К книге
Сколько лет, сколько зим…ОЧЕРКИ. Тетя Тася
92%
ОЧЕРКИ. Тетя Тася
23

В тот год мы пятеро учились в первой смене. Иногда мать говорила соседкам, мол, и хорошо, что ребятишки с утра учатся — отец после ночного дежурства отдохнет как следует, она без суеты и шума управится по хозяйству. Иногда сожалела, что ни одного помощника при ней не остается, хоть разорвись, все самой приходится делать.

Однажды, составив сумки и катанки у порога, мы кучкой сидели за одним концом стола, дружно ели горячие шаньги с картошкой, которые мать все подкладывала на блюдо, запивали чаем с молоком. Она то поглядывала на часы, то на окно, молча поторапливала нас, чтоб не больно засиживались за столом, в школу не опоздали бы, и ждала отца после ночной смены.

С ним мы иногда встречались на полдороге, не лицом к лицу встречались, а издали. Отец почти до самого дома шел, как обычно, по железнодорожной линии, помахивал светящимся фонарем в лад с шагом. Когда рано светало, то огонек в фонаре не горел, зато в свободной руке посверкивала малюсеньким красным пятнышком цигарка. Шел он и шел себе привычной дорогой, чуть подавшись вперед, приветствовал встречных знакомых, иных кивком головы, иногда стягивал мазутную рукавицу, здоровался за руку и останавливался на минуту-другую. Заслышав шум приближающегося поезда, загодя сторонился на насыпь. Он и в стужу не прибавлял ходу, в одной руке привычно сжимал ручку фонаря, другой прикрывал ознобленное лицо.

Мы в морозную погоду бежали рысцой и по сторонам не заглядывались — не до того, да и долго не светает в зимнюю пору. Зато весной или осенью мы так и поворачивали, как по команде, головы свои в сторону линии. Сбежав с насыпи на езжалую дорогу, к школе, все равно не теряли линию из виду, разглядывали прохожих и ликовали, а то и окликали, завидев отца, махали ему сумками, что вот мы, тут, идем-спешим на уроки. А отец шел и шел, усталый, молчаливый. Однако иногда вскидывал голову, поворачивался на наши голоса, приподнимал свободную руку и делал отмашку — вижу, мол, вижу! Ступайте в школу. И тут уж непременно приостанавливался, раскуривал припасенную за ухом цигарку и, сделав затяжку, чтоб папироска задымилась, шагал к дому.

Не успели мы в то утро допить свой чай, как в сенках послышались шаги. В первый момент все с испугом уставились на маму: опоздали?! Она внимательно посмотрела на часы, прислушалась и направилась к порогу. Но тут дверь распахнулась, и молодая женщина шагнула в кухню, низко пригнувшись, поставила возле ног большой, может, ведерный, алюминиевый бидон с завязанной белой тряпицей горловиной и плетеную, тоже большую, похожую на сундук, корзину с крышкой, ловко освободилась от увесистого заплечного мешка и кинулась к маме:

— Кре-осна! И я вот к вам тоже явилась… Знаю, и семья у вас, и нужда, да куда деваться-то? — заплакала гостья в голос, обнимая маму.

— Да что ты, Тася! Что ты, милая! Сестра ведь я тебе. Свой своему и поневоле друг… Свои ведь мы, родные. И хорошо сделала, что приехала! Да успокойся ты, успокойся. — Мама гладила свою младшую сестру по голове, по плечам, помогала расстегивать темно-синий, на стеганой подкладке, жакет с коричневым меховым воротником. А та, плача в голос, уже и смеялась от радости встречи. Оперлась локтем о дверной косяк и, наступив на задник, ловко сняла с тонкого валенка калошу с одной ноги, затем таким же манером с другого валенка, бережно сняла черный со светлой каемкой кашемировый полушалок, под который была поддета белая шалюшка из козьей шерсти, — сразу сделалась моложе, как девушка.

Мать стала разглядывать свою сестру — давно не виделись, да тут увидела нас и изумленно встревожилась.

— Ребятишки! Вы еще не ушли? Так и топчетесь у порога?! Ступайте-ступайте! Опоздать ведь на уроки можете. — Она легонько подтолкнула в спину Галку, затем меня, Леньку — парни вышли первыми. — Айдате-айдате. Тетка ваша не на день, не на два приехала. Жить у нас станет. Айдате!..

— Чего я там одна? У Филиппа своя семья. На военную службу его скоро призовут… пока-то скрипели да жили: он — мужик. Мы с Оленой и по дому, и в поле, и в огороде управлялись. Олена говорит, как Филиппа возьмут на службу, сразу к своим родителям уедет… И то сказать — нет нужды невестке, что деверь не ел: хоть ешь, хоть сохни, хоть завтра сдохни, как говорится. А я-то одна останусь, что делать буду?

Я только это и успела расслышать.

По линии, до отворотки на дорогу, мы суетливо шагали по шпалам, а когда увидели, что все окна в школе светятся, побежали. На уроки мы не опоздали, а где с папой разминулись — не заметили, торопились.

Что и говорить, неохота нам было отправляться в школу, когда дома гостья, только-только приехала, мы даже и разглядеть-то ее не успели. Еще трудней было дождаться конца уроков. В тот день, на последней перемене, мы заявили Коле и Володе, что не будем их дожидаться, сразу домой побежим.

— Может, там чего помогать надо, — выпалила Галка.

Парни пожали плечами, мол, надо так надо, ступайте. Мы с Ленькой глядели на Галку с удивлением, даже с завистью: надо же! Мы волновались, придумывали, как бы сказать братьям, чтоб не обиделись — всегда же вместе являлись из школы, мама всех разом кормила. Сегодня им тоже охота побыстрей домой, да у них на один урок больше. А эта, сестричка-то наша, Галка и тут вывернулась, и тут, как говорится, сухая из воды!..

Дома весело топилась русская печь. Мы любили, когда мать растапливала такую аккуратную и теплую, такую родную нашу русскую печку. Дрова в ней уложены с вечера, сначала клеткой, в середку которой подложена берестяная растопка, а поверх поленья возвышались горкой. Мать открывала беленую заслонку и убирала ее под лавку, чтоб не мешалась под ногами, одну за другой убирала вьюшки, плотно перекрывавшие трубу, заячьей лапкой или петушиным крылом подметала шесток, хотя на нем ни золы, ни мелких ощепьев от дров никогда не оставалось — она за этим привычно следила, а тетя Нюра Исупова все с поверьем подшучивала да говорила маме: мол, неспроста это, Архиповна, по примете живешь: чистый шесток — ребята сопливы не будут! Мама не разубеждала соседку, лишь улыбалась в ответ… Мать поджигала растопку и, дождавшись, когда первые, еще маленькие и робкие огоньки на глазах начинали разрастаться, отходила от печи и принималась за дела. А огонь весело разгорался, обнимал сухие поленья и с треском сливался в общее пламя. Играя переменчиво-яркими, трепетно-огненными лоскутками, пламя, перед тем как вознестись к самому своду, на миг унималось, стреляло искрами, и тут свод печи пламенел. Мы, как ласточки перед отлетом живыми бусами висят на проводах, теснились перед шестком на лавке или на составленных в ряд табуретках. Иногда явятся соседки, оглядят нас, притихших, разрумянившихся от нежгучего тепла, уж непременно громко удивятся:

— Чисто воробьи на палисаднике! Смирненькие такие посиживают, миленькие. Никто и не подумает, что в иное время на колу дыру вертят!..

Если это случалось при отце, он пройдется по нам ласковым взглядом и с молчаливой рассудительностью как бы скажет, мол, ребятишки и ребятишки… но заметит, что мама собралась дров принести или из ведра вылить, отложит дело, табачные крошки с коленей стряхнет и направится во двор сам.

Нечасто нам доводилось так вот рассиживать перед печкой, любоваться на огонь: в летнюю пору печь топили ранним утром, до жары — в сухую погоду пожарники строго предупреждали об опасности пожаров, зимой — и того раньше, чтоб сварить еду семье и корове, испечь хлеб, чтоб отец, вернувшийся после ночной смены, промерзший и усталый, согрел бы себя изнутри наваристым супом и теплым, вкусным хлебом с хрустящей корочкой. Но в другое время, вот, как сейчас, приехала тетя Тася к нам или по какому иному случаю, русскую печь топили и днем — мы уж непременно, хоть недолго, да нежились перед близким и живым огнем…

Тетя Тася сидела с краю стола, чистила лук и, улыбаясь сквозь слезы, все говорила-рассказывала маме о своем деревенском житье. На ней синенькая кофта с розовыми царапинками, поверх темной юбки пестрый фартук с карманом, на ногах мягкие и легкие валенки-чесанки с вдавленными отпечатками калош. Светлые волосы собраны на затылке в крендель, закрепленный шпильками. Лицо, побитое оспой, румяно, припухлые губы улыбчивы, зубы ровненькие, а голос звонкий, по-вятски сыпучий, молодой, с веселыми присказками да поговорками!

— О-ой! Работнички вон явились! — всплеснула она руками. — А у нас еще ни туда ни сюда, ни в бок ни в сторону!.. И пирог, и шаньги еще на печи, не вытронулись. Хоть сырыми корми…

— Ничего, — успокоила ее мама, — попьют молока с утрешними шаньгами, а потом и пироги поспеют, и плюшки, все будет. И отец выспится. — Поставила перед сестрой корыто с вареной морковью, распаренной сухой рябины сыпанула, сахару, сметаны добавила да два яйца, вкрутую сваренные, и подала сечку.

Вечером у нас был праздник, веселый и печальный, потому что тетя Тася, да и мама, то смеялись, то плакали. Отец сидел на своем месте, причесанный, в новой сатиновой рубахе, неторопливо ел стряпню, отпивал из стакана ароматную черемуховую бражку, слушал разговор, посматривал на большую цигарку, лежавшую на окне, и нет-нет да со вздохом, когда сестры принимались плакать, повторял: «Что сделаешь? Приехала и приехала. Хорошо и сделала, что приехала. Проживем. Что сделаешь?..»

— Да ведь неохота мне, кресный, прожить свою жизнь, как Анна Селивановская…

Из соседей был только дядя Егор Стрижов. Он сидел рядом с отцом, розовощекий, веселый, хвалил гостью, хвалил бражку и все похлопывал себя по коленям, слушал гостью и очень удивлялся, что так она горюет:

— Да что ты, ечмена-то кладь, беспокоишься? Сестра твоя — Архиповна — это человек стопроцентный! И Елизаровичу цены нет! А ты заладила… Родня и есть родня. В тесноте, да не в обиде, ечмена-то кладь!..

Ольга сидела рядом с тетей Тасей, охотно и звонко смеялась, когда разговор шел о веселом, пыталась иногда и сама вступить в беседу, да в последний момент, когда мать или гостья снова принимались плакать, опускала голову или придумывала заделье и убегала в кухню — то молока принесет, то четверть с брагой, или подживит сипящий самовар.

