«…Милая! Спасибо, что заглянула на секунду! Спасибо! Я уже и не думала, что свидимся… все, как во сне…»
Многое в жизни было, как во сне. С тех пор, как я уехала со своей милой родины, стала редко бывать там — постоянно мечтала и надеялась, намечала себе: вот высвобожусь от дел, не терпящих отлагательств, выкрою себе «окошко», соберусь и поеду, непременно поеду. Побываю в городе, где родилась, похожу по улицам и переулкам, где день за днем, год за годом проходило мое детство и все, с ним связанное, где прошла юность, началась молодость, где познала я муки и радости…
Я убеждала себя: ничего интересного и веселого меня там не ждет. Одна печаль воспоминаний, но зато все, даже земля под ногами — до сердечной тоски родное, незабвенное и неистребимое — все это мое. Дороже нет!.. В современном понятии чувство это называется ностальгией. Но это определение никак не согласуется с моей тоской, с моим чувством. Мое чувство тоски по родине совсем иное: увижу ее во сне — весь день как блаженная. Воспоминания даже о самой малой малости из того, что с нею связано, так бередят мою душу, что уж и не сидится и не лежится, тоскливый туман застилает глаза, а сердце сжимается от озноба, то распирает его до предела и легким бывает трудно распрямиться, чтоб перевести дух, выровнять дыхание.
Со временем, особенно после тяжелых болезней, коих я пережила немало, когда сделалось рискованно загадывать что-либо даже на ближний день, начинаю страдать от все разрастающегося предчувствия чего-то убийственно-страшного, неотвратимого, такого, чего не хватает моих сил пережить и делается ясно одно: далее откладывать встречу со своей родиной уже нельзя. Так жила я день за днем, год за годом, то надеялась, то отчаивалась, только чем дальше, тем слабее делались надежды и мучительней отчаяние. А дни, недели, месяцы да и годы пролетают все стремительней, уже без остановок, как эшелоны в войну, и все укорачивают, укорачивают мои земные сроки…
И вот однажды… Был день как день — те же дела и заботы, та же суетность и усталость. И в такой вот обычный день я неожиданно получила письмо от Прасковьи Кузьмовны Исаковой — моей школьной учительницы по истории! Надо ли говорить, с какой изумленной радостью и волнением я читала и перечитывала его, из такого уже далекого далека слышала ее голос, ее интонацию! Вот, что она мне написала:
«Уважаемая Мария Семеновна, здравствуйте!
Пишет Вам Ваша бывшая учительница железнодорожной школы № 25. Мы, учителя-пенсионеры и бывшие ученики этой школы, решили для учащихся и будущих поколений сделать альбом к 45-летию Победы в Великой Отечественной войне. В альбом поместили фотографии учеников и учителей, бывших на войне, всех, кто погиб, кто вернулся с Победой.
Ваши братья и сестры — все учились в этой железнодорожной школе. Знаю, что Сергей, Анатолий, Азарий, Валерьян и Ваша сестра Калерия (или Валерия) были на войне. Не пощадила она и Вас, хорошо, что остались в живых.
Мария Семеновна! Если у Вас есть фотографии Ваших братьев и сестер и с себя тоже, пусть и не военной поры, а более поздние — пошлите для альбома, пожалуйста, — мы копии снимем и вернем, и подтвердите правильность сведений о Ваших братьях и сестрах — двое погибли, а остальные?
Случайно увидела у знакомых Вашу книгу „Отец“, попросила почитать — она мне живо напомнила первые годы моей работы именно в городе Чусовом, в этой железнодорожной школе.
Как Вы себя чувствуете? Конечно, фронтовые годы и все пережитое постоянно напоминает о себе. Вам большой привет передает Зоя Павловна Дружинина-Завалина — она преподавала в школе русский язык и литературу, помните? Мы иногда видимся с нею, пожалуемся на свое здоровьишко, поговорим, иногда чего и повспоминаем. Из нас, старых учителей школы № 25, остались: она, я да еще одна учительница, но она намного моложе нас.
Здоровья Вам и Виктору Петровичу, спокойной благополучной жизни, успехов во всех Ваших делах.
П. Исакова».
Мне не терпелось рассказать об этом удивительном событии всем и каждому. Естественно, не всем и каждому, но некоторым знакомым я все-таки сообщила об этом, но не услышала удивленного возгласа, к которому уже изготовилось мое сердце. И я, преодолев это смятенное чувство словами из молитвы: «…Господи! Какие бы я ни получила известия в течение дня, научи меня принимать их со спокойной душой и твердым убеждением, что на все воля Твоя…»Усмирила, как могла, свое волнение, попыталась трезво, даже как-то отстраненно рассудить и понять тех, кто меня выслушал высказал, но не то удивление, что они — мои учительницы! Да ведь это и естественно, потому что в жизни теперешней все так стронулось с привычного, нормального хода, такие взрывные дела, разговоры и действия начались и происходят вокруг, что люди начали как бы глохнуть, уже отвыкли слушать и слышать друг друга, общественные события захлестнули частные…
Что тут поделаешь?..
Пережив первую удивленную радость, я еще раз перечитала письмо школьной учительницы, попыталась представить себе ее и Зою Павловну, преподававшую русский язык и литературу. Для меня она являла собою эталон учительницы и после, взрослея, я мечтала стать учительницей, так определиться в самостоятельной жизни и работе.
Села и написала ответное письмо Прасковье Кузьмовне, вложила его в бандероль вместе с фотографиями, и для обеих учительниц — по книге «Отец», ибо в этой повести наиболее приближенно описана жизнь нашей семьи, соседей и знакомых, а город описан таким, каким я его помню, знаю, люблю.
