опустила голову.

Тетка Александра достала с доски из-под стола половинку картофельной шаньги, положила перед Настаськой, пододвинула кружку с молоком и вышла из избушки.

Настаська съела шаньгу, выпила молоко и, ожидая тетку Александру, оставалась сидеть за столом. Но та все не приходила, и тогда девочка слезла с табуретки, зачерпнула ковшиком из корчажки воды, сполоснула ложку, кружку, пальцами соскребла со стенок чашки подгоревшую морковь и ополоски вылила в таз под умывальник. Хотела вымыть руки, но умывальник подвешен высоко, и она полила себе из ковша, вытерла руки концом платка, в который были завязаны ее пожитки. Сняв ботинки, Настаська забралась на кровать и стала расстилать на подушке белый с синенькими цветочками по кайме платок.

— Чего это, милушка, ладишь? — войдя в избу, поинтересовалась тетка Александра.

Настаська сползла с кровати, подняла на тетку Александру глаза:

— Это тебе… это тебе подарок, — она споткнулась, не зная, как обратиться к женщине, добавила: — Тетка Сандра. Спасибо за угощение.

— Ох ты, Господи! Милушка ты моя! Подарок вот припасла тетке Сандре! — заулыбалась женщина и, заметив вымытую посуду, проворковала удивленно-радостно: — А и помощницу-то какую мне Бог послал, — она повязалась платком, погляделась в зеркало, вставленное в уголок большой рамы пониже фотографии, потом на Настаську платок прикинула, полюбовалась и, сложив его уголочком, убрала в сундук. Поправив сбившийся коврик, села на сундук, взяла за руку Настаську, притянула к себе, усадила рядом:

— Глянется ли тебе у тетки Сандры? — Настаська радостно закивала. — Вот и славно! А теперь мы с тобой в огороде ревизию наведем, поглядим, что там у нас? — и направилась из избы.

Тетка Александра водила Настаську от грядки к грядке, показывала, что где растет, пожаловалась, что кротов много развелось, начисто, спустили свекольную грядку. Напоследок подвела девочку к высокой наземной гряде, на которой под отпотевшими пол-литровыми банками топорщилась, нежилась в парном тепле огуречная зелень, пустившая пружинки усов. Затем они постояли на горушке, под большой, развесистой рябиной, послушали, как гоношатся в скворечнике, прибитом на высокой жерди, недавно выведенные скворчата, пожевали упругие листочки щавеля, поглядели окрест, и тетка, горестно повздыхав, указала племяннице в ту сторону, где осталась Настаськина деревня.

Вечером тетка Александра поливала огурцы, брызгала с веника водой на морковь. Настаська топталась рядом и то пододвигала ведро, то черпала ковшом воду и подавала тетке Александре.

— Сколько же тебе годков-то, Настасьюшка?

— Семь.

— Се-емь! Вот какая ты большая да разумная! — тетка Александра поправила платок на голове, принесла из ограды еще ведро с водой, поставила в борозду между луковыми грядками и, зачерпнув кружкой воду, половину вылила по одну сторону зеленого луковичного гнезда, половину по другую. — Вот эдак и поливай, раз помогать норовишь, в середку не лей — загниет луковица, — ласково поучала она девочку.

Покончив с делами, они недолго еще посидели на горушке под рябиной, и Сандра, опираясь на ствол дерева, поднялась, проходя мимо гряды, выдернула луковое гнездо, отряхнула землю и, когда Настаська вышла из огорода, прикрыла калитку на вертушку.

Во дворе она проверила, заперта ли коза, ограду закрыла на задвижку, а дверь в избу растворила — посвежей воздух будет. Пока ужинали да со стола убирали, дело к ночи подошло.

— А теперь старому да малому и спать пора, — задернув окно подшторником, облегченно вздохнула тетка Александра. — Где-ка спать-то любишь, на печи или на кровати? — Девочка пожала плечами, мол, хоть где. — А я летом дак на полу часто сплю, кину вон подстилку и улягусь — прохладно, и свет в глаза не бьет…

Настаська скоро освоилась у тетки Сандры, привязалась к ней. Та в огород идет, Настаська за ней: вместе полют грядки, поливают, картошку окучивают. Если Сандра крапиву курам рвала, одев на руки брезентовые верхонки, или рассаду высаживала, Настаська по горушке ползала, выпрастывала из травы цвет клубники да земляники — хотела, чтоб ягоды поскорее поспели, жевала кислицу или рвала медуницу, ветреницы-подснежники да хохлатки — букет собирала…

Вместе они ходили по ягоды, по грибы или драли мох на ближнем болоте — сгодится, говорила Сандра, когда низ у избушки менять надо будет. После второго класса они съездили к дяде Егору — повидаться, и он оставлял Настаську у себя на житье — справились, хлеба хватает. Настаська поглядывала на него, на тетку и помалкивала, но когда Сандра домой засобиралась, она подошла к дяде Егору, уткнулась лицом ему в живот и тихо сказала:

— Я в гости еще приду, а жить дома буду, с Сандрой.

Зимними вечерами тетка Сандра и Настаська усаживались за стол. Сандра шила чего-нибудь или резала ветошь на ленточки да плела кружки — на пол, Настаська делала уроки, вязала носки и варежки — Сандра научила, читала вслух книжки. Если приходили соседки вечеровать, Настаська залезала на печь, упирала локти в теплый крашеный брус, вмазанный в кромку, чтоб глина не осыпалась, устраивала на ладони голову и слушала разговоры.

Подросла Настаська и вместе с Валькой Стародумовой — своей сверстницей — начала пасти телят. Стадо им определили небольшое, и они сноровисто с ним управлялись. За хорошую работу девчонкам правление совхоза дважды выдавало премию: один раз валенки, а когда перешли в седьмой класс, им выдали по коричневому портфелю с двумя замками.

Кончила Настаська школу и попросилась работать свинаркой на ферму. Работа на свинарнике нелегкая, зато заработок хороший. Сандра часто прихварывать стала.

…Лето в тот год стояло жаркое, поросята болеть начали, и Настаська изо всех сил старалась, выхаживала их, как детей малых: одного в тепло приспособит, другого в прохладное место поместит, лекарства то в молоке, то в сладкой водичке разводит.

Забежит Настаська домой, похлебает капусты с квасом или молока попьет с хлебом, полежит с полчаса и снова на работу — в эту пору она дневала и ночевала в свинарнике.

Как-то три дня кряду Настаська и вовсе домой не наведывалась.

Забежала Шура-Мишиха, которая иногда подменяла Настаську, остановилась в дверях:

— Настя, где ты? Жива ли уж?..

А Настаська возится в закутке — свинья ночью опоросилась, чуть не дюжину принесла. Шура-Мишиха, не дозвавшись ее, пошла по свинарнику, увидела Настаську, хотела обрушить на девку горькую весть, сказать про войну, да язык не повернулся, и она спросила:

— Навовсе жить сюда перебралась или как?

— Да нет, — отозвалась Настаська виновато, утерла рукавом пот с лица, — вот вымою поросяток…

— Пока вымоешь поросяток, в деревне ни одного мужика не останется…

Шура-Мишиха попила из бидона перекисшего квасу, на Настаську уставилась:

— Домой ступай… Сандра заболела, с ногами чего-то случилось.

Настаська не дослушала Шуру-Мишиху, домой помчалась.

…На деревне рев стоял. Что ни день, то проводы.

Наталья первая увезла своего Семена на станцию, потом Шура проводила Михаила, некрепкого здоровьем, смирного мужика; Лиза Стародумова слегла надолго, проводив на войну на одной неделе мужа да двух сыновей; Прасковья Желтухина, самая веселая в деревне баба, осталась с кучей ребятишек…

Сандра полгода пролежала и умерла — паралич сердца сделался.