— А Анна-то Селивановская, помнишь ведь ее, кресна? Так и изживает свою жизнь без толку и без радости. Так и работает коновозчиком. Работа тяжелая, мужская: то бревна возит, то мешки с зерном на мельницу, то сено, жерди ли — когда чего придется. Да ты должна ее помнить, она постарше тебя или ровесница, такая маленькая, жилистая, ругается скверно, поет, когда выпьет, визгливо, детей и ругает, и жалеет, и целует, и бьет, которые поддаются еще. В дому пусто — углы да лавки, ребятишки, как беспризорники… Старший-то Санко — хороший парень вырос, жениться уж собирается. А Танька весь воз на себе везет, все хозяйство: сама варит, стирает, в огороде садит, полет, только сама растет тихо — может, в мать ростом пошла, может, от надсады… Жаль ее очень… Думаю иногда, что, может, у нее такая же судьба, как и мне досталась, — впереди-то…

— Что сделаешь? — опять покачал головой отец, взял с окна цигарку, тяжело поднялся и пошел на улицу — при гостье в избе дымить не стал. За ним и дядя Егор постукал деревянной ногой, на ходу набивая трубку.

Когда мы утром проснулись, тетя Тася уже на кухне вместе с мамой хозяйничала. Полежали, послушали: за заборкой опять то смех, то слезы, короткие уж, правда, мимолетные.

Коля с Володей умылись и первые за стол сели. Ольга сбегала на улицу — и к умывальнику, вроде как без очереди — ей на работу, а мы друг дружке чуть уж не по колени ноги оттоптали, обрызгались. И тут Галка завопила:

— Мама, Ленька дерется!..

Подошла тетя Тася, понаблюдала, взглядом спрашивая, что случилось, и с веселой укоризной сказала племяннику.

— Молодец! Бей своих — чужие бояться станут, — и тут же начала поторапливать нас: — Поживей давайте, в школу ведь. И малым тоже умыться надо, а то не вырастут!

Так легко и просто вошла тетя Тася в жизнь нашей большой семьи, что все мы и папа с мамой скоро забыли, что она — гостья.

А она, как заведенная, с утра до вечера за делом, с одним управится, за другое принимается. И мы, чего уж теперь греха таить, особенно Галка, без раздумья соглашались, если она бралась за «наше» дело. Галка вообще не любила и не торопилась исполнять свои домашние обязанности, теперь и вовсе обнадеялась: тетя Тася непременно увидит неначищенный самовар и надраит его так, что солнечные зайчики играть на нем будут; чулок недовязанный оставит на видном месте, и только присядет тетя Тася — соседки ли придут или ждет, когда самовар закипит, чтоб чай заварить, — сразу вязанье в руки, чье ближе лежит (мы все вязали всяк себе чулки, носки или варежки, братья — тоже), только Галкина вязка чаще попадалась на глаза маме и теперь вот тете Тасе.

Как-то вечером, когда отец подшивал катанки, а мы расселись вокруг одеяла, которое только что начали стежить, тетя Тася подсела к нам. Отец оторвался от дела, свернул цигарку, в темное окно поглядел, нас обвел взглядом и заговорил:

— Ты, Тася, с первого дня, как приехала, все за работой. Дел у нас с такой семьей хватает — хоть вовсе не спи… — Он покашлял, выпустил дым на сторону. — Домработницу нам держать не по средствам, сами управимся, как уж придется… Тебе бы надо ремесло какое освоить — вся жизнь у тебя впереди, и надежа во всем на себя… Что сделаешь? Не мешаешь ты нам. Живи сколько хочешь, но об себе подумать тоже надо. Ребятишки-то, гляжу, вон как приладились, скоро чашки-ложки за собой мыть перестанут, на тебя понадеются…

Тетя Тася задержала занесенную было иголку с ниткой и опустила голову.

— Ну, чего уж вы так, сразу — на работу! Не успела пожить, отдохнуть… — начала было Ольга.

— Да не отдыхать ведь я приехала, а какому-нибудь делу обучиться, чтоб как-то определиться в жизни. Кресный правильно говорит. В деревне работа известная, крестьянская, и будь я здоровая да крепкая… А что я с такими-то руками? Надолго ли хватит? — Тетя Тася всхлипнула, высморкалась и улыбнулась виновато. — Конечно, одна голова не бедна, а и бедна, так одна! Хочу — смеюсь, хочу — плачу — на все своя воля. Да одной волей не проживешь — сама понимаю… Мне бы, кресна, шить выучиться, соображение какое-никакое есть, иголку в руках держать умею… — И тут же тряхнула головой, чтоб прервать невеселый разговор, поинтересовалась у отца: — Ты помнишь ли, кресный, когда сватать сестру мою приезжал и у тебя тятя наш — ох и нотный же он был у нас, царство ему небесное! — спросил: «Жениться надумал, а хоть хлеб-то есть умеешь?» — «Умею». — «А чего еще?» — «Да поднесешь, так и выпью». И так это ему понравилось, так он тебя полюбил! На всю жизнь!

Отец смущенно заулыбался. Мы тоже развеселились.

— А еще хорошо помню, какую вы с ним песню пели. Подвыпьете маленько и заведете. Тятя откинется к стене, бороду разгладит, глаза прикроет, а ты подопрешь щеку кулаком, и начнете, протяжно, негромко… До сих пор и слова песни той помню.

— А я только начало помню. Забыл. Не до песен потом сделалось. Теперь вот, когда ты заговорила, припомнил — душевная песня та была. Как там поется-то? Может, ребята переймут? — и с ожиданием стал смотреть на свояченицу. Мы тоже приготовились слушать — мы любили, когда взрослые рассказывали-вспоминали о том, что было с ними давно.

И тетя Тася запела чуть подрагивающим от смущения голосом:

По серебряной реке, во златом песочке,

Долго девы молодой я искал следочки…

Нету милого следка, нет, как не бывало —

У меня, у молодца, сердце замирало.

Словно ветер налетел, счастья вдруг не стало.

На кого же ты меня, дева, променяла?

Вспоминаешь ли меня? Кто теперь с тобою?

Мое счастье унесло вешнею водою…

— Теперь вспомнил. Спой еще. Попойте…

Мы не очень в лад, но охотно начали подпевать тете Тасе, а она запела уже уверенней. И пошла у нас работа! Артелью-то почти половину одеяла за вечер выстежили. Мать, наблюдая нашу спорую работу, нет-нет да и предостерегала:

— Девчата, ладом шейте. А то снизу-то стежки по аршину сделаете. Вата хорошая попалась, иголка легко идет… Старайтесь… Для людей делаем, а то ведь, как говорится: соврешь — не помрешь, да потом не поверят. Так и тут: плохо одеяло выстежим одним, другие не понесут… А как сдадим работу, получим денежки — и обновку купим. Кто у нас на очереди-то? Парни? Давно им ботинки обещаны.

— До лета еще далеко, успеется, — серьезно заявил Володя, — лучше бы такое же одеяло тете Тасе выстежить. — Сказал и снова тук-тук-тук молотком — стал прибивать набойку на каблук сапога. И зашептались, запереговаривались парни меж собой.

Мать одобрительно кивнула головой. Галка заикнулась было, что и у нее ботинки скоро есть запросят, на что мама не сердито, но и без уговоров ответила:

— Ты же слышала, Володя сказал, что ботинки не к спеху, до лета еще далеко. В валенках скоро ходить станете, вон уж как подмораживает. Поносите подшитые, после и новые приобретем, не все сразу.

Совсем у нас по-другому жизнь пошла, как только тетя Тася начала ходить к Шипуновым — обучаться шитью. Дядя Егор Стрижов тоже предлагал свои услуги, но мать рассудительно и не в обиду соседу сказала:

— Спасибо, Егор Малофеевич. Ты же все больше мужское шьешь, а девке надо освоить, как шить и платья, и белье, и верхнюю одежду тоже не мешало бы, чтоб всегда на кусок хлеба заработать могла. Люди-заказчики — народ разборчивый, если в городе жить станет. Сам-то Шипунов мало чего шьет: заведовать швейной мастерской — дело нешуточное, а Лидия Гермогеновна шьет очень хорошо. Швы ли обработает, рукава ли вошьет, петли вымечет — загляденье, от фабричного не отличишь! И постоянно подле нее ученики. Уж многих она в люди вывела…

Когда тетя Тася вырезала выкройки, с линейкой, с сантиметром в руках все высчитывала, метки карандашные на бумаге делала — мы внимательно наблюдали, цыкали друг на дружку, чтоб не подтолкнуть ее, а после, когда она начала уже шить образцы, мы вовсе покой теряли от неизвестности: что она сшить должна? Для кого? Спать уляжемся и все шепчемся, переговариваемся, гадаем-предполагаем…

А она, неутомимая, старательная, выкраивала то рубашки парням, то мне юбку или Галке платье. Шила не всякий раз из нового — где столько мануфактуры набраться? Мама перебирала в сундуках, откладывала подходящее, из чего можно выбрать на фартук, на кофточку, на брюки или на что другое. Первым шились обновки малым — Нинке и Васютке: и материи надо немного, и на шитье для них тетя Тася набивала руку.

Ребятишки охотно давали себя обмерить, послушно надевали сметанную одежку, поворачивались задом-передом и после продолжали играть как ни в чем не бывало. Тетя Тася и с ними наговорится, нахохочется, и сама себя шуткой настраивает: мол крой да песни пой, станешь шить — наплачешься!..

Однако, вернувшись от Шипуновых, тетя Тася прежде норовила помочь маме или нам, а потом уж выполняла домашнее задание. Мы опять толчемся возле нее, кто ручку у машины крутит, кто читает вслух по очереди, кому что задали в школе.

Как-то утром все спешим-собираемся: кто в школу, кто на работу. Ольга начала переодеваться, хватилась — у юбки крючок оторвался. Не долго думая взяла большую булавку и давай ею застегивать юбку. Тетя Тася посмотрела на племянницу, как она силится и не может проколоть суконный пояс юбки тупой булавкой, и предложила:

— А ты гвоздем! Гвоздем ее! И не спадет, и люди увидят, и всем будет интересно!..

Ольга вспыхнула, даже слезы у нее от стыда да от досады навернулись, сдернула с себя юбку, порылась в шкатулке, нашла крючок, сердито пришила, оделась и убежала на работу.

Это было уроком на всю жизнь не только Ольге, но и мне, и Галке, наверное. И после, спустя уж много лет, я всякий раз, когда соберусь второпях пуговицу или крючок заменить булавкой, тут же вспомню тетю Тасю, даже вроде увижу ее перед собой и услышу: «А ты гвоздем!» — и берусь за иголку с ниткой.

А тогда тетя Тася то порет что-нибудь, то шьет и весело приговаривает: «Шей да пори — не будет простой поры!» Однако к Новому году у всех у нас были обновки, и у папы с мамой тоже. Я не помню, что сшила тогда тетя Тася себе, и сшила ли чего-нибудь вообще? Мы привыкли видеть ее опрятно одетой, в праздники она тоже одевалась понарядней, и они с Ольгой, как подружки, ходили в кино или в клуб.