Да разве только я?! Любовь к моей милой родине передалась и детям: дочь до своего последнего дня жизни мечтала побывать в родном городе, собиралась свозить туда своих детей, когда подрастут и смогут все запомнить и… полюбить, как она… Не сбылась ее мечта побывать в Чусовом. Она израсходовала раньше времени свой жизненный резерв, надорвала здоровье и силы и рано ушла из жизни. А сын не раз говорил, что у него есть голубая мечта — на все случаи жизни — Урал, городок Чусовой — своя малая родина. И когда сделается совсем уж невмоготу, и так бывает, могу, говорит, поехать туда, где все такое родное!.. И посветлеет на душе. Даже если денег не будет на дорогу, займу, но поеду и потом весь год буду жить воспоминаниями. Я его даже во сне вижу и если не забудусь, не дотронусь спросонок до головы, тогда сон вспомню до мельчайших подробностей! Проверено! Об этом сын говорил в недавний свой приезд.
Я еще не успела остыть от впечатлений о свидании с родиной, как приехал племянник. В первый день разговаривали и вспоминали обо всем сбивчиво, торопливо — хотелось обо всем расспросить, о многом рассказать, а муж на другой день должен был уезжать, и потому разговоры перемежались со сборами. Проводили его, поуспокоились, и племянник стал расспрашивать о моей поездке на Урал. Постоит на балконе, покурит и снова ждет, когда освобожусь и поведу рассказ дальше. А через два дня вечером вошел на кухню и с растерянной радостью сообщил, что к нам гость приехал, — улыбается, то руки потирает, то волосы ерошит и все прислушивается, ждет звонка в дверь.
Приехал сын! Обнялись, поздоровались, и я отправилась в кухню собирать на стол. Слышу, как они хлопают друг дружку и громко спрашивают: «Ты как тут оказался?» — «А ты?» — «Надолго?» — «На неделю. А ты?» — «Дней на десять, но уж два прошло…»
Сели за стол, поудивлялись чуду: сколько лет не виделись и вот нежданно-негаданно съехались, встретились! И тут же и сын, и племянник начали расспрашивать, что там и как?! Как Чусовой наш поживает? Они же вместе там выросли. Рассказываю, как ехали, что сначала в Новый город отправились. Но они, ни тот ни другой, не бывали в Новом городе, они знают, помнят и любят старый, родной, знакомый до каждого закоулка… И сын сразу сказал, мол, это пожалуй, единственный город, который совсем не изменился! Двухэтажные дома — бараки на Пашийской, как стояли, так и стоят, даже не покосились. И ясли, и тубдиспансер, и горсовет, и клуб металлургов, и кинотеатр «Луч», даже Дом обороны… Только все какое-то маленькое сделалось. Хотя Дом обороны все такой же. В нем живут, а тогда, помнишь, в нем тир был, готовили ворошиловских стрелков, боевые учения понарошке проводились, кино показывали, как мы любили туда ходить, а ты, мол, нас ругала, что далеко уходите… Теперь-то смешно насчет «далеко». А школу нашу деревянную, в которой много татарских ребят училось, — снесли. А церковь, которая была рядом со школой, стоит. И дома молодых специалистов стоят, и третий магазин, и стадион… Господи, какое все родное…
«Когда я в последний раз туда приезжал, — вспоминал сын, — даже к лестнице, которая спускается к Подъеловнику, сходил, правда, она теперь другая, но все равно ступеней сто, не меньше. Да мы же с тобой туда купаться ходили! А когда собрались путешествовать на лодках, тюк с одеждой, плащ-палатку и узлы — почти весь багаж как пустили под откос, как узлы заподпрыгивали, покатились, чуть в озеро не влетели!»
И к Усьвенскому мосту сходил, который часто сносило во время ледохода… А Подъеловник весь тогда плавал, помнишь? Мужики снуют на лодках туда-сюда, от дома к дому. В распахнутые дверцы чердаков видать, как хозяева брагу пьют из больших аптечных бутылей, на гармошках играют, песни орут — им все нипочем — завей горе веревочкой… А народу на крутом берегу соберется много, одни ахают, другие хохочут, которые и в гости напрашиваются. Ледоход же часто случался или в майские праздники, или в Пасху. Как на Прорву рыбачить ходили, вспоминали, на плесо Ивана Яковлевича… Гости мои уж и забыли про меня, уговариваются летом съехаться в Перми, оттуда на электричке в Чусовой, мечтают, что и на Такманаиху сходят, и в Архиповку, может, и до Гребешка или до Майдана…
И долго так, перебивая один другого: «А ты помнишь?» «А ты помнишь?..» И я с облегчением и тихой радостью думала: да разве же я могла сказать своей родине: «Прощай!» Вон и они все помнят, тоскуют, поехать в родные края собираются… И дом наш на Партизанской вспоминают: в нем росли и в детский садик, и в школу ходили, и в третий магазин.
А я все думала про свою поездку на родину, вспоминала недавно пережитое. Когда остановились у родного дома, открыли калитку, сфотографировались у входа в сенки, подивились, как разрослись кусты сирени и черноплодная рябина, посаженная мужем, — молодым тогда хозяином. Грустно… В избу войти не решились — незнакомые люди живут теперь в ней, да и есть ли кто дома? Вспомнила, как он строился, этот наш дом, может, потому и дорогой нам такой, что собственноручно воздвигнутый. В моей растревоженной памяти все ясней и живей представлялась тогдашняя наша жизнь.
Вскоре я получила письмо и от Зои Павловны, подробное, безмерно для меня дорогое еще и тем, что она до сих пор помнит мою маму. Вот что она мне написала:
«Уважаемая Миля! (я буду Вас называть только так, извините!)» — Этому я приятно удивилась: за давностью лет она не забыла, как меня звали в детстве.
«…Была я несказанно рада, Миля, вашей весточке, — продолжала письмо Зоя Павловна. — Книгу тут же принялась читать, несмотря на то, что я теперь почти не читаю из-за потери зрения, вот до чего дожила!
Спасибо Вам большое-пребольшое! Как хорошо, просто и светло пишете о семье, о самой обыденной жизни, о хозяйстве, о том, как жили по-соседски. Читать легко и интересно.