Шура-Мишиха отпаивала тогда Настаську водой, совала под нос банку с тертым хреном, виски мочила, но та все равно ревела до хрипоты от горя, брала Сандрины руки в свои, дула на них, отогревала, крутила головой и ревела…

Обмыли, обрядили Сандру, старухи молитвы почитали. Перед выносом покойницы из дому Настаська долго глядела на нее, потом положила голову на остывшую Сандрину грудь, поголосила про себя, после так же молча достала с печки новые катанки, жакетку плюшевую надела, шалью черной суконной повязалась и, не проронив ни слова, села в сани рядом с гробом, взяла вожжи в руки, уставилась взглядом в испятнанную назьмом дорогу…

Тускло светило бледное солнце в светящемся ободке, предвещая стужу. Лошадь, кивая головой, шла неспешно, оставляя широкие, почти круглые следы копыт. Бабы, вытянувшись цепочкой за подводой, переговаривались, полозья поскрипывали. Снежно и тихо было вокруг.

Дорогу на деревенское кладбище этой зимой еще не торили ни одним покойником, и лошадь остановилась у развилки, не решаясь свернуть в целик. Настаська очнулась, подняла голову, осмотрелась, слезла с саней и взяла коня под уздцы, побрела по снегу впереди лошади.

Пришли с кладбища, бабы помянули Сандру, поголосили, вспоминая про своих мужей-страдальцев: может, и не живые, и земле не преданы, — с тем и разошлись. И осталась Настаська одна-одинешенька в избушке, где так долго и согласно жили они с Сандрой. Она полежала на кровати, поревела в подушку, потом на печь забралась, там повыла… Легче не делалось.

Тогда Настаська слезла с печи, налила в стакан самогонки, выпила, как воду, даже горечи не почувствовала, и засобиралась к Шуре-Мишихе, чтоб позвать ночевать или у нее остаться. Оделась, в ограду вышла, а дверь на улицу никак не найдет, куда ни сунется — все на поленницу натыкается…

Утром пришла Шура-Мишиха, тормошит Настаську, а она головы поднять не может.

Настаська, словно винясь перед бабами за то, что никого на войну не проводила и никого у нее не убьют, не покалечат, работала до упаду. Бывало, последнюю муку отдаст той же Лизе Стародумовой или Шуре-Мишихе, чтоб ребятишки досыта поели. И никому не жаловалась на усталость, жила по пословице: «Носи платье — не складывай, терпи горе — не сказывай». Никому не говорила, что ноги стали так мозжить, особенно по ночам, что места им не найти, — это в ее-то годы! Однако прознала Шура-Мишиха про Настаськины больные ноги, отругала ее и стала траву запаривать, натиранье делать.

«Странная баба, эта Шура-Мишиха, — думала про нее иногда Настаська, — все-то обо всех она знает, умеет и пожалеть, и пообидеть, просмеять и утешить, бывает и сердитая, и веселая, грубая и ласковая. Лечить вот Настаську взялась. Только от заботы, от работы да от злой лихоманки какие травки помогут?..»

Однажды, возвращаясь утром со свинарника, Настаська увидела на столбе кошку. Вокруг ребятишки топчутся, кричат, комья в нее кидают, а кошка перебирает лапками по торцу столба, шипит, спину выгибает, но не спрыгивает.

Заругалась Настаська, зашумела на ребятишек, постращала веревкой, которой таскала на ферму вязанки дров. Отступились ребятишки, разошлись. Кошка не сразу решилась спрыгивать, но, видать, совсем застыла и, коротко мявкнув, пробежала вниз по гладкому стволу, присела в снегу. Настаська рывком схватила кошку, затолкала под телогрейку, прижала, чтоб не билась, не царапалась.

День зимний короток, не успеет как следует развиднеться, как сумерки занимаются.

Настаська истопила печь, дорогу разгребла, воды наносила, поела, кошку покормила и залезла на печь. Полежала недолго, подремала и снова за дело. В курятнике вычистила, лампу заправила, пол подтерла и, усевшись на табуретку, спиной к шестку, стала упочинивать стеженые ватные рукавицы. Огонь в лампе потрескивает, потому что вместо керосину залита солярка, на коленях у Настаськи мостилась Рыжуха, та самая, которую она утром отбила у парнишек, — затравленная, худющая, с затекшим глазом.

Покончив с делом, Настаська зевнула, ссадила с колен кошку, сунула в горячий печурок латаные рукавицы, пристроила на шесток к заслонке подшитые валенки, убрала иголки, нитки в плетеную коробейку и, прислушавшись, как воет метель за окном, бренчит стеклом в раме, собралась ложиться спать. Постель от печи нагрета, и до утра будет тепло. А утром как-нито откроет дверь и станет разгребать снег — опять, поди-ка, по крышу занесло! Может, к утру метель и кончится? Настаська присела на сундук, сняла чулки, снова прислушалась… И вдруг почудилось ей, будто бормочет кто под окном, стонет. Напрягла слух — кто-то есть!

Воров Настаська не боялась, считала, что красть у нее нечего. Насильников тоже не встречала. Ни лицом, ни телом, как ей казалось, она не удалась, насильники же идут на риск из-за красивых.

Настаська дунула на огонь в лампе и приникла лицом к стеклу, но оно толсто обмерзло. Тогда она распахнула дверь и крикнула сорванным голосом:

— Кто тут?

— Тетенька, пусти!

— Да кто тут есть-то?

— Солдаты мы. Сбились с дороги… Пусти, тетенька!.. Погибаем!..

Настаська постояла в темноте, подумала, нашарила на круглом эмалированном абажуре над лампой коробок со спичками, чиркнула, засветила фонарь, накинула на плечи шубенку Сандры, шагнула из сенок в ограду и вытащила задвижку.

В суметах возле изгороди барахтались двое.

— Ступайте в избу!

— Да он уж и идти не может!..

— Тащи! Надюзгались дак…

Настаська стянула с молоденького пьяного солдатика настывшие сапоги. Второй солдат был высокий, здоровый, годами старше, держался на ногах.

Он уселся на сундук, с кряхтеньем стягивал сапоги, разматывал портянки, головой крутил и все старался объяснить хозяйке, что ходили они к пасечнику в гости — другу он свояком оказался… В тепле от медовухи рассолодели, а тот, дурак сивый, отпустил их на ночь глядя. Солдат еще посидел, покачался на сундуке, боролся с усталостью и сном, спросил, как хозяйку зовут, извинялся, а потом отодвинул сонного вояку к стене, вытянулся рядом и тут же уснул.

Солдаты спали на неширокой Настаськиной кровати. Настаська стащила с печи теплую подстилку, укутала солдатам ноги, а сама принялась растапливать железную печку, развешивать одежду и пристраивать обувь незваных гостей, чтобы высушить. Управившись с делами, посидела на печи, поглядела на сонных вояк и прилегла.

Сон пропал, да и некогда уж спать — через час-другой идти на ферму.

Когда забрезжил рассвет, Настаська растолкала разоспавшихся солдат, выслушивая благодарности, выпроводила их за ограду и, сказав на прощанье: «Ступайте с Богом!», — вернулась в избу. Оделась, попила чаю, заглянула в печку — не оставалось ли головешки, щелкнула стареньким замком на двери в сенках и, угадывая переметенную дорогу, побрела на ферму.

Днем к ней забегала бригадирша, к вечеру Шура-Мишиха на смену пришла. Ни та, ни другая о солдатах ничего не говорили, значит, не знали.

На исходе лета, темным августовским вечером к Настаське опять постучали.