Как-то в воскресенье тетя Тася пошла к Шипуновым, чтобы показать самостоятельно сшитое платье для Ольги, с нарядной отделкой по вороту и по подолу. Мы гурьбой проводили ее до ручья и вернулись в ограду: парни залезли на крышу, стали сбрасывать снег, мы вооружились палками да лопатами и принялись сбивать увесистые сосульки с невысокого навеса возле стайки. Не успели еще разогнаться в работе, как в ограде показалась тетя Тася, похвалила нас и пошла домой. Мы за ней.

— Не до меня там сегодня, — начала рассказывать она маме. — Лидия Гермогеновна в слезах, в квартире кавардак, а всегда был такой порядок, и я не раз удивлялась, что все прибрано — когда и успевает? Диван накрыт шелковой накидкой, кровать заправлена белым покрывалом, на большом столе бархатная скатерть с кистями.

— Что же случилось? — участливо спросила мать.

— Да вот случилось. Седина в бороду, бес — в ребро!.. Сам-то ушел из дому и вчера уехал куда-то на Украину с молоденькой мастерицей. Их, молоденьких-то, полна мастерская! И схимника во грех введут. Солидный человек. Кто бы мог подумать, а вот… Лидия Гермогеновна волосы на себе рвет. Собирается уезжать к родственникам, в Москву.

— Господи-Господи! Враг горами качает…

Нам было над чем задуматься. Лидию Гермогеновну мы видели два раза — приносила полнехонькую сумку лоскутьев разных, больших и мелких, мама их потом разобрала и ненужные отдала нам. Мы тоже рассортировали разноцветную мелочь; из чего можно было сшить платья куклам или еще что — разделили с Галкой. Другой раз она проходила мимо и, увидев в ограде маму, поговорила с нею. Слушая тетю Тасю, мы недоумевали: какой бес? Нечистая сила, что ли? И чего этому бесу делать в ребрах? Колдунья — мать Верки Князевой, наверное, знает и про это? Зато мы знали, что волосы на голове рвут не от добра: или от горя, или в драке.

Вечером снова зашел разговор о тети Тасиной работе. Теперь горевала и переживала она сама, и постоянно тяготилась своим положением, и не знала, как быть? Мама и Ольга успокаивали ее, подбадривали: была бы голова на плечах — работа найдется. Отец был на дежурстве, малые укладывались спать. Мы собирали в сумки учебники и тетрадки — утром в школу. Мама в кухне заводила квашонку, парни расположились на столе — рассматривали географическую карту мира, отыскивали страны и города. Тетя Тася показывала Ольге узор кружев к простыне. Антон вслух читал «Всадника без головы».

— Вот тебе образец — так и вяжи, — тихо наказала она Ольге. — Ну а вам чего? — спросила у нас с Галкой. — Тоже вязать учиться станете? Если хотите, завтра покажу, как крючок держать, как вязать плетешки и столбики. Сегодня уж поздно.

И ушла в кухню.

— На меня, как в яму, все валится, — донесся голос тети Таси из-за заборки.

— Ничего. Утро вечера мудренее. Найдем выход из положения. Обязательно найдем.

— Да, надо что-то делать, а то ведь… Сам себя под мышки не подхватишь… Может, на станции объявления почитать, хоть в стрелочницы устраиваться, что ли?

— Да что ты, Тася? С твоими ли руками?.. Голодом, слава Богу, не сидим, постепенно найдется подходящее занятие. Дело к теплу идет… Да вон и нам кого-то Бог дает, — заслышав стук в дверь, пошла в сенки — открывать.

Пришла незнакомая женщина, не очень молодая, похожая на жену аптекаря Серафима. Поздоровалась, назвав маму по имени-отчеству, извинилась, что поздно пришла, раньше, говорит, никак не смогла, и рассказала о своей нужде: ищет надежную домовницу, хотя бы на время, пока в отпуск с мужем съездят. И вообще надо бы прислугу подыскать.

Тетя Тася домовничала у Вины Назаровой — так звали ту женщину — около двух месяцев, а нам показалось — целый год. Иногда она приходила домой, мылась с нами в бане, приносила подарки. Парням вышила рубашки-косоворотки, по вороту и рукавам некрупные синие васильки и золотистые колоски, папе сшила «толстовку» — блузу из диагонали, с большими карманами, с отложным воротником и с поясом, и отцу она так пришлась по душе, так он ее полюбил, что не снимал от стирки до стирки. Придет с дежурства, переоденется, табак да спички в один карман положит, большой носовой платок — в другой, и будь он в хоть в избе, хоть во дворе — все необходимое при нем.

В другой раз, это уж перед Пасхой, принесла тетя Тася мне и Галке сарафаны, нарядные такие, зеленые, с очень красивыми разными цветами, сшитые из маминой большой шерстяной шали, а к сарафанам беленькие кофточки с пышными рукавчиками, на которых вразброс, вышитые крестиком, малюсенькие розочки! Ну и тетя Тася! Ну и мастерица! Вышивала она так красиво и аккуратно, что на изнанке ни узелка, ни затяжки не найдешь! Вот как вышивала! Мы очень обрадовались обновкам, бегали к Стрижовым и к Исуповым — показаться, и к Серафиму в аптеку сбегали! Нинке платьице тетя Тася сшила коротенькое — невелик остаток от Ольгиного платья остался. Надела на нее, волосики причесала, оборочку расправила, оглядела:

— Маленько бы подлиннее надо, да уж какое вышло! Ну, ничего, куда натянешь — там и крыто будет. Это износишь, другое сошьем…

Иногда мы ходили проведать тетю Тасю. Антон с нами не ходил, а парни, если были свободны, не отказывались, отправлялись тоже к тетке в гости.

Жили Назаровы в доме Жилкооперации, где, как я уже рассказывала, часто в летнюю пору случались пожары. Квартира на втором этаже, просторная, над кроватью ковер, во все окна тюлевые шторы, как у Чернобровых, в боковой комнатке стояли две детские кровати, под ними, в коробках — разные игрушки. Мы приносили с собой теплые еще шаньги или пироги и бидон с молоком. Тетя Тася показывала нам квартиру, пока грелся самовар, предупреждала, чтоб ничего не трогали. Пока пили чай, расспрашивала, что и как дома? Всели здоровы? Рассказывала, чтоб, мол, время быстрее проходило да тоскливо не было, занимается уборкой, шитьем, кое-что перестирала да выгладила. Провожая нас до дороги, наказывала передавать приветы крестному и крестной, чтоб Ольга выбрала время, наведалась, и долго, пока мы не скрывались из виду, стояла возле дороги, такая милая и одинокая. Незадолго до летних каникул в школе она пришла домой насовсем, оставляли, говорит, нянькой, да отказалась, что, мол, уж под старость будет, если доживу, — сказала, а пока другую работу искать стану. Не в попы, так в звонари… А это ремесло никуда не уйдет.

— Чудно́ они, кресна, живут! — уже весело рассказывала тетя Тася. — То дерутся, то мирятся. Он мужичок, видать, не промах насчет погулять. Я один раз вмешалась, чего, говорю, делаете? Хуже ребятишек! Ладом-то жить не можете? Ви́на огрызнулась на меня — мол, не знаешь, так помалкивай! — и убежала из дому, хлопнув дверью. А он сел к столу, закурил, посмотрел на меня невесело и спросил:

— Ты не слыхала пословицу: «Во сне проговоришься — наяву поплатишься…» Так это про меня. Из-за того и грех. Да никуда ведь я от нее не денусь. Подурю и успокоюсь. Раскаиваюсь всякий раз, делаюсь таким, что мной хоть лавки мой. И жалею ее. А вот поделать с собой ничего не могу. Да и она хороша! В общем, всех причин не перескажешь.

— Не тужи! Наживешь и ты ременные гужи.

— Как это?

— Да так. Мое дело: что же делать? Ваше дело: как же быть? За ум браться надо да и жить как люди. Дети ведь у вас. Раньше думать надо было. Да и не молоденький уж, оглянуться не успеешь, уплывут годы, как вешние воды… И останешься, чего доброго, как рак на мели, ни Богу свечка, ни черту кочерга…

— Давай выпьем, а?

— Чего-о? Я чаю напилась, тебе квасу ковш вон налила — полезнее. Ступай приведи Вину-то домой. Чего она, как бездомная, по соседям да по знакомым обиды переживает… Я попрощаюсь да пойду ко кресне.

…После Пасхи устроилась тетя Тася временно, пока тепло, на элеваторы — бревна баграми из воды выкатывать да на транспортер подавать. Эта работа уж и вовсе не для нее, мужику-то не всякому посильная, она твердила, мол, какая-никакая, а все работа, как в пословице говорится: слепой курице и овес — пшеница! Так и мне — выбирать не приходится. Она надеялась не только денег заработать, а разговориться с мужиками да с бабами — может, кто чего и посоветует. Отец к ее ботинкам новые подметки прибил. Брюки в то время в наших местах женщины не носили, тетя Тася надевала суконную юбку, поверх шерстяной кофты-самовязки брезентовую спецовку, плотно повязывалась пестреньким платком, подпоясывалась ремешком, ботинки надевала на шерстяные носки. В узелок собирала еду: хлеб, пяток картошек, яички или огурцы, соль в спичечном коробке, бутылку с молоком — и уходила на весь день.

Приходила вечером, усталая, часто в намокшей одежде и обуви, переодевалась и, если мы уже отужинали, располагалась за кухонным столом и ела неторопливо. Потом все-таки норовила взяться за какое-нибудь дело, мама ласково, но, однако, решительно отстраняла ее и отправляла отдыхать. Мы всякий раз тут как тут. Как когда-то отцу, помогали ей разуться-раздеться и, если был сухой теплый вечер, развешивали одежду в ограде на забор, если ненастно — расстилали на печи.

В свободное время тетя Тася учила нас метать петли на тряпочке, показывала, как правильно вязать пятку у носков или чулок, как вершить, штопать ли чего. Я с особым усердием училась вышивать. Ольга купила много моточков разноцветного мулине, мама дала новое холщовое полотенце, и для начала я вышивала васильки. Галка за вышивку не бралась вовсе и часто ныла-обижалась: мол опять я должна делать, она же шьет-пошивает! Вечно так… — и поглядывала на меня прямо-таки с ненавистью.

Один раз тетя Тася пришла с работы присмирелая, поспешно разулась и поставила покоробленные ботинки в углу у порога. А они не только покоробились, у них и подметки отскочили, и сделалось видно берестяную прокладку. Отец, проходя мимо, увидел расхудившуюся обувь, взял в руки, оглядел и со вздохом заключил:

— Кожу стали выделывать — шпильки не держат. На неделю девке не хватило обуток… — и понес в свой угол, чтоб снова починить.

Тетя Тася виновато помалкивала, не решилась признаться, что с нею и с ботинками приключилось.

Лес по реке шел сплошняком. Бревна покачивались на воде, перевертывались, сдирая друг с дружки кору, дыбились. Транспортер натужно грохотал, рабочие без передышки орудовали баграми, подводили бревна к транспортерной ленте, и лесины, с торцов которых тоненькими струйками сбегала вода, блестящие от сырости, как бы попадали на подставленные руки, медленно двигались вверх и там с гулом укладывались в штабеля.