Я очень хорошо знала Вашу маму. Она была мудрая женщина. Судя по тому, как она посещала школу, как и о чем беседовала с нами — учителями — о своих детях, интересовалась их успеваемостью по разным предметам, деликатно говорила и о недостатках, но и сочувствовала им, мол по дому приходится помогать, что сделаешь, жалко, да надо, а им и поиграть охота, и вместо нянек часто бывают…
Славная, добрая была Ваша мама, любящая свою семью.
А Илья Иванович умер два года назад. С тех пор, как его ударили по голове чем-то тяжелым, он месяц лежал в больнице, ничего не помня, никого не узнавая, затем болел долго и мучительно. Дочки вышли замуж, живут в разных городах. Я осталась одна.
Хотела бы знать, как сложилась жизнь у оставшихся в живых Ваших братьев и сестер? Вас ведь мною было. Пока мы жили в старом городе, в своем доме, к нам часто заходил Ваш брат Зоря и если Илья Иванович был во дворе, они подолгу беседовали.
Хочется поближе познакомиться с Вами, узнать, как живут наши писатели, в частности Вы, Ваша семья — писательская. Произведения Виктора Петровича в почете, как и он сам. Книги его читают с большим интересом дочери и зятья, в восторге от них. Один зять пошел по моей линии, тоже преподавал в школе русский язык и литературу, теперь и он уже на пенсии.
Извините, Миля, меня за длинное письмо, может, чего не так написала, но мне так хочется с Вами поговорить, и я очень надеюсь уж, если не на встречу, то хотя бы на ответное письмо.
С приветом Зоя Павловна».
Уже без колебаний и раздумий, с единственной мыслью, что это последний мой шанс, я решила: дальше откладывать поездку на родину уже не могу и начала собираться в дорогу с почти суеверным волнением: только бы ничего не случилось в семье, выдержало бы мое сердце, которое я — горько теперь себе признаюсь — никогда не жалела, не берегла, оно же так много лет служило мне безотказно, с надсадой, но переносило болезни, не подводило меня и до сих пор еще часто преодолевает иногда почти невозможное.
Собиралась волнительно, но с расчетом ничего не забыть для дороги: и на житье там, вплоть до продуктов, поскольку ехали с осиротевшими внуками, чтобы показать им, где родилась и росла их мама, взять подарочки, книги, лекарства, однако ничего и лишнего, чтоб не сдавать в багаж и не терять времени на его получение — у нас в распоряжении всего пять дней. Мысли то беспокойные, то неторопливо-радостные: скоро буду на родной земле, где природа особенная — сразу всплывает в памяти. Мой родной город, расположенный на красивейшей реке Чусовой, именем которой и назван, и прежде был невелик. В нем железнодорожная станция и металлургический завод. Расположен город в низине, и оттого в нем бывало пыльно и дымно, особенно перед ненастьем; однако родина есть родина и какая бы она ни была, все равно краше и дороже всех иных мест и земель.
Сейчас за рекой, на горе, выстроился Новый город с современными многоэтажными домами. Мне и там побывать надобно — думала я о предстоящих встречах и разговорах. Мысли текли печально-томительные — редко бываю на родине и это свидание с нею, наверное, уже последнее… Представляла, как молча и горько буду кланяться могилам родителей, нашедших здесь свой последний приют. Поплачу (наверное, не сдержусь) над маленьким холмиком, под которым уже много лет покоится наша первенькая дочка Лидочка, а вина перед нею неизбывно жила в нас все эти годы и так будет, пока мы живы, без вины виноватые, что не смогли ее уберечь. Что и говорить, трудно, да и невозможно, наверное, было сотворить чудо… Мы были молоды, радовались тому, что остались живы на войне — не давали себе отчаяться. Однако случались обстоятельства, одолеть которые не всегда хватало сил, они были сильнее — смерть дочки тому свидетельство. Это было уже не только горе, но и безысходность.
Я благодарю судьбу за то, что рядом со мною был и есть добрый и надежный человек, мой муж. И еще — в эти очень трудные годы нам на нашем жизненном пути встречались, встречаются поныне и сопутствуют добрые, сердечные и преданные люди. Их помощь, их участие, их поддержка словом и делом помогали и помогают нам в жизни, и от сознания, что такие люди были и есть, уверенней живется и работается. Вот и учительницы мои — тоже…
В Пермь прилетели утром. Погода была теплая, но без солнца, и казалось, вот-вот пойдет дождь. В аэропорту нас встретил внук сестры Калерии, умершей после родов. Жизнь ее оборвалась рано, в двадцать семь лет…
Когда увидела в аэропорту сына племянника — приятно удивилась: красивый — похож на отца, прибранный, спокойный молодой человек, одет и подстрижен по-современному.
Вместе с ним приехал нас встретить наш давний, неизменно преданный нам, глубоко нами уважаемый Павел Аркадьевич; бывший фронтовик, не однажды раненый, до недавнего времени работал преподавателем. Когда сели в автобус, он, экономя наше время, сообщил, что билеты на самолет на обратный путь у него, в «памятке» написал для нас номер в гостинице в Перми, сообщил, что в Чусовой лучше ехать ранней электричкой — выписал расписание отправления и прибытия электричек, записал также номера, забронированные в чусовской гостинице, и к кому надо обратиться. Молодец! Все предусмотрел с учетом нашего ограниченного времени здесь, на моей родине.
Оля приветливо угощала нас. Мы ели горячие картофельные шаньги в приливку с холодным молоком, ели окрошку, пили шампанское. Этакое дивное ассорти! Тут хлынул дождь, и мы, пережидая его, хорошо посидели за столом. Когда дождь перестал, Павел Аркадьевич заторопился домой. Нынешняя его жизнь — трудней и сложней, наверное, не бывает. Матери девяносто шестой год. Врачи уже много лет признают ее душевнобольной.