— Не узнаешь? — шагнул в избу, наклонившись под притолокой, здоровый черноволосый мужик. Глаза блестят, зубы белые тоже блестят. В руке фуражка, в другой полевая сумка. Стоит, улыбается, Настаську рассматривает. — Вот, живой-здоровый!.. И товарищ живой и здоровый! Просил привет передать… — Настаська растерянно застыла средь избушки и чувствовала, как заливает жар ее лицо.

— Чего пришел-то? — спросила она наконец с напускной сердитостью.

— Пришел попроведать тебя, повидаться и спасибо сказать… Смелая ты и добрая!.. Спасибо тебе огромное!

— Ну вот еще… — смешалась Настаська. — Садись, раз пришел. Чего стоять-то? В ногах правды нет. — Оглядела гостя, с улыбкой головой покачала: — Вроде как еще больше стал!.. А я уж подумала — опять с дороги сбился!..

— Вроде того…

— Дак теперь не застынешь и на воле. Разве что комары начистят!

Гость положил на сундук сумку, повесил фуражку на гвоздь, но она тут же упала, и он сунул ее на печь с краю, пригладил вьющиеся волосы и сел на сундук.

— Хороши мы тогда были, ничего не скажешь! А ты знаешь… — Гость пересел к столу на табуретку, встретился с Настаськой взглядом. — Ты знаешь… мы тебя не раз потом вспоминали, говорили о тебе… — он смущался, не знал, как сказать Настаське о главном, зачем пришел сюда опять, в такую даль. — Ребята смеются, не верят, чтоб девка пустила ночевать пьяных.

Щеки у Настаськи зарумянились, глаза настороженно-внимательными, быстрыми сделались. Она опять растопляла печку, наливала в чайник воду, резала хлеб, ставила на стол стаканы, сахар, молоко в пол-литровой банке и то и дело забирала гребенкой волосы, хотя они и не растрепаны были.

— Тебя хоть как зовут-то?

— Алексеем.

— Хорошее имя, старинное… Мое тоже старинное, говорят… Забыл, наверное? — чуть заметно усмехнулась Настаська.

— Ну, зачем забыл?

— Да какая беда, если и забыл? — пожала она плечами.

— Да не забыл я! — поспешно заверил Настаську солдат. — И никогда не забуду! Настасенька!

— Ишь ты! — удивилась Настаська, а у самой от радости сердце дрогнуло. «Настасенька!» — про себя повторила она — так ее никто не называл.

— Ты чего не замужем, такая пригожая?

— А которое твое дело? — Получилось это у Настаськи грубовато, она спохватилась, с виноватой улыбкой взглянула на гостя. — Пей вот чай, чем богата…

— Значит, не замужем! Это куда же парни-то смотрят? — весело, с нескрываемой радостью сказал Алексей. — Я скоро отслужу, домой поеду… Хотя не совсем домой — родина моя Псковщина, — Алексей погрустнел. — В войну эвакуировались в Костромскую область, там и застряли… — Прервался, задумался, затем поймал ее взгляд и решился, выпалил свою желанную просьбу: — Поедем со мной, Настасенька?.. В Костромскую область…

— С ума ты сошел! Кто там меня ждет?.. Или девки перевелись?

— Ждут!.. Я серьезно. Я хоть и выпивший тогда был, а тебя разглядел. И давно бы уж к тебе в гости нагрянул, да все лето на учениях. А теперь уж скоро и по домам! Поедем, Настя? — Посмотрел на нее пристально, потупился: — А девки не перевелись, девок мною, да по сердцу пришлась ты. И жизнь мне, можно сказать, спасла — такое не забывается. Или не знаешь? Поедем, Настя…

— Уходи-ка, парень, подобру-поздорову, пока полено не взяла!..

— Ну, зачем полено? Я и так уйду, — Алексей нахмурил брови. — Насильно мил не будешь… Так вроде говорят… — невесело, с прищуром посмотрел на Настаську Алексей. — Ну, ладно. — Встал, поправил гимнастерку, взял фуражку, сумку, положил руку на скобу. — Прощай, раз так, — вздохнул, в пол потупился. — Не судьба, видно. Прощай! — протянул ей руку.

Настаська вытерла ладонь о фартук, робко подала руку. Алексей задержал ее в своей. Настаська попыталась высвободиться и горестно сказала:

— Не обессудь ты меня, Алексей!.. — Она отвернулась. — Ни к чему все это… Не береди мне душу…

Алексей продолжал стоять на месте, ничего не говорил, только смотрел на нее пристально.

— Да ступай же ты! — взмолилась Настаська, готовая расплакаться и убежать, скрыться куда-нибудь.

— А поцеловать я тебя все-таки поцелую! — твердо сказал Алексей и, смело прижав Настаську к себе, приник губами к ее губам.

…Рано утром, опять рано утром, когда звезды еще не сошли с неба, Настаська провожала гостя.

Он стоял у порога, держал в руке сумку, фуражку, смущенно приглаживал раскосмаченные волосы и прощально оглядывал жилье.

Настаська закинула сбитую постель и, скрывшись за занавеской, торопливо натягивала чулки, юбку, застегнула голубенькую кофточку и потерянно улыбалась, чувствуя в себе радость смутную и незнакомую.

— Настасенька! — окликнул Алексей.

Настаська появилась из-за пестрой занавески и стала, опустив руки, виноватая, покорная, с виду спокойная.

— Вот и я… — закусив губу, проглотила вздох. — Может, и ребенок будет… — Настаська приблизила к лицу Алексея свое лицо, коротко и благодарно поцеловала его и ласково, но решительно повернула к двери: — Теперь ступай! Ступай, ступай!

Алексей нагнулся под притолокой и послушно шагнул в сенки, оглянулся на Настаську, окаменело стоявшую посреди маленькой избушки, увидел мертвенную бледность на ее лице. Ему захотелось ринуться к ней, растормошить, зацеловать, утешить, но, встретившись с ее решительным взглядом, понял, почувствовал: в ней свершается что-то такое, чему нельзя мешать…

— Я обязательно увезу тебя, Настасенька! Обязательно… В Костромскую область или тут, с тобой останусь! — взволнованно сказал Алексей и решительно надел фуражку.

Настаська вышла за ограду и долго смотрела в ту сторону, куда ушел Алексей.

Спустя неделю, когда Настаська, поскрипывая коромыслом, несла воду и подходила уже к дому, ее догнала девчонка школьной сторожихи и отдала письмо без марки, с треугольным штемпелем…

«Милая моя Настасенька!

Все эти дни я только и думаю о тебе, дорогая моя. До встречи с тобой уж было твердо решил: съезжу после армии домой, с матерью, с братьями повидаюсь и двину куда-нибудь на стройку, потому что не тянет меня в эти места, где дома с крышами из дранки, где все не так, как на Псковщине, на родине моей… Когда отец погиб, нас у матери трое осталось — не больно разбежишься, чтоб обратно в родные края подаваться да все заново начинать. А теперь уж… брат один женился, другой в институте… Я тогда тебе не рассказал, как „под старость“ в армии оказался. До этого работал бульдозеристом и все меня „придерживали“, долго не призывали. А указ вышел — и все!

Ну, я не жалею, надо и надо. Теперь к концу уж служба моя подходит, полтора месяца осталось.