Тетя Тася орудовала багром наравне с мужиками. Но вот всадила багор в бревно сильно, оно начало разворачиваться, багор никак из него не вытаскивался, и тетю Тасю сдернуло в воду. Она закричала, барахтаясь в воде меж бревен, больно ударявших и теснивших ее, пыталась выкарабкаться, но лесины увертывались. Мужики расслышали крик, отыскали ее меж бревен, подхватили крюками багров под мышки, не считаясь уж с тем, что живому человеку больно, вытащили на плот, на котором работали, почти в бессознательном состоянии, дотащили до берега, положили на дощаной штабелек и позвали поблизости работавшую женщину. Она с трудом стянула с тети Таси мокрую одежду, ботинки, подостлала под нее телогрейку, накрыла своей кофтой да шалюшкой, мужики тоже — кто портянки сухие, кто куртки дали. Тетя Тася приглушенно стонала и лежала недвижно с закрытыми глазами. А женщина, управившись с пострадавшей напарницей, подживила костерок, навесила чайник и пристроила сушить одежду и обувь. К концу смены все подсохло, а ботинки, присунутые к огню, покоробило, и подошвы отскочили, даже отогнулись.

Ночью тетя Тася стонала и бредила. Мама кутала ее до синяков избитое тело одеялом, обтирала теплой водкой, на пылающий лоб прикладывала мокрое полотенце и все поила и поила сестру то теплым молоком с медом, то чаем с малиной да часто меняла взмокшую от пота рубашку. Днем заехал Иосиф Григорьевич со Скорой помощи, долго выслушивал трубочкой грудь и спину больной, хмурился, осматривал рот, щупал, давил на суставы — нет ли переломов — и пообещал вечером еще наведаться.

Тетя Тася лежала на Ольгиной кровати, ни на что не жаловалась, будто не больная, а очень усталая и виноватая. Время от времени она протяжно вздыхала и чуть слышно говорила, что только бы обошлось, не дай Бог какое осложнение — вовсе уродом станет. Что тогда?..

Мы старались ее развеселить, читали вслух «Робинзона Крузо» да «Джека Восьмеркина-американца», показывали свою работу — правильно ли вышиваем. Парни смастерили низенькую скамеечку, чтоб ставила ноги на нее, а не на пол, когда сидя пила чай или хлебала суп. Днем она чувствовала себя лучше, а к вечеру снова ей делалось тяжело: то обливалась крупным, как град, потом, то металась в жару и бредила.

Когда тетя Тася, похудевшая и тихая, стала ходить по избе и даже кое-что делать — не могу, говорит, без работы, — приехала к нам в гости из Вятки дальняя родственница со стороны отца, Серафима Ефремовна. Поехала, говорит, в Свердловск: у Александра Павловича сестра в бедственном положении оказалась — тяжело заболела, лежит одна, сын учится в институте, муж умер. Вот поеду, может, в больницу определю или сиделку найму. К себе бы увезла, да не транспортабельная она, и при сыне ей все-таки лучше, спокойнее. Ну а уж мимо проезжаю, дай, думаю, наведаюсь, когда в последний раз и виделись — не помню…

— Смотрю, и у вас не без горя, — заметив полубольную тетю Тасю, сказала гостья.

— Да вот сестра простудилась… Приехала какому-нибудь делу обучиться. Подходящего пока ничего не находится. Устроилась на элеваторы, да чуть и не погибла… Где тонко — там и рвется… А девка — золото, прямо скажу. Из всей семьи самая сноровистая да старательная, несмотря что руки такие. После оспы сделалось осложнение — свело руки в локтях… на всю жизнь…

Тетя Тася смутилась, взяла вязание и ушла в кухню, а мама рассказывала, что да как.

Мы с интересом глядели на городскую гостью: как одета, как разговаривает, как ест-пьет. Мать угощает ее чем повкуснее, тарелку, вилку, нож перед нею положила, студень аккуратно нарезала, к нему хрен да сметану подала, чашку с блюдцем новенькие поставила, конфетки в вазочке, варенье…

Отобедав и послушав маму, Серафима Ефремовна позвала тетю Тасю и стала подробно расспрашивать ее, что да как, слушала, задумавшись, и вдруг предложила:

— Архиповна! Я заеду из Свердловска и заберу вашу Тасю с собою, в Вятку. Город большой, знакомых много, устроим ее по-людски. Работать на элеваторах, на воде, ворочать бревна — не женское дело. А ты соберись за это время, какую специальность приобрести хотела бы — подумай. Ну, поправляйся, — сказала она на прощанье, — и помаленьку собирайся в путь-дорогу.

Тетя Тася разволновалась, забеспокоилась:

— Как и быть, кресна, не знаю? То ли ехать, то ли здесь еще попытаться? Что-то надо предпринимать. Как говорится: кряхти да гнись, упрешься — переломишься…

— Я думаю, Тася, надо тебе поехать. Не понравится или ничего подходящего не подвернется — приедешь обратно. Шитье освоила, и хорошо — ремесло за плечами не весит. Кузьмич говорил, в кондукторский резерв люди требуются. Серафим в аптеку устроить может — работа, конечно, незавидная, но в тепле и чистая, получать, говорит, будешь и за уборщицу и за посудницу. Что и говорить, охота бы, чтоб все у тебя сложилось посчастливей, да вот видишь, пока не больно ладно. Но без работы хоть где не останешься, была бы шея — хомут найдется… Ничего. — Мама обняла сестру за плечи, по голове погладила, по спине, и тетя Тася расплакалась. — Видишь вот, — повинилась мать, — хотела утешить, а только расстроила… На-ко, попей чаю с медом да поспи, пока ребятишки уроками занимаются, не шумят. Мало тебе у нас покою, дети есть дети… Липнут к тебе, кому спать рядом — очередь установили… Тоскливо без тебя станет… Ну, отдыхай да сил набирайся… — и ушла из избы.

Три дня пролетели в радости и в горе. Тетя Тася быстро поправилась — выносливая оказалась. Вечером опять говорили-советовались насчет того — ехать не ехать в Вятку. Сообща решили, что надо съездить. И утром она пошла в сплавную контору, где оформлялась на работу. Ее пытались отговорить, расчет не давали, но тетя Тася настояла на своем, получила документы, зарплату и стала собираться в дорогу. Первое, долгожданное письмо от тети Таси пришло почти спустя месяц.

«Здравствуйте, дорогие мои родные,

кресный, кресная, племянники и племянницы!

Я долго не писала вам, потому что все время уходило на то, чтоб устроиться как-то подходяще и с работой, и с жильем. Серафима Ефремовна и Александр Павлович тоже старались мне помочь в этом деле, хлопотали, а я сильно переживала, что навязалась на них, старалась помогать по дому, да что моя помощь в сравнении с тем, что они для меня сделали, дай им Бог здоровья. Грамота моя невелика, чтоб в конторе какой работать, — специальности нет, и нигде меня больно-то и не ждали. И тут я уж раскаиваться начала было, что от вас оторвалась.

Но мир не без добрых людей. И я теперь уж свой хлеб ем! Вышло все случайно, да вроде и ладно. Спустя неделю, как я сюда приехала, зашел к Александру Павловичу старый знакомый — железнодорожник. Живет в Москве, работает проводником, ездит до Вятки и обратно. Стоянка здесь сутки. Он завсегда, когда бывает в поездке, к ним заходит. Зашел и в этот раз. Здоровый из себя, брови застрехой, лицо крупное, голос громкий. Они с Александром Павловичем разговаривают, а я на кухне орудую, самовар поставила, что поесть-закусить готовлю. Скоро и хозяйка пришла. Когда за стол сели, меня позвали. И тут все решилось. Дядя Миша, как он мне назвался, сказал решительно, чтоб ехала с ним в Москву, что резерв проводников на Москве-третьей, что проводников настоящих вечно не хватает. А чтоб все было не пустым обещанием, возьмет меня к себе, а напарницу отпустит на поезда дальнего следования. И с жильем тут же вопрос решил: на Пресне живет у него мать, одна, старенькая и больная, но добрая, с людьми уживчивая, вот у нее и жить, мол, станешь.

Милая кресная! Я и поверить пока не могу, что на месте и при деле. Очень переживала, что комиссия забракует меня из-за рук, да все обошлось. Я схитрила: когда разделись до пояса, чтоб на рентгене смотрели, я обхватила себя руками за плечи, будто озябла, да там, в кабинете, и было-то не жарко. Врач только командует: повернитесь передом, повернитесь спиной, боком — и сказал: „Идите. Все нормально“. Одеваюсь в потемках, пока других смотрят, посмеиваюсь про себя от радости. Оформили в отделе кадров быстро, в тот же день обмундирование выдали. Дядя Миша тем временем вагон сдал, отчитался, меня ждет. И поехали мы сначала к нему домой — у него квартира из двух комнат, дочь — десятиклассница, а жена бухгалтером работает. Съездили к его матери, познакомились. Она обрадовалась мне, как родной, устала, говорит, все одна да одна, слова сказать некому. Дядя Миша меня оставил у Дарьи Васильевны — матери своей, чтобы располагалась, взял мои документы на прописку и уехал. Вернулся уже с направлением на краткосрочные курсы проводников, чтоб утром к восьми часам была на Москве-третьей: в резерве проводников. Там, сказал, спросишь, в какой комнате проходят инструктаж.

Я этот устав или инструкцию усвоила быстро, выучила наизусть все правила, и технику безопасности, и сигнализацию… как когда-то заповеди учили. В общем, выдали мне документ, что могу работать.

Через восемь дней поехали мы с дядей Мишей в поездку, в Вятку. Он, дядя Миша-то, так бы все ничего, все по-хорошему, но хмурится, глядя на мои руки. А я думаю про себя: ничего. Береза — не угроза, — пошумит да не убьет… В работе я оправдаю его обо мне хлопоты.

Вот я и дома. И письмо свое наконец-то допишу. Хотела отправить то, что написала, а когда перечитала, так и поняла, что о главном-то ничего и не сообщила. Потому и продолжаю.

Кресна, милая! Как же он обрадовался, когда увидел в вагоне такой порядок! А я тогда, как вошла в вагон, сразу и взялась за дело: угля натаскала, воды набрала, титан растопила, окна протерла, краники золой начистила — сверкают, поручни до желтизны отмыла, в туалетах прибрала, пол вымыла… Устряпалась, конечно, да отдыхать некогда… „Да тебя же, говорит, сам Бог мне послал!“ Тогда и признался в своих опасениях, что я не очень трудоспособная со своими слабыми руками ему показалась, и решил, что станет исполнять основную работу сам, а я на подхвате буду. Напарницы, сказал, и здоровые бывали, да не очень надрывались…

Правда, перестаралась я все-таки. Как говорится, стыдно признаться и грех утаить. Без промашки не обошлось.