Жена Павла Аркадьевича, в прошлом врач, заболела сначала одной тяжелой болезнью, а позднее — произошло нарушение психики… Сам он, добрейшей души и глубокий порядочности человек, сильно исхудавший, — уж много лет живет с искусственным «мотором» в груди, так и несет свой крест, никому не жалуясь, не озлобившись, восходит на свою, ему лишь уготованную Голгофу.
— Ну так я пошел! — заспешил он. — Газ и электричество я выключил, но в это время я хожу с женой гулять на час. Она уже привыкла, ждет. При возможности загляну, — как бы извиняясь, сказал он. — Значит, завтра ехать в Чусовой лучше электричкой в семь десять. Гостиница заказана в Новом городе. Я не смогу узнать, как вы там устроитесь, но меня заверили, что все будет в порядке, — взглянул на часы. — Автобусы идут хорошо. Электричка стоит у третьей платформы…
Сели в электричку, едем. Дети смотрят в окно, но не так пристально, как я. А я, как бывало в детстве, читаю названия станций и полустанков, хотя все их помню наперечет, вглядываюсь в лица. Сердце то сожмется, то больно толкнется в грудь. Мимо проплывает все такое знакомое, ничуть не забытое и, как ни странно, ничуть не изменившееся…
Путь до родной станции несколько затяжной, потому что электричка останавливается у «каждого столба», подбирает и высаживает пассажиров — ей даже некогда разгон взять. А тут еще мое нетерпение. На привокзальной площади удалось перехватить машину — нам повезло!
Когда проезжали мимо родной школы, успела только подумать, что хорошо бы остановиться… Едем по мосту через реку Чусовую, обмелевшую к середине лета, но чистую — по ней прекратили сплав леса и не работают драги.
Разместились в гостинице, пообедали, собрались обзвонить друзей и знакомых. Но телефоны в Новом городе не работали и, как оказалось, перебои со связью — явление не редкое: как у нас в Академгородке. Решили пойти по адресам, чтоб уговориться, где и когда лучше собраться.
Мне не рассказать о тех чувствах, коими я была переполнена.
Идем, читаем названия улиц, номера домов — все автоматически, а в уме напряженное волнение: как выглядят мои школьные учительницы (естественно, решили начать с них). Может быть, рыхлые, малоподвижные, с провалами в памяти, с шамкающей несвязной речью, с потухшим взглядом слезящихся глаз, с бесконечными жалобами на болезни и на жизнь… Господи, как мне тогда скрыть свою растерянность и жалость?
Нашли квартиру учительницы по истории, помедлив, позвонили. Дверь открыла сама Прасковья Кузьмовна. Передо мной стояла моя учительница, почти стройная, а ведь ей хоть как за восемьдесят! Темное платье, ровная седина, живые черные глаза. В руке полотенце. Перехватив мой взгляд, она извинительно улыбнулась:
— Размораживала холодильник и вот… как раз к вашему приходу управилась. Проходите, пожалуйста! — кивнула она на стулья. Вернувшись из кухни, Прасковья Кузьмовна остановилась передо мной. Обнялись, постояли, затем она легко и быстро как бы отстранилась от меня…
Я, пережив волнение в себе оттого, что впервые обняла свою учительницу, — в те школьные годы, теперь такие уже далекие, между учителями и учениками было постоянное почтительное расстояние. Я ни разу не была ни у кого из учителей дома, не видела в халате, в тапочках, кое-как одетых и наскоро причесанных, и потому этот невидимый барьер и теперь как бы все еще присутствовал между нами в первые минуты встречи.
Вежливо отказавшись присесть, уговорились, в каком часу удобней встретиться, поговорить, повспоминать. И расстались, теперь уж всего часа на два-три.
Дом, в котором жила Зоя Павловна, нашли не сразу — он как большая деревня! Поднялись на второй этаж, позвонили, нам скоро открыла дверь молодая женщина, и сердце мое упало: видимо, сама Зоя Павловна заболела, либо вообще уже лежачая… Но женщина, открывшая нам дверь, оказалась ее дочерью, я узнала о том, что у нее есть две дочери только из ее письма, и вот одна из них приехала навестить маму.
Неторопливо вошла в прихожую и Зоя Павловна. Седые волнистые волосы, как и в молодости, пострижены под кружок, серые глаза возбужденно блестели, только лицо очень бледное и нос как бы мягче сделался. А голос тот же, та же улыбка. На ней розовая в белую полоску кофточка с белым воротничком… «Благородная старость!» — подумала я.
— Здравствуйте, Миля! Как же я рада! — Обнялись, троекратно расцеловались. — А какая вы воспитанная: ни словом, ни взглядом не выразили разочарования, увидев меня такой, не напомнили мне, что я — старая карга…
— Ваше воспитание, дорогая моя Зоя Павловна! Я смущаюсь лишь оттого, что впервые могу обнять и расцеловать вас. Впервые! Я и не предполагала, что такое случится. Мне бы и сейчас поучиться у вас… многому. Но…
Она смущенно стала отмахиваться, мол, шутите, а я обняла ее покрепче, и когда вошли в комнату, огляделась — во всем порядок — ни старческого запаха, ни запущенности, присела с нею рядом на диван и кратко рассказала о наших планах, о том, как у нас мало времени, хотя главной мыслью было не утомить их своим присутствием, поговорить, порасспрашивать и вовремя распрощаться. Уговорились, что соберемся у них в четыре часа и будем гостить до шести, так как в начале седьмого к нам должны прийти повидаться наши давние друзья, врачи. А ранним утром нам уже ехать дальше. Я радовалась тому, что опасения мои оказались напрасными, в душе — светлая печаль и радость, когда хочется смеяться и плакать.