Встреча с тобой, дорогая моя Настя, все изменила. Думаю, переживаю, планы строю. На посту стою — думаю, спать ложусь — думаю. Представляю, как ты сидишь, вяжешь чего-нибудь, или читаешь книжку, или шьешь, в избушке тепло, хорошо, пахнет хлебом, лежим угаром из печи наносит… И ругай не ругай, так захотелось к тебе, что никакого спасу нет… — Настаська, прочитав это место, покраснела, вокруг огляделась. — Или представляю, как ты идешь по раскисшей дороге на ферму и маячит, прыгает перед тобой желтое пятнышко от фонаря. Все спят, а тебе котлы с варевом ворочать, стойла чистить, воду таскать, дрова… и я ничем тебе помочь не могу, заменить тебя возможности не имею.

Я до сих пор помню, как ты все руки свои прятала, будто винилась передо мной… Настя, Настя!.. Да если ты хочешь знать, такими руками гордиться надо! На таких, как ты, как моя мать-страдалица, — мир держится! А ты стесняешься!..

Продолжаю писать письмо на другой день. Вчера ребята обступили, спрашивают, кому пишу, заглядывают. Не хочу, чтобы они потешались. Не таюсь я, могу говорить о тебе открыто и сколько угодно, но терпеть не могу ухмылки да всякие намеки.

Что-то не то я пишу. Плевать мне, кто чего скажет! Я просто очень полюбил тебя и хочу любить всю жизнь!.. Ты только мне верь, жди меня. Я уж и матери написал.

Будь здорова! Не сомневайся ни в чем. И напиши мне письмо. Я тоже буду писать.

Целую тебя крепко-крепко!

Твой Алексей».

Сколько тревожной радости пережила Настаська, читая и перечитывая письмо.

А на днях зашла к Настаське Шура-Мишиха. Звякнула в сенках пустым ведром, проворно шагнула через высокий порог и остановилась:

— Дома ли, че ли, Настась? — заглянула за печку. — Квашонку творишь?

Настаська разогнулась, накрыла холщовой тряпицей долбленую аккуратную квашонку, повернулась на голос:

— А-а, Шура! Проходи, садись, я только руки сполосну, — и направилась к умывальнику, затем вытерла руки пестрой тряпкой, провела ладонью по лицу, стирая мучную пыль. — Садись-садись. — Развязала платок, стряхнула, снова повязалась. — Я хлеба свежего захотела, горячего, с холодным молоком.

— Уж не прихоти ли? — весело пошутила Шура-Мишиха.

Настаську обожгло этим случайно брошенным намеком, она поспешно скрылась за занавеской, замерла.

— Я письмо тебе принесла. Слышь? Где ты там застряла?

— Письмо?! — переспросила Настаська, выйдя к Шуре-Мишихе, а в груди у самой так и екнуло: «От Алексея!» — Какое письмо? — притворно удивилась она. — Кто мне его написал? — пожала плечами. — От дяди Егора не так давно было. Разве случилось чего? — рассуждала Настаська вслух, села на табуретку возле стола, настороженно поглядывая на соседку, но спросила совсем о другом: — Говори толком — пособить надо?

Бабы часто просили Настаську помочь чего или подомовничать, а то денег занять. Она привыкла к этому, в ночь-полночь ехала, куда велели, помогала, выручала как могла, а теперь торопливо обдумывала: как быть, если письмо от Алексея? Не хотелось ей почему-то, чтоб в Фаленках до времени узнали о нем, особенно Шура-Мишиха.

— Говорю, письмо принесла! Почтальонка отдала в сельсовете. Читай давай! Из города письмо, от Кольки вашего. — Отодвинула квашонку, села на конец лавки, приготовилась слушать.

Настаська облегченно и в то же время разочарованно повертела конверт в руках, прежде чем начала читать.

Шура-Мишиха сама договорилась с бригадиром, сама запрягла лошадь и довезла Настаську до станции, сама билет купила и в вагон посадила. И все наказывала, чтоб не торопилась Настаська, погостила бы — не каждый день в гости зовут…

«Конечно, если ехать, то сейчас, не откладывая в долгий ящик. Время идет, и кто знает, как все с Алексеем у нас будет?.. Вот-вот письмо должно прийти. Как там он? А может, опять сам нагрянет!.. Не-ет, если ехать, дак ехать, на потом оставлять нечего…» — думала Настаська о своем.

— Езжай и не раздумывай! — настаивала Шура-Мишиха. — На ферме за тебя подежурю и подомовничаю — какое у тебя хозяйство, прости Господи!

Шура-Мишиха, устроившись в головках саней, понукала Стрелку — спокойную старую лошадь, иногда наваливалась Настаське на плечо и шутливо, радостно подмигивала, мол, там не плошай, гости как следует…

От мелкого зеленого сена, брошенного в сани, доносило запахи лета. Настаська, отвалившись на передок саней, глядела до сторонам, слушала засыпающий лес. Она любила слушать шорох последних листьев перед тем, как упадет снег и одавит павшую листву. И до этого, когда после первых заморозков или после больших ранних инее в густо запахнут увядающие травы, ельники затяжелеют, замрут в ожидании холодов, а небо закачается от тревожных птичьих голосов — трепыхнется и заноет сладко у Настаськи душа, и опять потянет ее в лес…

Зиму Настаська тоже любила — вроде бы завидовала силе природы. Доставалось ей, конечно, зимой тяжелее, особенно в бураны: на ферму брела Настаська по пояс в снегу, там печи шуровала всю ночь напролет, снег разгребала, чтобы таскать дрова да воду — жилы от усталости ныли. А присядет перед печкой, засмотрится на огонь, к вою ветра прислушается, и уж почувствует, как тепло по телу расходится, тяжесть из ног уходит.

После пурги погода ясная наступит, солнце покажется, снег засверкает, и захочется иной раз Настаське выбежать на улицу и, как в детстве, плюхнуться в свежий сумёт…

Сидит Настаська в вагоне, покачивается, в окошко поглядывает и думает, думает… Снегу возле линии почти нет, растаял да сажей изъело, зато он ослепительно белеет в полях да в ближних низкорослых ельниках. Хлеб на полях везде убран, желтеет солома, сметанная в стога, а местами из-под снега ершится высокая стерня.

Мелькают придорожные деревни и поселки. Вон воробьи на дорогу слетелись, клюют чего-то, дерутся; парнишки на обочине, на камешниковой бровке с велосипедом возятся; куры неприкаянно бродят в опустевших огородах; мужик на сарае крышу латает; бельишко на ветру полощется…

Везде люди живут, делами занимаются. Выйдя из вагона, Настаська долго ждала нужный трамвай, потом сколько-то времени топталась на лестничной площадке, пока решилась позвонить.

Дверь открыл Николай, невысокий, худощавый, в голубом спортивном костюме с белой полоской на воротничке.

Настаська сразу узнала брата по глазам, узеньким и быстрым, в темных ресницах, по оттопыренным ушам и по волосам, козырьком торчащим надо лбом. Только нос у Николая отчего-то сделался крупным, с горбинкой, у маленького он был кнопкой.

Николай какое-то время молча разглядывал сестру, узнавал и не узнавал, затем спросил удивленно:

— Настя, что ли? Вот молодец, что приехала!..

— Она, она, Настаська… вот, явилась…

— Сколько лет, сколько зим!.. — Николай вышел на площадку, обнял сестру, легонько прижал к себе и тут же посторонился: — Давай проходи! — Когда Настаська остановилась на коврике в прихожей, поставила на пол в угол сумку и расслабила шаль, Николай еще раз осмотрел сестру: — Молодец, что приехала! — И крикнул: — Люба! Настя приехала! Иди, знакомься! — и, кивая ей, мол, раздевайся, проходи, направился в кухню.

Люба появилась в коротеньком голубом халатике, с вьющимися волосами, худенькая, стройная. Она и на жену-то, на женщину вовсе не похожа, девчонка и девчонка, — подумала Настаська о снохе, — взгляд только не девчоночий, а снисходительно-капризный, и губки поджаты, на пальце кольцо красивое.