А произошло вот что: осмотрела я сигнальные флажки — грязные, захватанные — хоть в руки не бери. Едва отстирала. Полюбовалась, какие они яркие стали, и на сквознячке у задней двери вывесила, чтоб скорее высохли. И только дядя Миша меня похвалил, я обрадованно вспомнила про флажки, побежала в конец вагона, в тамбур — а их и след простыл! Ни единого. Иду обратно, чуть не плачу. Спрашивает, что случилось? Я выложила все, как на духу — куда деваться-то? У дяди Миши сначала прямо язык отнялся, слова выговорить не может. Потом опомнился, пришел в себя, да как начал меня „благодарить“! Думала, пришибет! И ушел из вагона. Я села к столику, уронила голову на руки, плачу. Сколько время прошло — не знаю, очнулась, когда он по спине меня не то бьет, не то хлопает. „Ступай, говорит, подбирай. Да после такую же демонстрацию устраивай!..“

Я дальше и не слушала, побежала в конец вагона. На полу в тамбуре беремя флажков! Разных. Старых, новых… и все грязные. Подбираю их, как полешки, и тут проходивший мимо кондуктор еще пять желтых мне подкинул. Смеется: „Теперь, говорит, стирать тебе — не перестирать!..“ Ну, что было, то прошло. Завтра мы снова уезжаем в поездку. А сегодня допишу свое затянувшееся письмо. Такие письма писать стану, так на меня и бумаги не напастись! Работа мне нравится — где найду лучше, без грамоты да без специальности?

Вот видите: нежданно-негаданно еще одним железнодорожником в нашей родне больше стало!

Пассажиры бывают разные, но больше спокойные, порядочные. Да и сама я по-доброму стараюсь с ними обходиться. Дядя-то Миша всякий бывает: и веселый, и такой злой, что иной раз и не знаю, как к нему подступиться, спросить чего или помочь бы. Но работать можно. Бабы в резерве проводников, бывшие его напарницы, жалеют меня и удивляются, как с ним сработалась? Мол, бывало, ни с того ни с сего так огорошит, что едва на ногах устоишь!.. А я работаю и работаю, конечно, по одной поездке пока судить рано, да не один день провели, проработали вместе.

С квартирой тоже терпимо. Бабка не больно ласковая да покладистая оказалась, но я когда не в поездке, а дома — стирать примусь, так и с нее все выстираю, полы вымою, воды наношу, дров тоже, иногда в баню свожу. То похвалит, то поворчит. А я помалкиваю, терплю — не убудет меня от этого. Да и не привыкать. В деревне случалось и похуже. Работы и по хозяйству, и в поле — хоть разорвись. А Олена вдруг ни с того ни с сего примется стонать, жаловаться Филиппу и запросится домой, к родителям съездить, что мама, мол, не свекровушка, пожалеет и вылечит. И уедет. Обратно явится, когда уж и страда кончится… Всякое бывало, как вспомню…

Ох, не про то что-то я описывать взялась, да и вообще больно расписалась. Скоро уж неделя будет, как пишу я вам это свое письмо. Все от того, что тоскую очень, думаю, ночь напролет разговаривала бы с вами… В поездке писать некогда, а в мыслях зато придумаю, о чем написала, о чем еще нет, и как приеду да свободное время выберется — пишу дальше.

Конечно, тоскливо мне без вас. Вспоминаю то одно, то другое и так захочется всех вас повидать, что иногда и поплачу, как раздумаюсь.

Купила в Вятке себе первую обновку — ситцу на платье, чтоб завсегда носить. У Дарьи Васильевны есть машина, сама и сошью. Вот, думаю, где-то в Москве живет теперь и Лидия Гермогеновна Шипунова, но тогда не разговорились, где ее родственники живут. Может, и поблизости, да без сыщика в таком городе не найдешь… А может, и наладилось у нее с мужем все, бывает и так…

Москву еще рассмотреть не успела — некогда пока. А когда была в Вятке, сердце так заныло: так бы и слетала в родную деревню… но близко локоть, да не укусишь… Да и кто там теперь меня ждет не дождется?..

Очень бы мне хотелось знать, как вы все живы-здоровы? Что новенького? Большое вам, кресный и кресная, спасибо за приют и ласку, и дай Бог доброго вам здоровья!

Теперь вы знаете мой адрес, и я буду очень рада, если кто из ребят пришлет мне письмо, в котором про все опишет.

Пока до свиданья! Остаюсь ваша Тася».

Это долгожданное тети Тасино письмо мы читали и перечитывали, и соседки слушали со вниманием и интересом. Им было даже удивительно, что простая деревенская девка и вот уж в Москве живет-поживает!

— Чудно! — громко удивлялась тетя Нюра Исупова. — Из грязи да в князи! Я жизнь проживаю, а дальше комасинской церкви не бывала, Москву дак и глазком одним не видывала, а она — на тебе! Была и нет! И не промазала, сразу вон куда залетела! Не гляди, что инвалидка…

Такие рассуждения тети Нюры не только нам, но и маме не нравились.

— Нашла ты, Нюра, кому завидовать, кого судить! Она у нас изо всей семьи, изо всей родни самая добрая да работящая, и самая несчастная… То и счастье — кому вёдро, а ей все ненастье… Я не только за нее, а и за людей, которые ей помогают делом и советом, Бога молить буду, чтоб дал здоровья да жизни подольше. Она с малых лет в работе, только похвалить некому. У нас ведь как: разорвись надвое, скажут — а чего не начетверо?! Молодец девка! Велю вот ребятам ответить ей на письмо. Тоскливо среди чужих, что ни говори. Вечером сядет который и под диктовку про все напишет.

Мы часто не дожидались «диктовки», потому что очень о тете Тасе скучали, писали письма почти каждый день, кто о чем хотел, о том и писал. Мать хвалила нас за это, иногда просила прочитать вслух, что написали, и от себя что-нибудь добавляла, только не велела писать про то, что Ленька дерется, Антон ли ругается — про это читать неинтересно, лучше про хорошее. И радости у нее будет — столько писем получит! Нам-то редко кто пишет, а тоже ведь ждем…

И от тети Таси письма приходили редко, зато большие, всегда обстоятельные, добрые, писанные не за один присест, а за много дней. Как-то получили от нее письмо из Харькова! Удивились, что она уж в такие дальние поездки ездит, нашли этот город на карте, про себя позавидовали, что увидит она наяву, как яблоки да груши на деревьях растут, что у нас еще только весна, а там уж тепло, как в жарких странах.

«Здравствуйте, дорогие мои родные, кресный, кресная и все ребята! Сегодня я пишу вам немного — некогда. Меня перевели работать на поезда дальнего следования, и вот поздно вечером отправляюсь в Хабаровск. Не думала, не гадала, что в таких далеких городах доведется мне побывать. Скоро написать не удастся, да вы обо мне не беспокойтесь, главное — не хворайте Напишу, как будет возможность. А пока остаюсь жива-здорова.

Ваша Тася.

Собираюсь в эту поездку и думаю про себя: может, мимо проезжать буду, а свидеться не удастся. О чем только не передумаю: руки заняты, а голова свободная, вот и перебираю в памяти одно-другое. Тася».

Раза два или три приезжала тетя Тася к нам в отпуск. Билет бесплатный. Ехала со знакомыми проводниками иногда до Вятки, а то и до Перми — отсюда уж рукой подать. Потом как-то приезжала в наш город со служебным вагоном — путевое начальство обслуживала. Но времени свободного у нее вовсе не было, и мы всей артелью ходили на станцию с Ольгой во главе, потому что тетя Тася только и сумела к ней в контору забежать — сказала, в каком тупике ее вагон стоит, чтоб пришли повидаться.

Радости-то было, шуму! Не заметили, как ее напарник появился, постоял, посмотрел, поздоровался и сказал:

— Богатая ты! Одних племянников вон сколько! Жаль, погостить некогда… Прощайтесь, да в резерв ступай, за путевыми листами, да продукты на дорогу получи. А я углем да водой заниматься стану.

Опять приходили редкие, но обстоятельные письма от тети Таси то из Ленинграда, то из Риги, приходили и из Хабаровска, и из Молдавии. Даже из Болгарии письмо было.

Как-то получили мы письмо от тети Таси из Владивостока! Мама присела к столу, расправила на коленях фартук, повертела конверт в руках и подала письмо Антону, чтоб прочитал его внимательно и вслух. Письмо ее мы читали вслух в первый раз по очереди, а после мама еще много раз будет заставлять, даже не заставлять, а просить перечитать сестрино письмо.

«Дорогие мои родные, кресный, кресная и все ребята!

Пишу вам это письмо из такого далекого края, из такого красивого города, что боюсь и поверить, что это не во сне, а наяву, потому что не думала, не гадала, то выпадет такое мне счастье! Спасибо вам сердечное, что не оставили меня в бедственном положении, приютили, потом свели с добрыми людьми, и я не устану благодарить вас и Александра Павловича с Серафимой Ефремовной за участие и помощь в моей жизни и вовек этого не забуду.

В дороге было много работы и разных случаев, потому что путь от Москвы до Владивостока долог, народ едет разный, места незнакомые. Здесь мы будем находиться двое суток и потом обратно. Сейчас здесь ночь, можно бы поспать, да время перепуталось. Я полежала, маленько отдохнула и взялась за письмо — пиши хоть до утра, никто ничего не скажет и не помешает.

Город стоит красиво, у большой воды. Народу много, но все больше моряки. Проезжали мы и Яблоневый перевал, очень крутой и опасный, но вид с него изумительный! И только мы начали с него спускаться, я увидела тупик, в стороне, в косогоре, ну ни к селу ни к городу, как говорится. Смотрю, недоумеваю. В это время главный кондуктор идет по вагону, и я не долго думая спрашиваю у него: „Это какой же дурак и зачем туда ездит?“ А он мне: „А ты больно умна, там не бывала? Может, еще побываешь…“ — и ушел. Потом-то я поняла, что эта короткая железнодорожная ветка — на всякий случай: вдруг тормоза откажут, путь ли ливнями размоет или оползень, машинист ли от усталости задремлет, или состав на перевале разорвет… Да мало ли. Спуск крутой, сложный, составы часто идут большегрузные. Заскочит туда состав, может, и уцелеет, и на ближней станции делов не наделает. Крушения ведь очень тяжелые случаются. Не дай Бог!

Ехали мы сюда почти две недели. Кто-то выходил, кто-то садился, но большинство ехали из конца в конец, и за дорогу все перезнакомились. В Новосибирске села мать с больным сыном-студентом. Он же не простой больной, а не в своем уме. А красавец! Телом здоровый, затянут усмирительной рубашкой. Смотреть на него — горе горькое, а каково бедной матери? До Владивостока она его не довезла. Подъезжали к небольшой станции, я только дверь открыла — ожидаем встречный поезд, и тут он мимо меня, в распластанной рубахе, вылетел из вагона, проскочил перед уходящим товарняком и побежал в гору. Бежит и все кричит: „Я жить хочу! Я жить хочу! Жить… жить…“ Я плачу вместе с матерью, да помогаю ей собрать вещи — поезд ведь ждать не станет. Чем дело кончилось — не знаю.