Накоротке побывали в редакции газеты «Чусовской рабочий», где порядочное время работал муж, а сама я несколько раз печаталась. Но в редакции новый коллектив, новое помещение, познакомилась с заместителем главного редактора, поздравила с недавно прошедшим юбилеем газеты, недолго поговорили и заспешили в гостиницу — привести себя в порядок и отправиться в гости к учительницам.
Зоя Павловна без промедления пригласила к столу, мол Прасковья Кузьмовна скоро подойдет. На столе окрошка, салат, ягоды со взбитыми сливками, торт и шампанское. Наполнив стаканы, какое-то время помолчали, оглядывая друг друга, затем Зоя Павловна поднялась, чуть тряхнула головой и дрожащим от волнения голосом, сказал:
— Миля! В последний раз я пила шампанское много лет назад когда еще был жив и здоров Илья Иванович… — Попечалилась молча, но скоро справилась с собою, — а сегодня тряхну стариной, выпью за встречу, за вас, за то, что помнишь, что приехала… пришла… Ты — моя молодость… Спасибо!
— За вас, дорогая моя учительница!
Сдвинулись со звоном стаканы. Выпили и заговорили. Зоя Павловна, напрягая слух, пыталась расслышать каждого, затем попросила:
— Ну давайте же не все разом. Миля! Расскажите, пожалуйста о себе, о своей семье. Я ведь хорошо помню вашу маму, я об этом вам писала в письме. Могла бы и поподробней написать, но стало плохо со зрением. А сегодня — мало времени у вас.
Я рассказала вкратце, что и как было. Как после окончания семилетки поступила учиться в Лысьвенский механико-металлургический техникум, на химический факультет. Что у меня, как, наверное, и у многих в детстве, была мечта иная: я хотела стать учительницей, — посмотрела на Зою Павловну с признательной улыбкой, — или портнихой, но в семье решили, что кто-то должен выучиться если не на инженера, то хотя бы получить техническое образование. Решено было начать с меня.
После третьего курса приехала я домой на летние каникулы, и родители посоветовали мне временно поработать в лаборатории при металлургическом заводе, потому что мой брат — главный после папы в семье работник — женился и стал жить отдельно. Старшая сестра работала учеником в товарной конторе при станции, получала ученические. Жизнь в семье шла трудно. Меня приняли газовым лаборантом. Работа мне понравилась, и, когда время пришло к началу учебного года, я высказала желание тут и работать. Родители посожалели, что так получается, но другого выхода не было. Я съездила в техникум, взяла документы и оформилась уже на постоянную работу в той же лаборатории, а техникум закончила позже, заочно.
Пришла Прасковья Кузьмовна, принесла еще горячий сладкий пирог, поставила на стол и сразу же включилась в разговор:
— Мы с Зоей Павловной рассматривали вашу семейную фотографию, кого-то узнали, кого-то нет. А где Чуньжино? А Комасино? — заинтересованно спрашивала она то об одном, то о другом.
Я рассказала, что помнила, что в Комасино стояла церковка, школа деревянная, небольшая, в два этажа.
— Мне как-то не приходилось там бывать и потому я ничего этого не помню, — призналась Зоя Павловна. — Разве можно было предполагать, что здесь выстроится Новый город, с большими домами, что в одном из них, вот в этой квартире, я буду жить… Да, вы, Миля, еще не рассказали, как стали писательницей? Расскажите. Нам это очень интересно знать.
— Да ничего в этом интересного, наверное, нет. Когда дети выросли — у нас их было двое: сын и дочь, третий — племянник, сынок сестры Калерии. Теперь у сына уже своя семья. У дочери было двое детей, но вот ее уже нет в живых, дети осиротели, живут у нас. С ними и трудней и легче: они заставляют нас подниматься с постели, заботиться о них, а значит, и о самих себе… Невозможно представить, как бы мы жили теперь без них, один на один с неизбывным горем… Простите, не о том заговорила. Тогда, когда дети выросли, у меня стало больше «личного» времени, а Виктору Петровичу уже в ту пору приходилось много читать чужих рукописей. Некоторых из авторов я знала и потому тоже читала, иногда думала, что так, пожалуй, и я своей левой рукой смогла бы написать. Однажды, когда муж вместе с друзьями-охотниками (авторами) отправился на охоту, я села и написала рассказ. Потом несколько раз переписывала его, дописывала. Из него получилась повесть «Отец», которую вы читали.
Сорок пять лет мы уже с мужем вместе. Так вот, все это время я старалась и стараюсь возвыситься до его ко мне отношения. Он долгое время читал мне вслух все, что написал, и мне хотелось быть такой умной, сказать что-то очень нужное, самое-самое… Когда он говорил, мол, тут ты права, тогда уж не было меня счастливей! А творчество мое — это прежде всего самоутверждение и, главным образом, постоянное желание «наполнять себя» — слушая радио, глядя телепередачи, читая периодику и книги, присутствуя при разговорах, а их в нашем доме бывает много, интересных, необычных, поскольку бывали и бывают, приезжают и приходят к нам интересные люди. Все это помогает мне «держаться на плаву», быть в курсе дел и событий, и не только литературных. Да что об этом говорить, мне же вас послушать охота, узнать, как вы и что.
Прасковья Кузьмовна немного рассказала о работе над альбомом, сожалея, что не может показать того, что уже сделано. Зоя Павловна рассказала о маме, вспомнила братьев моих.
— А как сложилась жизнь у Вали?
Я поведала о горестной судьбе этого своего несчастного брата — как долго болел после шестого класса, окончил ремесленное, работал электриком в вагонном депо на станции Верещагино; как призвали его на фронт, как пришло письмо, что их везут в сторону Ленинграда.
— Вернулся?
— Нет.