— Здравствуйте, Настя!.. Или как мне вас называть?.. — Она оглядела гостью с ног до головы, чуть заметно пожала плечами, но тут же спохватилась и с улыбкой продолжила: — Проходите, пожалуйста!.. Коля, поухаживай за сестрой! — громко сказала она и скрылась.

Присев к столу, Настаська от смущения не знала, куда деть руки, о чем говорить, как отдать гостинцы. Но когда Николай, повязавшись фартуком, принялся расставлять на столе чашки, тарелки, резать хлеб, Настаська, воспользовавшись моментом, принесла сумку, достала каравай.

— Может, деревенского отведаете? Давно, небось, не едал деревенского-то хлеба? А Люба-то где? — Настаська взяла из рук Николая нож и нарезала мягкого хлеба длинными ломтями. Затем достала калачики с маком, шанежки с творогом. — Ешьте на здоровье, не брезгуйте… свеженькие… Пораньше встала, испекла и поехала. Дорогих подарков не привезла, уж не обессудьте. А где Светланка, племянница-то моя? Морковки вот, как сейчас с грядки, свеженькие — похрумкала бы — зубки-то есть уже? — отложила в сторону яркие коротельки, — конфетки-то, поди-ка, приелись? А Любе вот полотенце. Еще Сандра вышивала. И холст она ткала, и кружева связала — мастерица была… — Настаська прервалась. — Не довелось вам повидаться… Тебе, Коля, носки вот. Шура-Мишиха, соседка моя, тонко шерсть напряла, а я связала…

Настаська говорила, о том, что летом-то некогда заниматься всякими делами, а зимние вечера долгие, лампу зажжет и сидит, вяжет, шьет, книжки читает или починяет что, если нет дежурства на свинарнике. В городе развлечений всяких много, а в деревне куда пойдешь? Как после войны деревни объединили, клуб общий открыли, в другом селе, где правление, не больно близко, не набегаешься…

— Приспособилась читать и вязать. Беру книжки у лесника или у бригадира. Сандра любила, когда я ей вслух читала… Радио так и не выключаю — веселее. Чего только не переслушаю, когда дак и песни вместе с ним попою… — Настаська еще порылась в сумке: — Сала, может, поедите? Свежее, с чесноком… Ну вот и все! — она свернула в комок тряпицу, бумагу, огляделась — не насорила ли? Все сунула в сумку и ногой ее под стул затолкнула.

Вошла Люба со Светланкой на руках. Девочку, видимо, разбудили или сама проснулась, глазки сонные, волосенки спутались. Настаська протянула к девчушке руки, поманила к себе, но та отвернулась, обхватив мать за шею, и заплакала.

— Да не обижу ведь я тебя, милая! Зачем плакать-то? Вот до чего дожила — ребятишки пугаются!..

— Она привыкнет, — не то оправдываясь, не то утешая Настаську, сказала Люба и села по другую сторону стола. — Коля, наливай чай. Гостью-то ведь угощать надо! Масло достань, колбасу… Вы извините, мы не ожидали сегодня гостей, не приготовились…

— Да какая я гостья? И так все есть на столе, — она поглядела на Николая, на Любу, — обо мне чего хлопотать? Ну, рассказывайте, как живете? Годков-то сколько ребенку, два-три? — Настаська приложила пальцы к губам, не то спросить чего хотела, да не решалась, не то вспомнить чего старалась. — Ты, немного побольше был, когда пожар случился… Поди и не помнишь ничего? Лет пять, наверное, было, может, шестой? Когда нас порешили в детдом сдать, дядя Егор сам за дело взялся: тебя сюда отвез, к брату своему, меня у тетки Александры в Фаленках оставил. Думал: на время, а когда дом построит — возьмет к себе.

Я как теперь вижу: ночь, пожар… Знаю, что тятя сразу сгорел спал в пологе и его не вытащили — не нашли. Мама, говорят, еще живая сколько-то ден была… А когда хоронили — не знаю… — Настаська вздохнула, прервалась. — С тех пор грозы стала до смерти бояться… Уж и хлеб-то плесневелый ела, как учили, — ничего не помогает… Не знаю, как здесь, а над Фаленками грозы бывают часто, да все с громами, с молниями, будто со всего света туда скатываются! Ухают, как в каменоломне! А то еще и град сыпанет!..

Настаська спохватилась, что говорит-то все она, а хозяева молчат:

— Да остановите вы меня, пустомелю! Намолчусь на свинарнике-то. И дома все одна, до самого дна…

— Ну что вы, говорите, — тактично заметила Люба, — Коле же все интересно… сестра же…

— Да чего и интересного? Все со скотом. Летом телят пасу, зимой на свинарнике… Как конь на току, все по кругу да по кругу… В деревне известная работа… В сенокос так и поспать некогда. А до той поры из огорода не вылезаешь — травой все затягивает. Земля удобренная, вот и прет сорняк… А там грибы-ягоды пойдут. Лето есть лето…

Николай, отвалившись на спинку стула, глядел куда-то в стену, может, вспоминал чего. С улицы беспрестанно доносились шум, лязг машин, разноголосица.

— В Фаленках сейчас тихо, безлюдно, все по избам, — взглянув на открытую форточку, заговорила Настаська. — Рябина кистями краснеет, сытый скот в стайках дремлет, зайцы за огородами петляют… Скоро поедут по деревням катальщики, станут шерсть бить на струнах. Валенки фабричные красивые, конечно, особенно черненькие, но уж больно твердые да и не шибко теплые. Самокатки же иной раз до того легкие да мягкие удадутся — нога не нарадуется. Бабы основы ладить начинают, ветошь подбирают — половики ткать собираются, лен прядут, шерсть, у кого чего есть, носки, варежки вяжут… сойдутся в какой избе и вечеруют… Не один самовар за вечер-то опорожнят… — Настаська погладила перед собой клеенку, чаю попила, ласково посмотрела на Светланку, задремавшую на плече у матери.

Люба тихонько царапала чайной ложкой по блюдцу, будто ручейки проводила, другой рукой легонько похлопывала девчушку по маленькому плечику, терпеливо слушала рассказ деревенской девки, не потчевала ни ее, ни мужа, и к деревенским гостинцам не притрагивалась.

Настаську это удивляло и стесняло. Окажись бы они в Фаленках — горы бы пирогов напекла, расспросами затормошила, баб позвала бы и песни петь велела, чтоб радовались гости дорогие. Если летом — на полянке бы застолье устроила, чтоб шире, просторней, на свежем воздухе… «Городская, молодая, непривычная к широкому-то гостеприимству, — поглядывая на Любу, думала Настаська, — едят в городе мало, песен старинных не знают… Пели бы тогда городские, современные». Настаська хотела налить себе горячего чаю, да не посмела.

— Люба, Николай! Отведали бы деревенских-то гостинцев. Хлеб, он везде хлеб… а шанежки мягонькие, и калачики на молоке… Мама-покойница часто стряпала. Помнишь, Коль?

— Чего-то помню, чего-то нет, — со вздохом отозвался Николай. — Ты рассказывай… Люба, угощай гостью-то! — Люба взглянула на мужа недовольно. — Ну, ладно, ты иди, уложи ребенка, а мы еще посидим, — не то виновато, не то просительно сказал он.

Люба поспешно, с облегчением поднялась из-за стола. Поднялся и Николай, налил чаю себе и сестре, хотел сахар пододвинуть, но решительно распахнул дверцу под окном, достал бутылку водки.