А то вот еще: в одном купе ехала женщина, с тремя детьми, к мужу, может, на побывку, может, насовсем. Ехать долго, и она, чтоб не терять времени, пристроила швейную машинку на столе и шьет: девочке платье надставила оборочкой, одному сыну из отцовскою кителя курточку сшила. Я жалеть ее начала было, что так далеко едет, да с детьми, да с работой… А она, хоть и молодая, а рассудительная оказалась, отвечает мне, что у них полжизни на колесах проходит, муж военный, вот и приспособилась, привыкла… По-разному люди живут, и я все чаще думаю, что и мне грех жаловаться, живу не хуже других…

Дорогие кресный и кресная! Меня в отпуск Серафима Ефремовна к себе зовет, не знаю, как и быть? И с вами повидаться охота, и им отказать неловко. Так-то какая я им гостья, но думаю про себя, что помогла бы что по дому или в каком деле. Вот и хочу посоветоваться с вами да и попросить отпустить ко мне девчат, хоть ненадолго. У Ольги свой бесплатный билет, а на Кланю с Галкой кресный выписал бы, вместо себя — ему же на двоих полагается. У меня после этой поездки будет много отгулов, по Москве бы походили-поездили, посмотрели, может, чего необходимое и купили бы… Подумайте, посоветуйтесь, дорогие мои кресный и кресная. Как бы я рада была милым моим гостейкам!

Ну вот и ночь почти что прошла — за письмом-то незаметно время пролетело. День будет очень занят — дел много предстоит. Да я о том не горюю — силы пока есть, после наотдыхаюсь, было бы здоровье. Желаю всем вам всего доброго, главное, здоровья. Вспоминаю вас часто, иной раз и наговорюсь с вами, глядя на фотокарточки, которые беру с собою во всякую поездку. Кланяйтесь соседям и знакомым, кто меня помнит.

Буду теперь ждать от вас письма.

Ваша Тася».

В Москву мы уезжали теплым августовским вечером. Отцу на дежурство идти было и рановато, но он собрался и пошел с нами, укажу, сказал, на какой путь поезд прибудет, сесть пособлю, чтоб все ладом, а там и смена подоспеет.

Разговоров, споров, волнений и сборов было много, хотя и уезжали ненадолго. Мама не раз стращала, мол, так будете себя вести, так уедете с печи на полати на хлебной лопате!.. Ольга то сердилась на нас, то смеялась. Я про себя решила, что спать в поезде не буду, а устроюсь у окошка и стану считать да запоминать станции, которые проезжать будем, может, вспомню и узнаю те, которые проезжали с отцом, когда ехали в Шабалино за хлебом и в Зуевку, откуда на лошадях ехали в его родную деревню.

Вот интересно: ночь бывает во всех городах, на станциях, даже на разъездах — везде. В больших городах, как и везде, люди большинство спят и сны видят, на заводах да на станциях, конечно, работают — производство или движение поездов не остановишь… А вот на вокзалах, хоть на больших, хоть на маленьких, жизнь идет и днем и ночью: люди едут туда-сюда, ходят, разговаривают, и когда едешь ночью — темно вокруг, и вдруг замелькают огоньки, сначала редкие, вроде даже тусклые, после означится огнями и город — сверкает весь, переливается — и сделается радостно, и даже боязно — что среди глухой ночи и такое… Дома этого никогда не увидишь…

Галка никуда еще не ездила и, может, испугается, запросится домой. А она — села в вагон и, когда поезд тронулся, сразу и есть запросила, и чаю с вареньем захотела…

Мама собрала нам в сумку еду: две бутылки молока топленого, яиц десяток, хлеба, шанег с творогом и со сметаной и еще банку малинового варенья. Наказывала, чтоб в окно шибко-то не высовывались — глаза не запорошило бы паровозным дымом; с полки чтоб не свалились — трясти вагон станет, качать; чтоб платья новые не сразу надевали, а когда с Тасей по Москве ходить станем; чтоб Ольгу слушались и вели бы себя смирно. На прощание погладила нас по головам, Ольгу предупредила, чтоб билеты и деньги берегла, наказала кланяться сестре и подарок — кашемир на платье — передали бы в целости-сохранности, перекрестила у порога и сказала:

— Ну, поезжайте с Богом!

Ехали около двух суток. Когда Ольга на остановках бегала с маленьким чайником за кипятком или что-нибудь купить, я прилипала к оконному стеклу, выглядывала сестру. Галка садилась на край нижней полки, вытягивала шею в сторону хлопающей вагонной двери и хныкала.

Тетя Тася нас встретила у вагона, смело и уверенно вывела к выходу в город — и мы поехали к ней домой. Она, как когда-то у нас, опять смеялась и плакала, вспоминая сестру. Ольга рассказывала, как ехали, как мы боялись, что она отстанет от поезда, как ночью она то и дело хваталась за жакетку, в кармане которой деньги и документы, завернутые в платочек и пришпиленные булавкой, а потом вообще не выпускала из рук мягкую полу шевиотовой жакетки. Рассказывала весело, смеялась над нами и над собой. Смеялась и тетя Тася, утирая выступившие от смеха слезы, угощала нас вкусным супом с тонюсенькими вермишельками, маленькими и очень вкусными капустными пирожками, некрупными, но сахаристо-сладкими арбузами, московскими булками-сайками с маслом, с колбасой, с сыром и все уговаривала, чтоб ели досыта, тормошила нас радостно и возбужденно.

Мы побывали на Красной площади и в парке культуры и отдыха, в зоопарке и в цирке, заходили в магазины, покатались в недавно построенном метро, ходили пешком, ездили на трамваях и в автобусах… И три золотые денечка пролетели как один! Я, когда ложилась спать, только успевала закрыть глаза, как сразу перед глазами начинали ходить торопливо туда-сюда нарядные, шумные люди, виделись разные цветом и постройкой огромные красивые дома, сияли маковки нарядных церквей, даже бой часов на главной башне слышался… И тетя Тася, хлопотливая, веселая, вставала перед глазами, комнатка ее, чистенькая и нарядная от кружевных накидок на подушках, пестрых половичков на теплом полу, пироги, арбузы, яблоки и много-много чего, что видели, ели, пили, слышали и пережили за день.

Утомленные и счастливые ехали мы домой, распрощавшись с тетей Тасей до будущего года, до другого ее отпуска, в который она непременно обещала к нам приехать…

* * *

Но видеться нам удалось уже через много-много лет, совсем в другой жизни, когда, оставив позади себя войну и все с ней связанное, мы с мужем ехали к моим родителям на Урал. Оказались в Москве, и я уговорила его навестить любимую тетушку.

Долго рассказывать, как мы ехали и шли, и наконец добрались до железнодорожной больницы на станции Яуза и отыскали там тетю Тасю.

Я знала из писем, что тетя Тася во время войны обслуживала разные вагоны, разный народ. То с артистами, разъезжающими с концертами по прифронтовым городам, то со специалистами по восстановлению разрушенных мостов и железнодорожных линий. Стоянки разные, то затяжные, то краткие. Всякую обстановку тетя Тася использовала до крайности. Станции освещались плохо, и тут она приспособилась: залезу, рассказывала она, на крышу, как векша, выкину «переноску» с лампочкой, подсоединю с электролинии к столбу, который поблизости, — светло возле вагона сделается. Огляжусь и где тормозную паклю подберу — сгодится на растопку, рассыпанный ли уголь на путях соберу, иной раз не одно ведро — все в вагон. Если поезд остановится где-нибудь среди леса или возле поля, сделаю основную работу в вагоне и отправлюсь на промысел: если места подходящие окажутся, наберу грибов или ягод и разнообразное блюдо к обеду приготовлю; если овощное поле поблизости — накопаю, надергаю овощей, обработаю, даже запас небольшой сделаю…

Полусидит моя тетушка на больничной постели, привалившись к спинке кровати, в большой палате. На животе у нее родная ее швейная машинка: попросила тетя Тася свою квартирную хозяйку, чтобы та привезла машинку, — и вот чинит больничное белье, старое на новое переделывает… И мне сразу вспомнилось ее письмо из Владивостока, где она писала о жене военного, ехавшей с детьми к мужу, тоже взявшей с собою швейную машинку, чтобы время в длительной дороге напрасно не проходило.

Увидев нас, поохала, поахала и порадовалась, и попечалилась тогда тетя Тася. Будь бы, говорит, я дома — горы бы пирогов напекла! Долго сидели, поговорили, ночевать велела в ее комнате, которую снимает у тети Любы, и наказала передать хозяйке ее поручение, чтоб та нашла в комоде малиновый шифон — мне подарок — на платье, покрывало бы новое отдала, пару простыней и вязаную скатерть.

Все так и было. Лишь спустя многие годы тетя Тася, уже старенькая, но все такая же сноровистая в деле, говорунья, ласковая и хлебосольная, расскажет, как ревела тогда после нашего ухода, как женщины по палате успокаивали ее: не дочь ведь, что не по горю плачут, а от горя… «А я, — рассказывала тетя Тася, — от этого еще сильнее ревела и все объясняла им, что ты мне еще дороже, чем дочь. Да к тому еще выросла в большой семье, в бедноте, и мужа вот нашла кривенького, в приюте выросшего. Как и жить станут?..»

Рассказывать об этом тетя Тася будет подробно и весело. Достанет связочку моих к ней писем, военных еще, припомнит, какое когда получила; фотокарточки иной раз поперебирает и напоследок непременно скажет: не зря ревела.

— Вон уж сколько лет вы вместе! Так и живите! Судьба у тебя, Мария, сложилась хорошо. Всех тебе труднее, но и всех интереснее у тебя жизнь!

И так будет всякий раз. Только из-за разных обстоятельств я все дальше буду жить от своей любимой тетушки и все буду тешить себя желанной мечтой: «Брошу все — дел всех не переделать! — уеду к тете Тасе на неделю, буду слушать ее сыпучий вятский говорок — москвичкой она так и не сделалась, ни в одежде, ни по укладу жизни». И часто я буду думать и убеждаться в том, что именно за эту, чисто русскую, по-крестъянски обстоятельную, совестливую жизнь, за открытость, за доброту и отзывчивость ее так любят и уважают соседи и знакомые.

Купит тетя Тася в подмосковном городке Хотьково половину дома, с палисадником, с верандой и небольшим огородом. Дома у нее тихо, светло и уютно. Стены и потолок мыты до теплой желтизны, на белых гладеньких подоконниках в горшочках да в износившихся, но чистеньких эмалированных кастрюльках разноцветные пышные герани, тюлевые шторочки всегда хорошо выглажены, легко колышутся на открытых в палисадник окнах в летнюю пору, а зимой от них светло в избушке и очень уютно. На комоде, покрытом вязаной скатерочкой, зеркало, прислоненное к стене, по обе стороны от него стройные вазочки из лилового стекла — для цветов, в них некрупные, розовые и алые пионы, искусно сделанные из крашеных перьев, фотокарточки в перламутровых и деревянных, соломкой отделанных рамках; кровать, будто невестина, заправлена вязаным покрывалом, подзор и наволочки на подушках с кружевными прошвами. Перехватит тетя Тася мой удивленный взгляд и пояснит, что зимние вечера долгие, включу, говорит, радио, устроюсь поближе к теплой голландке и ковыряю, кошка об ноги трется, мурлычет, радио то говорит, то поет…

В переднем углу большая икона, дорогая, старинная, завещанная и переданная ей какою-то из близких знакомых, уже ушедших в мир иной. Перед иконой теплится днем и ночью синенькая лампадка. Икону эту не раз и не два просили у тети Таси продать — для музея, даже из Лавры приезжали и цену большую давали, да тетя Тася спокойно, но твердо стояла на своем, убеждала, что Бога продавать грех, придет ее последний срок жизни на земле, передаст ее так же, как ей когда-то, хорошему человеку, а продавать не станет.