Мне хотелось рассказать, как в тот вечер, когда я узнала, что Вале идти на войну, я, работая уже в госпитале, поздно пришла домой: принимали эшелон с ранеными, палат не хватало, размещали раненых как могли, даже в бывшем спортзале. До этого в нем собирались раненые послушать концерт, когда приезжали шефы, посмотреть кино, потанцевать, в углу располагалась библиотека. Но положение было безвыходное, и в тот вечер спортзал превратился в большую палату для выздоравливающих. Помню, когда разгружали вагоны санпоезда, пошел снег, снежные хлопья падали на сырую платформу, на людей, на крыши — всюду. Я только взялась за носилки, чтобы нести раненого к машине, мне вдруг показалось, что снежинки не тают на его лице, я испугалась, чуть не выпустила ручки носилок, громко закричала. Тут веки больного вздрогнули, он открыл воспаленные глаза, поводил ими и сухими, запекшимися губами не выговорил, а глухо со стоном спросил: «Живой?! Куда теперь?..»
— В машины, в машины, в госпиталь, — громко отозвался проходивший мимо молодой врач Василий Иванович и кивнул на машину с тентом, стоявшую чуть в отдалении.
Утром проснулась: ни Вали, ни мамы. Собралась было бежать на стадион — там формировались подразделения призывников, оттуда, под гармошку, иногда под духовой оркестр, мобилизованные — молодые и пожилые, одетые кто во что, с чемоданами, с сумками, но больше с заплечными котомками на лямках — строем шли на станцию для погрузки в эшелоны.
«Не успеть, — подумала я, — а может, уже увели на станцию…» — коротко и не очень вдумываясь, не веря пока, что мой брат уезжает на войну и может не вернуться, — собралась и отправилась в госпиталь. А через полгода мы получили сообщение, что Валя пропал без вести.
Мы все помолчали…
— Миля, а я еще помню, что у тебя были ботинки с подковками на каблуках! — Прервала грустную паузу Зоя Павловна. — Когда ты по коридору проходила мимо учительской, многие учителя с улыбкой говаривали, мол, по ней можно часы сверять!.. Про других ваших ребят не знаю, а тебя всегда слышала! Удивительно, правда?
— Конечно, удивительно! — отозвалась я. — Я ведь теперь только и вспомнила о тех ботинках, с подковками, с коричневыми союзками… Папа нам и ботинки чинил, и валенки подшивал. — Проморгалась, на часы взглянула.
— Да не спешите вы! — заметила мой жест учительница. — Хотя понимаю — у вас все время уже рассчитано. А Клаву и Сергея я помню очень хорошо, особенно, когда были уже взрослыми. У меня ведь они не учились, Клава не училась, а Сережа приходил в школу как к подшефным: диаграммы чертил, схемы разные… А Клава жила где-то за городом и носила молоко на продажу. Когда тяжело заболел Илья Иванович, я встретила ее и попросила приносить молоко на дом. Она согласилась, молоко, сказала, у них хорошее… Года три она нам молочко приносила, а потом перестала, может, переехали, или заболела, или корову продали…
Я не хотела рассказывать, как старшей моей сестре жилось тяжело. Было у них три сына. Старший рос славным пареньком — белокурый, голубоглазый, с припухлыми губами и почта все время улыбающийся. В армии стихи начал сочинять — такой юный Есенин. После армии работал на заводе, дружил с Сашей Сырохватовым. Всюду вместе и даже тогда, когда друг женился на крановщице из своего цеха — они по-прежнему оставались друзьями. Когда у Саши сынок появился, друга в крестные позвали, но окрестить младенца не успели, — Саша погиб страшно: упал в канаву во время разливки металла.
Спустя время старший сын сестры женился на жене бывшего друга и жили они поначалу дружно, мирно, но потом выпивать стали, и чем дальше, тем отчаянней. Скоро и второй сын сестры легко и быстро вошел к ним в союз, в возраст-то еще не вошел по-настоящему, а к выпивке пристрастился и почта всю молодость провел в заведениях принудительного лечения. В тридцать лет он был уже разрушенный человек, в перерывах между лечениями работал на разных работах. Последний раз видела его на похоронах сестры — его матери. На нем залоснившаяся телогрейка, надетая на потерявшую цвет и форму футболку, шапчонка почта без козырька, зэковская, едва натянутая до ушей, тонкая, сизая, в гусиной коже шея, из которой выпирали жилы и острый кадык, лицо синюшное, непрестанная дрожь встряхивала его тщедушное тело и руки. Было очень морозно, на кладбище он быстро устал и замерз, скрылся в автобусе.
Он даже не женился, а так, истаскал свою жизнь без пользы и радости. На похороны матери был отпущен на три дня и предупрежден: если и на этот раз не вернется ко времени в лечебно-трудовой профилакторий, его сыщут и прямым ходом в тюрьму… Вел он себя совершенно ото всего отстраненно, оживился лишь на поминках, когда водку увидел. Они с братцем без раздумий взяли со стола по бутылке, кастрюлю с пшеничной кашей и скрылись в комнате-боковушке. Больше я их не видела.
Был у сестры Клавы и третий сын, смирный и добрый парень, женился на женщине с двумя детьми.
Однажды он со знакомыми поехал окучивать картошку, посаженную за городом, на берегу озера. Началась сильная гроза, сын знакомых — десятиклассник — убежал и лег в прибрежную осоку, а родители и младший сын сестры укрылись под сосной, и именно в нее, в ту сосну, ударила молния, расщепила дерево в щепки. Парень с родителями остался жив, а нашему выжгло глаз, шею, ключицу — он там и скончался.
Эта беда укоротила жизнь моей сестры. Она тяжело заболела, слегла, но умерла, скорей, от истощения, нежели от сердечной недостаточности, потому что с сыновей какой спрос? Один не выходит из ЛТП, где лечат алкоголиков, другой то на пару с женой, то врозь пьют все, от чего можно балдеть. А мать лежала, то глядя в потолок, то подолгу рассматривала репродукцию, приклеенную над кроватью, на которой шла сенокосная страда, и старалась вспомнить, как они с Ваней — мужем — тоже ходили на покос, косили траву, метали сено в стога, надеялись на подрастающих сыновей — помощники растут… Старалась дозваться их или кого-нибудь. Иногда заходили знакомые или бывшая сноха, которая после смерти мужа поменяла квартиру, чтоб ее не одолевали пьющие братья покойного мужа, не вымогали у нее деньги на выпивку… Так и истаяли слабеющие силы у моей старшей сестры, труженицы и мученицы, так и угасла в ней жизнь…
— …Нас в живых изо всей большой семьи осталось двое. Я и Сергей, — сократив подробности о жизни Клавы, сказала я.