— Сколько не виделись, а тут чай, да еще холодный! Лучше давай мы с тобой по-людски, по-человечески встретимся! Что мы в самом деле? Люба! — крикнул Николай, но тут же спохватился, зажал ладонью рот, прислушался, затем на цыпочках подошел к шкафчику, достал рюмки, заглянул в кастрюльку на плите, в сковородку под крышкой, с сожалением, покачал головой. — Небогато насчет закуски, и магазины уже закрыты… — поставил рюмки. — Ну, ничего. Вот ешь колбасу, масло, вот капуста маринованная.

— Сала-то нарежь. Хорошее сало. — Настаська пододвинула брату сверток в пропитавшейся жиром бумаге.

После ухода Любы Настаська оживилась, свободней себя почувствовала. Николай это заметил и подумал:

«Пока сестра с женой не нашли общего языка, и неизвестно, найдут ли?» Он громко, но твердо хлопнул ладонью по столу, пересел поближе к сестре, распечатал бутылку и налил рюмки вровень с краями.

— С приездом тебя! Будь здорова! — Николай поднял рюмку, подождал, когда Настаська возьмет свою, встретился с нею взглядом, улыбнулся как-то печально, даже глаза на мгновение смежил, отчего на лбу его обозначились ломаные ранние морщинки.

Настаська от волнения сплеснула водку на клеенку и смутилась:

— У меня, Коля, и рюмок-то не водится, из стаканов выпиваем, когда случится, а стакан полон не нальешь, значит, и не сплеснешь. Люба-то заругается?

— Ну что ты? Мы вот и за ее здоровье выпьем, и за Светланкино. Уж больно славная девчушка растет!.. Сегодня она как сонная муха, оттого и капризничает… Ты ешь давай, с дороги ведь. Спать-то не очень хочешь? Ну да выспишься еще. — И опять, чуть откинув голову набок, прикрыл глаза.

Настаська отпила, поморщилась, передернула плечами и аппетитно захрустела капустой.

— Все у вас с купли. Сколько денег надо! У меня капуста с морковкой, с анисом излажена — Сандра научила солить, вкусная; и огурцы, некрупные, ровненькие, так и хрустят. Постеснялась привезти. И грибов ведра три насолено, есть рыжики, боровые. Их и собирать-то удовольствие! Крепкие, яркие, но найдешь не сразу — по уши в земле сидят! Ближе к осени по оранжевому прозелень пойдет!.. И белых насушила порядочно. Зимой суп варю, пироги пеку.

— Эх, хорошо!..

— Дак и приехали бы когда! Теперь много городских ездят на отдых в деревню. Даже у нас в Фаленках летом ребятишек так и гимзит… Я на жизнь свою не жалуюсь, только старости одинокой боюсь… — Настаська допила из рюмки водку, утерлась рукою и встретилась с прищуренным взглядом брата. — Осуждаешь?.. А ты не суди меня шибко-то! Не суди… Мужиков не стало, ребята выросли, поразъехались — неохота молодым в земле копаться… Но ведь и в городе не все на чистой работе. У меня вот, как говорится, ни кола, ни двора, изба с вашу кухню, курицы да кошки — все хозяйство. Стало быть, по Еремке шапка! И ничего. Правда, иной раз находит блажь: зачем живу? Душа уж будто тиной зарастает, как старый пруд за поскотиной. — Настаська долгую минуту смотрела на брата. — Как уж шибко тошно сделается, уйду куда, упаду в траву, перемогу смутность — и опять человек, опять работа до седьмого пота… переболит, перекипит, и все… — Настаська не привыкла откровенничать, одернула себя и как бы спохватилась: — Ох, карточки-то не показала! — Она вышла в прихожую. Карточки вместе с письмом от Алексея лежали во внутреннем кармане жакетки. Настаська поискала выключатель, не нашла, приоткрыла дверь в кухню, чтоб в потемках в чужой карман не залезть, достала пакет и направилась было в кухню, но остановилась, развернула бумагу, раздумала брать письмо, сунула обратно, а фотографии взяла.

— Квартира-то большая, — не то спросила, не то сама так решила Настаська, — стены гладенькие, мох из пазов не торчит… — села на место, положила карточки перед братом. — Про всех не расскажешь, сам гляди, — но не утерпела, встала за спиной Николая: — Узнаешь ли кого?

Николай рассматривал снимки то улыбаясь, то хмуря брови.

— Это мама. А это мы с тобой, — поясняла Настаська. — А вот отец. И это тоже он. — Иногда Настаська просила, чтоб Николай сам узнал, и замирала с улыбкой. Николай пожимал плечами, и тогда она с радостью сообщала: — Да это же дядя Егор, молодой! Вот Сандра, тетя Шура-Мишиха с Сандрой — на кладбище у наших родителей…

Николай еще раз прошелся глазами по фотографиям и вернул сестре. Настаська завернула их и отложила в сторону.

— Коля, ты меня не обессудь. Я бы еще рюмочку выпила — так мне радостно, что мы с тобой свиделись… Я и не мечтала уж… Конечно, если бы надумал когда в деревню приехать — каждый бы указал на мой дворец, к воротам бы привел… А коснись-ка в вашем городе кого найти? Народу тыщи, да все в движении…

— В городе найти можно, — отозвался Николай, взял сигарету, размял в пальцах, — есть специальные конторы — справочное бюро, — недовольно, даже как бы с вызовом пояснил он, чиркнул спичкой, закурил, отмахнул дым, — сделаешь запрос — и пожалуйста!.. Одним словом, при желании все можно… почти все… Только жить все стали как-то… то работа, то неохота… — все причины… А ведь, если откровенно: и ты, не дожидаясь особого приглашения, не раз уж могла бы приехать… нас и осталось-то, ты да я, да мы с тобой… Ну, еще дядя Егор. Я и к дяде Егору собраться не могу. Один раз был, перед армией, с товарищем ездили. Намерзлись в дороге, а потом сидели на печке, — рассмеялся Николай, головой покрутил, — мурлыкали от удовольствия, пока тетка самовар кипятила да на стол собирала. Дядя Егор обрадовался, бочонок пива с полатей достал, кума пригласил… Потом помогали дяде Егору по хозяйству: пилили дрова, кололи стылые березовые чурки — аж топор звенел. Разгребали дорогу, вывозили на санях навоз в огород, носили студеное сено в хлев корове… А вечером, когда все уснули, я еще долго сидел у окна, глядел на синий снег, на синее небо с луной. В деревне тогда было вроде даже дико как-то от тишины да от снега…

Вспоминаю часто, а чтоб жить в деревне?.. Я уж привык к городу: вода, ванная, печи топить не надо… Здесь техникум закончил, здесь работать оставили, квартиру дали. Специальность имею — инженерно-технический персонал! — он со значением посмотрел на сестру. Она потрясла головой, мол, понимаю. — Оклад хороший, премии почти каждый месяц — на житье хватает… Люба у родителей одна дочь, к нужде непривычная… — Смолк Николай, задумался, поддел вилкой капусту, но есть не стал, положил вилку, отодвинул тарелку. — Будь они попроще, — глядя на дверь, тихо сказал он, — так со Светланкой и заботы не было бы… Н-ну, хватит об этом! — прервал он сам себя и через паузу заговорил о другом: — Может, вместе махнем к дяде Егору? — оживился Николай, и мысль его заработала, забилась, он опять поерошил волосы, видно, привычка такая, и сказал: — Ну, это потом решим, а пока давай еще по одной!

Выпили, закусили.