На полу домотканые половики. Тепло, сухо, спокойно и легко у нее в избе, стол посередине комнаты стоит да старенькие венские стулья. В палисаднике и в огороде у тети Таси чего только нет! Под окнами да у забора малина краснеет, смородина в тени томится, увешанная лаково-блестящими ягодами. Гряды, как сдобные пироги, высокие, мягкие, борозды излажены чуть под уклон и сходятся у выкопанного ею самою небольшого прудка, а над ним калина развесила пламенно-яркие, крупные кисти, как корзинки. Лук и чеснок распирают рыхлую землю, огурцы то там, то тут повысовывались из густой резной зелени, обвесили гряду. И всюду цветы, цветы, разные и в самых неожиданных местах. Нарциссы и тюльпаны, мальвы и ромашки, флоксы и гладиолусы, астры и георгины, маргаритки и ноготки, даже китайские фонарики — на любой вкус! По одну сторону прудка, в дальнем конце огорода огромный куст диковинного черного крыжовника, сладкого, как виноград «изабелла», рясно обвешанный продолговатыми, не очень крупными, иссиня-черными ягодами, что и листочков не видать. Другой угол занял, вольно раскинув сочные, огромные листья, ревень — тетя Тася делает из него вкусный квас, варит компот и варенье. У входа в огород, у самой калитки стоит потемневшая от времени, пузатая бочка с землей, и обвесили ее, как напоказ, зеленовато-белые, крупные кабачки, а в середке, над зеленым ворохом хрупких листьев красуются крупные, распахнувшиеся во всю силу, оранжевые цветы, удивляют людей и хозяйку поздним, уже бесплодным, но таким жарким, солнечным цветом.

Тетя Тася щедро дарит букеты цветов молодым на свадьбу, именинникам или дорогим гостям. Соседки иногда выговаривают ей назидательно, какой, мол, прок от цветов? Одна потеха, и та до первых инеев. Картошки бы лучше посадила больше — достаток невелик… Но это те, кто плохо знает тетю Тасю. Она слушает, посмеивается и отвечает, что она такой красоты лишиться никак не может — и себе, и людям радость! А когда выйду, — скажет, — в огород ранним утром, погляжу, какая красота вокруг, так и пожалею людей, которые долго спят и ничего этого не видят…

А уж как солит тетя Тася огурцы и грибы! Диво-дивное! Вкус необыкновенный! Варенье сварит — ягодка к ягодке!

Я забегу вперед и расскажу, как приехала к своей тетушке однажды, постучала раз, другой, сильней, нетерпеливей — не слышно ни шагов ее в сенках, ни голоса, как обычно: «Иду я, иду, да ноги вот плохо шагают, не торопятся…» В огород заглянула, в дровяник — нет нигде. Забеспокоилась — ладно ли уж с нею? Однако стараюсь о плохом не думать, предполагаю, может, ушла куда к соседям или в Загорск, в церковь уехала… Снова собралась стучать, да решила в окно заглянуть. И вижу: сидит моя тетя Тася у окна, старый чулок распускает, на клубок нитки сматывает. Увидела меня, вскрикнула было радостно, да тут и заплакала в голос:

— Заболела ведь я сильно: ноги вовсе не ходят. Ключ от двери в почтовом ящике — отопри.

Я вошла, расцеловала ее и села рядом.

— Милая ты моя! — заголосила она. — Не забыла! Приехала! — И все обнимала меня, утирая слезы. — А я вот видишь, люди добрые и в баню водят, и обстирывают, когда и печку истопят, чтоб воздух сухой был. Еду сварят или принесут кто чего. Сейчас-то все на работе, все при деле, вечером приходят, проведают.

— Чего же не писала?

— Своих дел и забот у тебя хватает, знаю. Думаю, если совсем плохо станет, тогда уж… Ох, голодная ведь ты! В чулане суп, молоко там же, кисель овсяный…

Поели мы с тетей Тасей, я со стола прибрала и опять уселись к окну, чтоб разговаривать и делом заниматься — без дела же она никак не может! Поглядела тетя Тася в окно, про хорошую погоду поговорила и вздохнула:

— Малины вон сколько назрело, осыпается. Жаль. В детский садик все покупали, сначала лук зеленый, потом морковь, потом ягоды.

Я взяла бидон и пошла в палисадник, начала обирать ягоды да переговариваться со своей милой больной тетушкой.

Тетя Тася посидела, пораспускала чулок и неожиданно попросила:

— Ты поставь табуретку к кусту да помоги мне выйти, глядишь, и я в помощницы к тебе сгожусь. — Я все сделала, как она просила. И пошла у нас работа! — Вот как я ловко устроилась! Как комасинская учительница — босиком и в шляпе! А я вот летом — в валенках! Дожила… А ты знаешь, какие они мягкие да теплые — ноги зимой не нарадуются!

Заслышав по радио пение Сергея Яковлевича Лемешева, тетя Тася вспомнила и стала рассказывать, как ей два раза посчастливилось обслуживать вагон, в котором ехал знаменитый певец. Первый раз он выступал с концертами в Костроме и Ярославле. И тетя Тася никогда не забудет, как Сергей Яковлевич возвращался после концерта в вагон, усталый, побледневший, однако, глядя по сторонам, улыбался, кивал головой, благодарил слушателей, гурьбой его окружавших, и пробивался, спешил к вагону. А они, слушатели, поклонники его дивного таланта, неистовствовали, все плотнее обступали его, готовые стиснуть от восторга чувств. Он отбивался, как мог, деликатно, конечно, но усиленно и, когда достиг ступеньки, поспешно, будто от погони, скрылся в вагоне, не оглянувшись на многоголосую толпу.

А поклонники все осаждали и осаждали вагон, что-то выкрикивали, махали руками, платками, шляпами, пытались уцепиться за поручни, взобраться на ступеньки.

Тетя Тася, наблюдая такое дело, решительно, со стуком опустила «фартук» и укоризненно заговорила. Это для всех было неожиданно, и потому получилась заминка, толпа на какое-то время смолкла.

— Да вы что, с ума все посходили?! Столкнете ведь вагон! — Народ опять стал приходить в оживление, но тетя Тася не дала толпе опомниться. — Такие вы счастливые, что довелось вам послушать самого Лемешева! Вам радость, удовольствие, а Сергей Яковлевич устал, ему нужен отдых. Неужели не понимаете? Вы послушали, другие тоже хотят его послушать, тоже ждут. Давайте расходитесь и оставьте человека в покое! — и захлопнула дверь вагона.

Концертную одежду, цветы, памятные подарки сопровождавшие певца служители внесли в вагон через другую дверь, которую тетя Тася предусмотрительно открыла. Она быстро помыла руки, налила в стакан свежего, ароматного чаю, в розеточке — сахар, в другой — ломтики лимона, все поставила на небольшой поднос, покрытый накрахмаленной салфеткой, и постучала в дверь купе. Сергей Яковлевич сел, ожидая, что прорвался кто-то из поклонников — за автографом. Но увидел тетю Тасю с подносом в руках и, всплеснув руками, радостно, с облегчением выдохнул:

— Чай! Как это замечательно! Вот спасибо-то вам!..

— А помнишь ли свое черное платье с зеленым кантиком? Теперь уж дело прошлое, признаюсь. Это ведь я крестному рубаху хотела шить, да скроила с одним рукавом!.. Все вроде шло ладно, а когда хватились шить — второго рукава не оказалось. Думала ты или Галка для кукол взяли. Все обыскала — как растаял рукав! Крестная глядела, глядела да и спрашивает: «Был ли он?». — «Был», — говорю. А она мне: «Сатинету было мало, и я сомневалась, как ты выкроишь рубаху отцу? А ты еще и с запасом делаешь — вдруг сядет после стирки… Вот с запасом-то и вышел один рукав!» Что делать? То ли реветь, то ли смеяться? Ни то ни другое не поможет. И перепланировала я да и сшила тебе платье!

Разговорилась, развеселилась моя тетя Тася, говорит и смеется звонко, радостно, передвигается с табуреткой от куста к кусту. Солнышко греет, птицы поют, ягоды с половины кустов уже обобрали. Знакомые, проходя мимо, приостановятся, поинтересуются — отчего это с утра Тася такая веселая, будто и не хворая. Увидят меня и скажут: «А-а, вон оно что! Племянница любимая приехала! Тогда скоро поправишься».

— Возьми-ка шанежки наливные, со сметаной. Горяченькие, только испеченные. Как раз вам к чаю, — сказала соседка Антонина Никифоровна и подала через невысокую изгородь теплый сверток.

Другая тети Тасина подружка молока да яиц принесла, постояла недолго, поговорила с нами и пошла по своим делам.

* * *

Чем дальше, тем сильнее я буду мечтать и надеяться, что поеду к тете Тасе, буду слушать ее разговоры-воспоминания, а память ее «дальняя» так и останется сильной, почти неподвластной ни времени, ни забвению. Наблюдать, как она все еще красиво трудится, спокойно, по-своему интересно и достойно живет, запоминать, учиться и мысленно благодарить ее за эти бесценные уроки жизни — уж в который раз говорила я себе. Только, к сожалению, встречи наши с нею так и останутся редкими и краткими — все-то мне будет некогда, все-то я буду бежать впереди себя. Однако же каждое с нею свидание — пусть оно продлится день-другой, а то и всего несколько часов — очистит мою душу, высветит помыслы, незримо, но непременно придаст силы, чтоб жить дальше, в чем-то вразумит, поддержит в минуту трудную, научит терпению и сдержанности, скажет, что незачем плохое свое настроение, душевное ли страдание обращать в озлобленность и глубокую обиду. Тебе, мол, это все равно не поможет, не принесет облегчения, зато принесет горе другим.

И я буду жить дальше, болеть от мысли, что, наверное, недалек уж тот срок, когда не станет на свете моей любимой и единственной уже тетушки. Что настанет и такое время, когда из-за нездоровья да и немалых уже лет и я не смогу, не решусь поехать в дальнюю дорогу и, значит, не увижусь со своей тетей Тасей уж никогда… Жаль, конечно, что никак не могу уговорить ее переехать к нам. «Не обижайся, — говорит она мне на это, — я привыкла жить одна, сама себя обслуживать. А занемогу вовсе, тогда не оставь, помоги как сможешь…»

Но пока мы с нею живы, буду надеяться на встречу, буду сильной духом от сознания, что живет в Подмосковье такой дорогой и родной мне человек. И от этого мне спокойней и уверенней жить на этом свете. И всякий раз, расставаясь с нею, я буду говорить: «До свиданья, родная моя тетя Тася! Спасибо за все! Не хворай! Как только смогу — приеду». И опять оставлю ее, такую одинокую и такую мне необходимую. Прежде чем свернуть с улицы, оглянусь и увижу: стоит, как когда-то, моя маленькая, старенькая, самая на свете дорогая тетушка, неторопливо машет мне вослед рукой. И скажу про себя: «Не хворай. Поживи подольше. Я непременно к тебе приеду!»