— Как все непредсказуемо в жизни… Бедная ваша мама, — тихо заговорила Зоя Павловна. — Сколько детей подняла, поставила на ноги, в нужде, в трудностях. Мы с Ильей Ивановичем часто вспоминали о вашей семье.
— Сергей тоже был на фронте, ушел добровольно, скрыв грыжу, — в таких случаях на войну не призывали, а он пошел… Он подолгу лежал в разных госпиталях — его дважды тяжело ранило. После работал на разных работах: инженером по технике безопасности на заводе, начальником лесничества, еще кем-то. Когда они развелись с женой, остался в тяжелейшем одиночестве, сразу сильно сдал. Уехал в Лысьву и жил там, и выпивал уже постоянно, если было на что. Где-то застудил позвоночник, добыл туберкулез, долго лечился, не раз менял квартиру на меньшую, чтоб с доплатой. Последнее время жил в маленькой комнатке в трехкомнатной квартире. Хозяева сбывали его, как могли. Он умер, погиб ли — спал на электрической грелке, может, обмочился, случилось замыкание, затлел коврик над кроватью… В свидетельстве о смерти значилось: «Отравление угарным газом». Ездила на похороны. Какое тягостное и горькое было это действо… Схоронив его, я осталась единственная из семьи. Странно все и печально, однако, чем дальше, тем сильнее жажду жизни — теперь уж единственно ради осиротевших внуков — не будь нас, их некому будет приютить… Противоестественно это, когда дети умирают раньше родителей… Вы правильно заметили, что в жизни ничего не предсказуемо. Я уж не раз и не два за свою жизнь умирала, но выживала, иногда совершенно чудом… Загрустило, запечалилось застолье. Я пересилила в себе свою скорбь, предложила выпить за своих учительниц. Подошла к Зое Павловне, легонько обняла, чокнулась своим стаканом об ее, попросила, чтоб и Прасковья Кузьмовна выпила, но она только пригубила.
— А где же вы встретились со своим мужем, таким знаменитым, таким талантливым? — поинтересовалась Зоя Павловна.
Я рассказала, как мы встретились, старалась, чтоб все было повеселей, и заключила, что плохих не держим!..
Отвлеклись на время, повеселели. Однако Зоя Павловна опять за свое:
— Миля, а как дела у вашего брата Анатолия? Я помню, он хорошо пел и играл на гитаре? Жаль, что тогда у нас была одна гитара на всю школу… Он участвовал в самодеятельности — вот я ею таким и запомнила.
— Он погиб на Курской дуге. Первая похоронка пришла на него…
Я уже обратила внимание, как сосредоточенно слушает и старается все запомнить Прасковья Кузьмовна, и старалась рассказать подробней, хотя время и идет быстро — мы сидим уже более часа.
— Толя по возрасту шел за Сергеем, родился он 23 февраля 1916 года. После школы учился на двухгодичных курсах, каких именно, не помню, и стал работать в проектном бюро на заводе. Был певун, танцор, играл на гитаре, и у нас дома часто собиралась молодежь — пели, шутили, танцевали, подталкивая друг дружку: комната-то была невелика. Его жена Галя была скромна и хороша, работала портнихой и шила преотлично. Когда она вошла в родню, у нас с нею были теплые и взаимно-нежные отношения и чувства. Галя осталась беременная, когда Толя ушел в армию, благополучно разрешилась и подарила ему сыночка Вадика. Получилась хорошая семья, но не надолго. Толя вернулся из армии весной, а летом началась война… Толя погиб. Галя какое-то время со своей мамой и сыночком еще жили в Чусовом, затем переехали на Дальний Восток, и скоро след их затерялся. Наши бывшие соседи по Железнодорожной улице говорили мне, что приезжал молодой человек в военной форме, видимо, сразу после армии, походил, посидел на том месте, где стоял когда-то наш дом. А мы в эту пору жили уже на Партизанской улице и встретиться нам с ним уже не довелось, но думаю, что это был Вадик…
— А у вас еще был брат Зоря, потом почему-то стал Борисом? — Прасковья Кузьмовна старалась побольше узнать о моих братьях, учившихся в годы ее молодости у нее, в старой 24-ой школе, — для альбома, поскольку выдался такой удачный случай.
— Его тоже уже нет в живых, настоящее имя было Азарий, Зоря. Когда он подрос, то с обидой не раз говорил маме, мол, придумали имя — козы смеются! — и вредничал. Мама его утешала, что так его назвали в честь святых угодников: Анания, Азария и Мисаила. Но невеста запротестовала не на шутку, и он официально стал Борисом. Был он мастер на все руки, мог машинку швейную или печатную отремонтировать, приемник или телевизор, дрова разделать, скотину ли заколоть. Короче, все мог и умел. Его, по-моему, это и погубило: за работу и тогда угощали не чаем, и иной раз до того наугощается, что явится домой поздним вечером, а то и ночи прихватит. Дома — ни мужа, ни денег. Скандал. Жена ушла к другому. У него снова заболели глаза, он сошелся с проводницей поездов и то ездил с нею в поездки — помогал таскать уголь, набирать воду, иногда — она в поездке, он дома. Тогда начал строить дачу около станции Утес. Помните такую станцию? Там ему стало плохо — то ли обморок, то ли солнечный удар, скончался в больнице.
Я взглянула на часы и стала извиняться.