— Лучше бы весной, конечно, осенью все-таки не то…

— Весной тоже хорошо, — поддержала разговор Настаська. — Я люблю, когда тают снега, а разбитый лед на реке сдвинется и зашумит, льдины дыбиться друг на друга начнут, а потом с грохотом рассыплются… Бурлит, бушует половодье! Нравится, как шумит под ветром весенний, забуревший лес, а все вокруг в сыром тумане… На полях местами уж земля зачернеет… До чего же хорошо веснами земля пахнет! — зажмурилась при воспоминании об этом Настаська. — Разлив речки раздолен, издали синь просверкивает на солнце! А дома слепнется в эту пору. Приду с улицы, как в подземелье темное, и тут сразу же потянет опять на волю. А там… — Настаська разговорилась, разошлась. — С опушек и проталин доносится тетеревиное бульканье… Я, когда время выберется, выйду за деревню, притаюсь, как заяц, под елкой, и слушаю, насторожусь вся — где первый глухарь затокует… А то в огород выйду, на горушку. Смотреть просторно!.. А там и скворцы прилетят… Майские жуки залетают…

— У нас многие на охоту ездят. А я не приучен и жалею об этом, — признался Николай. — Съездят на выходной — разговоров на неделю! Вот и ты… глухарей ходить слушать… — Настаське показалось, что брат ей вроде бы и завидует. — Не боишься в лесу-то?

— А кого бояться? — беспечно отозвалась Настаська. — Волков нет. Лосей много водится, но свирепые они только во время гона. А так корова и корова. Как-то ходила по грибы, устала, думаю, отдохну и домой направлюсь. Загляделась: березник да осинник еще листом шумят, красивые, елки шишками увешаны. Вдруг кто-то тронул легонько по голове! Оглянулась — лосенок! Взяла прут, замахала. В лесу что летом, что весной — красота одна!

Настаська рассказывала обо всем этом так, что Николаю почудилось, будто и от нее самой ветерком наносит, весенним, освежающим. Он удивленно посмотрел на сестру. Настаська смутилась:

— В деревне жить хорошо. Мне глянется ходить в лес, рубить дрова, пахать землю, топить баню, в огороде копаться, садить, а после высматривать первые росточки… Ох, что это я опять?.. Ты бы, Коля, сам чего порассказывал. В армии-то где служил?

— В Магдебурге. После армии в институт хотел, да вот с Любой встретился… Все нормально. Бывает, конечно… — Николай не договорил, принялся закуривать. — Вот ты говоришь, что в городе развлечений много. Так оно, конечно. Только мы и в кино-то почти не бываем — Светланку не с кем оставить…

Настаська не показывала виду, что еще из письма поняла, зачем понадобилась брату, и сейчас нахмурилась, уловив, что разговора этого не избежать — «Приезжай обязательно, и чем скорее, тем лучше, особенно для тебя, поскольку есть перспектива пожить в городе…» — припомнила она строки из письма Николая.

— Люба — жена хорошая. Только любит, чтоб все по ее… Работала в библиотеке, да вот уже два года со Светланкой сидит. Жалуется, что устает, не высыпается, что надоело все… Стараюсь помогать, но работа есть работа… то план трещит, то авария какая или стройматериалы ко времени не подвезут, и приходится вечерами задерживаться. Ей не нравится, иногда вроде и подозревает в чем… А в общем — все нормально, — хлопнул себя по коленям Николай. — Собираемся на будущий год за границу поехать, посмотреть… Давай, сестрица, еще по одной — за женщин: за Любу, за тебя, за Светланку… — Николай опять поерошил волосы, потер ладонью затылок и вышел из кухни, но скоро вернулся: — Уснули мои женщины. — Ну ничего. Ты как, дюжишь еще?

— Да что ты, Коля? — отмахнулась Настаська. — Я и дома-то не каждую ночь сплю чтоб с вечера до утра, чаще, как курица, ткнуся, подремлю и опять на ногах… А тут такое дело! Такой разговор… Мне все еще не верится, что тебя вижу, что сижу вот здесь… Как-то зимой во сне тебя увидела, будто идешь ко мне по глубокому белому снегу — глазам больно, веселый, в белой рубахе… Проснулась — уж ладно ли что с тобой, думаю? Полежала-полежала да и вставать давай, за дело приниматься. Дело, оно в тоске не оставит… — Настаська долго и ласково смотрела на брата, подперевшего рукой щеку. — За границу съездить интересно. Съездите, посмотрите, раз возможность такая есть. А потом ко мне в Фаленки приезжайте. Я буду вас поить-кормить, ухаживать, а вы про заграницу рассказывать. Я тоже в мечтах-то весь бы свет объехала… Да куда с суконным-то рылом в калашный ряд!.. Чего задумался? Вроде налить сулился? Вот разгулялась я сегодня!

Пока Николай разливал водку, Настаська рассказывала, как один раз напилась. Может, не так уж и напилась, от горя ослабела, когда Сандру схоронила. «Один прогул за всю жизнь сделала…» — невесело пошутила Настаська и смолкла, посидела с закрытыми глазами, у горла пальцами пошарила.

— Теперь поверишь мужикам — не мед пьют, и каково им с похмелья бывает! — усмехнулся Николай. — И сочувствия у жен нет… — Он скрестил на груди, руки, спрятав ладони под мышками, и предложил: — Давай, Настя, добивать, раз пошла у нас с тобой такая пьянка.

Настаська смотрела на брата и не знала — соглашаться или отказываться. Ей-то что, она в гостях. А ему утром на работу. Да и Любе как понравится? Николай понял ее нерешительность.

— Допьем! — давнул ее руку, лежавшую на краю стола.

Настаська уже не очень уверенной рукой взяла рюмку — устала за день от дороги да от волнений.

— Всю-то лишка, пожалуй, будет? Напополам давай. У меня и без вина нутро размякло, что вот свиделись наконец-то!.. Столько лет прошло!.. Чего уж и забылось, будто и не было вовсе… Ну, так не обессудь!..

Выпив, Настаська придвинулась к Николаю и заговорщически прошептала:

— Давай споем тихонько любимую песню дяди Егора, а? — она притворила плотнее дверь в кухню, села и, даже не заметив, как брат испуганно и растерянно — спят же! — глядел на нее, принялась перебирать кисточки платка, запела:

Меж высоких хлебов затерялося

Небогатое наше село.

Горе горькое по свету шлялося

И на нас невзначай набрело…

Голос у Настаськи звонкий, чистый, но пела она чуть слышно, тоненько выводя мотив. Брови сломились, горестно сдвинулись на гладком Настаськином лбу, взгляд завлажнел, остановился на пестренькой клеенке.

Пела Настаська эту печальную песню, думала про дядю Егора. Думала об Алексее. «Лежали бы теперь стрелки-солдатики за селом Фаленками, меж высоких хлебов да темных лесов… И, как знать, она так бы, наверно, и прожила свою жизнь, как в поле обсев, любви не изведав, радости-тревоги сладкой не испытав, так и состарилась бы от работы да от одиночества… — Настаська и забыла, где она, почему, глаза закрыла и горестно, медленно качала головой… — Но жив Алексей, а теперь…» — Настаська прибавила голосу:

Будут песни ему хороводные

Из села на заре долетать…

Будут нивы ему хлебородные

Безгреховные сны навевать…

Николай сначала пытался подтягивать сестре, но слов песни не знал и петь, да еще так тихо, не умел и потому скоро кончил.

— Ну вот и спели! — Настаська утерла платочком глаза, какое-то время посидела ссутулившись, зажав меж колен сложенные ладони.