Тетя Тася, сколько я ее помню с детства, всегда была легка на ранний подъем. Я, бывало, приеду к ней обычно ближе к вечеру, разговоримся и часто уляжемся уж далеко за полночь, а поднимется она все равно рано, хотя у нее и не семеро по лавкам, всю жизнь жила одна, относительно конечно, — родни много, желающих остановиться на ночь, приехавших в Москву по делам — Хотьково же от Москвы недалеко — или погулять, посмотреть родную столицу и того больше. Если дело было летом, то никогда не пустовала ее веранда-светелка, чистая, с накрахмаленными шторочками. В доме кухня и отделенный от нее небольшой заборкой закуток: там посудник, холодильничек, лавка, вешалка для фартуков да разных легких и удобных поддевок — чтоб в огород ли выскочить, помои ли выплеснуть, дров ли принести, одно окно, наполовину занавешенное пестренькой с оборочкой шторкой — все под рукой, все на виду, на полу ею же тканный когда-то пестренький половичок, начавший уже махриться по концам, хотя она его часто, почти после каждой стирки обметывала или обшивала ситцевой полоской. Начала уже ткать новый, но руки до этого дела доходили редко, как говорится, дом невелик, да спать не велит… так она его и не доткала… Я не без печали и часто впоследствии буду вспоминать стихотворение вологодского поэта Александра Дружининского, который расскажет:

Над застылым болотом в ту осеннюю пору

Все кричал одичало белогрудый кулик…

Умерла моя милая бабушка скоро,

Не успела последний доткать половик.

Что дала она миру? Нелегко мне ответить…

Я губами к платку ее молча приник.

Умерла моя бабушка. Нету на свете!

…Не успела последний доткать половик…

Однажды получила от тети Таси письмо, очень печальное, хотя очень редко, в самых крайних случаях она не сдерживалась и на что-либо жаловалась.

Старость, говорит, навалилась вовсе, и в погоде начались сильные перепады, может, от этого еще и здоровье сильно ухудшилось. А Саша с Тоней — я о них тебе говорила или писала, что на них и дом перевела, и все, что в нем, а они меня заверили, что до конца дней меня не оставят, не покинут, ухаживать станут, когда вовсе занемогу. Но вот сын из армии вернулся и теперь своих дел-забот прибавилось, заходить стали очень редко. И что ей очень трудно и одиноко…

«Милая, милая моя тетя Тася!» — плакала я тогда над ее письмом. И так мне захотелось к ней съездить, хотя бы на недельку, поухаживать бы за нею, чего сделать, прибрать, вымыть бы ее, порасспрашивать, послушать… Да только не было у меня тогда недельки, да и потом не будет — все буду наезжать к ней накоротке, иногда с утра до последней электрички, иногда с ночевкой… Написала ей большое письмо, что вот поеду провожать Ирину с детьми домой и на обратном пути непременно заеду. Недолго, конечно, опять спешить придется. У Ирины задержусь не на день-два: надо бы подыскать для нее помощницу — надежного человека, хоть часа на три-четыре в день, чтоб Витеньку в садик увести, за питанием на детскую кухню сходить, а потом чтоб Ирина сходила на базар да в магазин, может, и поспала бы с часок, а вечером, чтоб взять из садика Витюшку да помочь малышку выкупать. Как мне и что удастся сделать, чтоб помочь Ирине, пока и не представляю, но в Хотьково обязательно заеду. Приехала. Стучу. Звоню. Никого не слышно, никто не открывает… Уж не случилось ли чего? У соседки окна подшторниками задернуты, значит, дома нет. Вышла за ограду, постояла, подумала, вернулась, и в палисадник — принялась стучать в окно. Я даже и постучать еще не успела, дотянуться до стекла, вижу: сидит моя тетя Тася, чего-то делает. Увидела меня, распахнула створку и сквозь слезы заговорила:

— Как хорошо, что ты, Маруся, приехала, ровно чувствовала. Обо всех об нас у тебя сердце болит, все чувствует… Я ведь болею, Маруся. Так стали болеть у меня ноги… ночью дак не знаю, как их и уложить. Милая ты моя, как хорошо, что приехала!..

Пробыла у тети Таси я всего два дня, но скоро приеду снова, напишу письмо Вите, напишу, что и как, и опять к ней приеду.

«Витенька! Отправила тебе письма и пьесу, сегодня упакую и бандероль, и посылку, только отправлю, наверное, на Галю — не уверена, застанет ли почта тебя. Сейчас напишу тебе и пойду к деду, а Ирине с Витенькой в три часа надо быть на приеме у врача, чтоб посмотрел и дал направление на анализы. В остальном тут пока терпимо.

Если у деда ничего не осложнится, то в пятницу вечером, если Люда поможет с билетом и на обратный путь, то съезжу на эти полтора дня к тете Тасе. У нее совсем отнялись ноги, и как она там — не знаю. Может, хоть что поделаю у нее: помою, постираю да самуе выкупаю.

Вчера врач разговаривал со мной о деде, говорил долго, что общее состояние по сравнению с тем, в каком он поступил, улучшилось, желтизны стало меньше и вообще кожа почти чистая, биллирубин снизился в три раза. Кашель есть, но у курящих и куривших людей при любом обострении он появляется, температура держатся 37,5–37,6 — воспалительный процесс все-таки продолжается, да и капельницы часто дают температуру, а отменять пока не будем — пока действуют хорошо. Хотела его протереть — кожа-то шелушится, но врач сказал, пока не надо, пройдет кашель и можно будет купать. После врача посидела в палате: постель чистая, тепло, но не душно. Приступы боли по 5–6 раз в области печени, но терпит, да и уколы соответственные дают. Аппетит неважный. Говорю, не унывайте очень-то, может, и без операции обойдется. Ну, пока все, Витя, пойду по делам, а вечером, может быть, уеду к тете Тасе. Целую. Маня».

Через недолгое время снова лечу в Москву, чтобы быстрее попасть в Хотьково: пошли очень тревожные вести — вызывали на переговоры Тоня или Саша, которые как бы ее опекуны. А тут еще зубы разболелись у меня не на шутку. Думаю, может, в Литфондовской больнице помогут, а зуб-то коренной, да под коронкой, врача-специалиста в тот день на месте не оказалось, так я и поехала к тете Тасе. Подхожу к дому. Вижу, возле ее калитки стоят несколько женщин, с испугом подумала я: «Все!..» — поздоровалась, подхожу, а ноги как ватные, сердце у горла, и тяжелое, как гиря. Прошла. Никто ничего не сказал Вхожу и вижу: спит моя разъединственная теперь уже тетушка, исхудавшая до костей, и только кожа как бы и держит ее, еще пока живой скелет, — череп обозначился, нос заострился, руки поверх одеяла, но такие странные, непривычно-неподвижные, изработанные кисти рук… Плачу, заговорить вслух не решаюсь, взглядом спрашиваю: спит или все еще без сознания? Тоня сообщила, что неделю как не было у нее во рту и маковой росинки, два дня без сознания, никого не узнавала, не шевелилась. Утром привозили священника, она исповедовалась, пособоровали и вот только что священника проводили, а она уснула…

Сидела, смотрела на тетю Тасю, думала о том, как непомерно крупные руки тяжело давят ей грудь, слушала, как и что было, плакала, пила чай и все боялась: вдруг она больше не проснется… Но где-то около восьми вечера — я приехала днем — тетя Тася открыла глаза, обвела свою комнатку, увидела меня и говорит:

— Мария, дай попить. — Я растерялась, тороплюсь ее напоить, верю — и не верю. А она снова: — Я же знала, что ты приедешь, а ты испугалась…

Днем все около нее вместе чай пили. Даже бульончика маленько попили, икру минтая привезла, так она ее кончиком чайной ложки, сидя в подушках, помаленьку брала в рот и хвалила, что солененького ей так давно хотелось… Поговорит маленько и скажет: «Теперь ты говори. Я устала…» Зуб мой болит, аж потею, терпя боль. Когда ходила в магазин, зашла в местную больницу — ответили: езжайте в Москву, в платную клинику. Я опять в аптеку, глотаю анальгин, днем держусь, а ночью, как лунатик, меряю веранду из конца в конец…

Вечером опять пригласили врача. И врач, обращаясь к тете Тасе, сказала, что нужно время и тогда еще и в огороде побываете, и в садике своем посидите, вот так же, в подушках спервоначалу. А мне сообщила, что пока будет аппетит — будет жить, затем начнется белокровие, понадобятся наркотики, дежурство возле нее ночами. Сколько это продлится — сказать трудно, но нужно быть готовым ко всему.

Я сказала тете Тасе, что поеду в Москву, зубы замучили, может, удастся все-таки попасть в платную клинику или достать билет, чтоб поехать домой, что буду ей писать каждый вечер, а потом приеду обязательно, а может, еще и из Москвы вернусь, и попросила, чтоб она меня не теряла и не умирала бы без меня. И она, бедная, но светлая, пообещала, что все поняла, что постарается. Она знает, что доживает свои земные сроки, но не в отчаянии и не затаила обиду на здоровых, а такое случается, я знаю, и нередко, особенно с обреченными больными. Она же в светлой памяти, не казнится тем, что не так жила, не то делала, потому что жила и делала, как могла, умела, как складывались обстоятельства, но душа ее чиста… Вот меня бы спросили: знаю ли я, как жить? Я бы ответила — да, знаю. А так ли живу? Сказала бы, что нет, потому что обстоятельства бывают сильнее, да и разум не всегда согласуется с сердцем.

Тетя Тася — мой последний корешек, связывающий меня с моей родственной, жизненной жилкой. Оборвется она — и я долго не смогу обрести опору в жизни, в помыслах и в поступках — тоже… Когда я приехала домой, меня ждало письмо от тети Таси, уже предсмертное. Она писала:

«Здравствуйте, дорогие мои Маруся и Витя! Сердечный привет и самые наилучшие пожелания! Как видите, пишу, значит, жива, но держусь на волоске — очень больна. Без конца рвет. Есть ничего нельзя. Приходят врачи, делают уколы, дают лекарства, да они уж мне не нужны… Пишу плохо — руки дрожат. Память еще есть. Помню, как у вас гостила… Добрые воспоминания я унесу с собой. Не знаю, успеешь ли ты, Маруся, еще приехать? Недолго осталось жить… Простите меня…»

Особенно остро и больно вспоминается мне «тот последний половик», который остался недотканным в те прощальные дни, когда моя милая тетушка уже лежала в переднем углу, под большой иконой, успокоенная, с сомкнутыми губами, которые никогда уж не улыбнутся, ничего не скажут, не спросят…

Все свершилось… Спи спокойно, милая моя тетя Тася! И подари тебе, Господи, царствие небесное в месте светлом, в месте злачном, в месте покойном…

Предыдущая главаГлава 23 из 25Следующая глава