Щеки у нее зарумянились, в глазах блестели еще не откатившие слезы. Она принялась забирать гребенкой красиво отсвечивающие русые волосы, волнистые и густые. «Городские модницы позавидовали бы таким волосам, — засмотревшись на сестру, подумал Николай, — специально теперь в такой цвет красят… А что, она совсем недурна собой, недурна-а, руки вот только…»

Настаська перехватила его взгляд, поспешно убрала со стола руки:

— Как грабли! Все в мокре… вилы да лопата, лом да топор. В деревне ведь не только кузнечики, да тишина, да звезды…

— Ты меня не так поняла, — с досадой отозвался Николай, устроил подбородок на руках, сложенных кулак на кулак на столе, посидел так, глядя перед собой, потом резко выпрямился, собрался что-то сказать, но раздумал, махнул рукой.

— Каждому ведь свое, Коля, — продолжала Настаська. — Как-то Лиза Стародумова ездила к сыну в гости — он тоже в городе живет. Угощали, принимали, все как следует быть. День прошел. Утром они на работу ушли, ей ключ оставили, чтоб погуляла, с городом бы познакомилась. А она выйти боится, потеряться ведь можно. Так и просидела весь день в кухне, в открытую форточку нюхала свежий воздух, как корова по весне из оконца темного хлева… Да, тебе, Коля, я думаю, на жизнь жаловаться не надо, ни к чему. Не хуже людей живете…

— Сам знаю, что не хуже, — усмехнулся он и тут же поинтересовался: — А чего же ты не замужем?.. Были же, небось, кавалеры, сватали?.. И молодость, и жизнь одна, другой не будет…

— Не будет, конечно. Да и на что мне ее, другую-то? — ответила Настаська.

Ей вспомнилось, как однажды в ночь под Рождество на игрища ходила. Пришли парни, девки из соседних деревень. Елку посередь села соорудили, гармониста привели. И пошел такой отчаянный, такой разудалый пляс вокруг этой елки, топчутся и стар и мал. Ряженые явились, парни девок танцевать приглашали, потом в обнимку прохаживались. У Настаськи тоже сердце замирало, тоже ждалось чего-то… Но видных парней завлекали смелые да красивые девки, захудалых она сама не удостаивала вниманием и потому ушла ни с чем. Вспомнила, как сидела тогда у окна, глядела на снег, на сосны за речкой, а гармошки все играли, все заливались, до самого рассвета…

— Чего загоревала? — тронул ее за руку Николай и ободряюще кивнул.

— Да не-ет! Чего мне и горевать-то? Одна голова не бедна, а и бедна, так одна! — отшутилась Настаська. — Да я и привыкла жить сама по себе. Сватался Степан Печеницын — бабу схоронил. Кабы один остался, дак живо определился бы, а у него пятеро ребят, старший-то уж в исправительную колонию угодил… Веришь-нет, вся деревня на дыбы поднялась! — хохотнула Настаська. Ей и невдомек было, что жители Фаленок, не сговариваясь, как могли, оберегали Настаську от обидчиков и ухорезов. — Так и попустилась женихом! — с улыбкой договорила она. Хотела об Алексее рассказать, но что-то удерживало. Настаська поднялась, к окну подошла, перевела разговор на другое: — Огней-то, огней сколько! — удивилась она. — Как в цирке!

— А ты в нем бывала? — с усмешкой, глядя в спину сестре, спросил Николай и тут понял; сестра не доверяет ему, не хочет рассказывать о сокровенном.

Настаська уловила в голосе брата что-то недоброе и коротко ответила:

— Нет, не была.

Николай опять уставился на сестру: лицо, будто шляпка молодого белого гриба — кремово-смуглое, гладкое, носик ровненький, глаза темные, открытые, а губы такие яркие да налитые, что, кажется, ткни хвоинкой — кровь брызнет! В маленьких ушках отсверкивают камешками дешевенькие сережки. Под кружок стриженные волосы волнились на висках и золотисто отблескивали при свете. Николай представил сестру нарядную:

— Настя! — окликнул он сестру. Она вскинула голову, вернулась к столу. — Ты же красивая у нас! Просто очень даже симпатичная! — он помялся: — Только вот говор у тебя… рассуждения какие-то бабьи. Ну, в городе жить будешь, обтешешься…

— Я же говорю тебе, Коля, что всю жизнь с бабами, — виновато улыбнулась Настаська. — Ну, а… раз красивая, — она сказала это весело, с озорством, — тогда и вовсе хорошо! А с чего это я в городе-то жить стану? — насторожилась вдруг Настаська. — У меня угол есть, хоть некорыстный, да свой, своя деревня, люди вокруг свои… В городе пускай городские живут. Ты вот привык, городским стал.

— Привык-то привы-ык, — протянул Николай. — Но все же иногда… так захочется покоя, тишины… Как представлю, какие тихие и теплые бывают в деревне августовские ночи, кузнечики, как часы, тикают, и потянет в глушь, в деревню…

— А я люблю весной намыть полы в избе и в сенях и застлать их чистыми половиками, а они, выполосканные в снеговой воде, вроде еще нарядней сделаются, а дух от них по избе снежный, ветряной!..

— А зимой, — перебил сестру Николай, — полежать на пече — на девятом кирпиче…

— Дак вот и приезжайте ко мне! — опять предложила Настаська. — Мясо, молоко мне выписывают, картошка, овощи свои…

— Приезжайте! Легко сказать… — Николай грустно посмотрел в окно. За ним почти рассветало и с каждой минутой все прибавлялось шуму городского: лязгали, шипели машины, топали по голому сырому асфальту ноги, что-то где-то ухало, бухало… — Жизнь ведь и здесь идет, как ты говоришь, по кругу: с работы да на работу. — Николай сразу вроде занервничал, что-то глазами поискал, на Настаську посмотрел, на стол, себе на колени, обнаружил неснятый фартук, сердито развязал, бросил на стул, достал сигарету, отшвырнул пачку…

Николай уже не сомневался, что сестра знает, зачем понадобилась ему, и злился на себя, что не может заговорить с нею об этом прямо.

Настаська уловила его настроение и сказала:

— Какая из меня нянька, Коля, сам посуди! Я ребят-то и на руках не держала… Попросят — другое дело. А ребенок — он же человек!..

— Я ж тебе не предлагаю!..

— Дак я и сама не двух по третьему, с понятием вроде. У меня и у самой, может, все еще будет: и муж, и ребятишки…

От радости встречи не осталось и следа, и как теперь быть, Настаська не знала. Брат даже не попытался понять сестру, а вот судить ее тоже гораздый оказался…

— Я, пожалуй, поеду, Коля? — Настаська поднялась из-за стола. — Вон развиднелось уж… У вас дела, я тоже без работы быть непривычная. — Она застегнула на все пуговки вязаную кофту, стянула за конец платок с плеча, собралась надеть на голову. — С Любой-то так и не поговорили. Ну, вдругорядь. Не буди ее, пускай спит — сон наутро сладкий… О-ох, сколько я их недоспала… Ты тоже ложись, поспишь еще. Я дорогу запомнила, доберусь. Прости, если что не так, ладно? — она легонько погладила брата по плечу, взяла сумку и на цыпочках вышла в прихожую.

Николай догнал Настаську на трамвайной остановке. Куртка нараспашку, шляпа кинута на макушку, схватил сестру за руку:

— На вот! — сунул ей две десятки и сжал ее пальцы в кулак. — Ты тоже прости… нехорошо все получилось… отгостевала на кухне…

— Да что ты, что ты? Зачем мне деньги? Деньги у меня есть. Да есть у меня деньги! — с сердцем оттолкнула она его руку. — И не сержусья. Рада бы сердиться, да никто не боится… Может, летом-то приедете погостить? Приезжайте! Пусть Светланка на раздолье побегает, цветы порвет… Приезжайте! — Настаська повернулась и вошла в первый, пустой еще трамвай.

Предыдущая главаГлава 7 из 25Следующая глава