— Заговорила всех… А ведь собиралась слушать вас, простите, если можете, — винилась я.
— Да что вы, что вы? Мы с большим интересом слушали вас. Как хорошо, что вы приехали, пришли. Угощение-то вот только, — извинительно пожала плечами Зоя Павловна.
Так, с пожеланиями всего наилучшего, с извинениями и словами благодарности мы расстались. Ни я, ни мои учительницы ни словом не обмолвились лишь о встрече в будущем. Не сказали традиционное: «До встречи!» — лишь крепче, как бы уже прощально обнялись, расцеловались. Когда я вышла из квартиры, Зоя Павловна, сложив ладони, будто пальцами подперла подбородок, так и осталась стоять в проеме открытых дверей.
Мне нужно было повременить возвращаться в гостиницу, пережить радость встречи и печаль расставания с моими школьными учительницами. Да что говорить, я и теперь, когда пишу об этом, понимаю: пока все-таки больше эмоций, чем того удивительного состояния и значительности, чего я пережила и верую, что еще долго-долго, пока жива, — буду «раскручивать и раскручивать» дорогие воспоминания, чувства и душевную светлость…
Вечером к нам в гостиницу пришли наши давние и дорогие друзья Зоя Григорьевна и Александр Федорович Савостьяновы, уважаемые в городе не только как врачи, но и как добрые, интеллигентные люди, для нас же по-прежнему — Зоя и Саша, оба трогательно-счастливые. Уселись за столом, неторопливо, с удовольствием пили коньяк и весело говорили — вспоминали нашу тогдашнюю жизнь, перемежая рассказы вопросами про прошлую жизнь и теперешнюю. Вспоминалось, как познакомились они. Встретились в Казани, полюбили друг друга. Виктор Петрович подшучивал над ними: «Казань — город гулял, да?» Как мы сдружились семьями? Муж и Саша были в ту пору отчаянными рыбаками. Муж смеялся или ругался — за рекой слыхать, а Саша всегда спокоен, сосредоточен, и это их как бы уравновешивало, даже когда в азарте, забыв про все, муж наступил на его удочку и переломил ее, Саша поправил очки, посмотрел на содеянное и сказал: «Ну, осторожней же надо…» И с завидным терпением принялся ремонтировать пострадавший спиннинг. Вспоминали, как они — рыбаки — собирались в детской технической станции компанией, словно косачи на токовище, смеялись, спорили, с хвастливой гордостью показывали друг другу самолично почти ювелирно изготовленные блесны, рассуждали, на какую без осечки попадется щука, на какую берет таймень, голавль… С удовольствием вспоминали, как гостились компаниями, как не раз все вместе весело встречали Новый год… Да разве же все враз припомнишь, обо всем расспросишь?!..
С сожалением расстались: с Зоей — до другого случая, с Сашей — до завтра — у него есть свободный день, и он с нами поедет на «Огонек», расположенный на Арининой горе.
Утром подошел автобус.
В Старом городе остановились ненадолго у дома, в котором живет очень мне близкий, почти уж родной человек — милая моя подруга. Мы вместе с нею уезжали на войну в марте 1943 года. Затем, после войны, около двадцати лет жили в одном городе, таком нам обеим родном. Много-много лет после войны мы жили за чертой бедности, как теперь говорят. Однажды, отвечая на одну из многочисленных анкет, предлагаемых и присылаемых мужу, тогда уже писателю, в которых значился вопрос: «Какое для Вас было самое счастливое время или событие в послевоенное время?» — он написал, что тогдашняя наша жизнь двух молодых, добровольцами уходивших на защиту отечества, была совсем не такая, как в романе «Кавалер Золотой Звезды». Это был еще более затяжной и изнурительный бой… Было тогда много всего и всякого — она тому свидетель.
Вошли в уютную чистенькую квартиру. И вот она, все еще очень красивая, очень больная и мужественная, как тогда, на войне. Остановились посреди комнаты, обнялись и так постояли эти длинные-мимолетные минуты, припав друг к дружке. Спустя эти минуты я позвала ее поехать с нами, но она лишь сказала:
— Марийка! Я не поеду. Я очень болею… Как хорошо, что ты заглянула. Я еще вчера ждала, знала, что ты в Чусовом, да не дождалась. Даже чаю не предлагаю, знаю, что стоит автобус, что тебя ждут… Не забывай меня, Марийка! Не забывайте меня вы оба. Не забывайте меня, прошу вас… — Отстранилась, смахнула с лица набежавшие слезы, снова прижала к себе, сильно, мучительно, и тут же сказала: — Ну, все! Иди. Идите… — и закрыла за нами дверь.
Когда я вышла из ее квартиры, уже спустилась с крыльца, вдруг будто мало мне того, что встречей этой со своей дорогой подругой только разбередила свою и ее память и нашу с нею земляческую привязанность, когда в самую бы пору нам посидеть ночь напролет, повспоминать, помолчать, сидя рядом, как бывало, перемежая радости встречи с воспоминаниями о том, что прожито и пережито, когда уже обостренно понимаешь, что это потребность не только дружбы, но и надежность опоры и, главное, созвучность времени, даже дней и часов в нашей разобщенной жизни. Мне вдруг до боли захотелось вернуться к подруге, но я пересилила себя, молча села в автобус, отвернулась к окну и только все шарила в кармане куртки, надеясь найти завалявшуюся конфетку, крошку какую, вспомнила про лекарства, которые уже не один год куда бы ни шла и ни ехала, всегда при мне, с жадностью, как за спасение, взяла две таблетки нитроглицерина, от которых вроде бы сразу обожгло под языком, но и погасило тошноту, подкатившую от воспоминания, и наладилось дыхание…
Теперь, когда живу вдали от родимых мест, мы видимся с моей подругой редко, лишь навещаем друг друга нечастыми письмами. В последний раз виделись с нею пять лет назад. Тогда мы у нее погостили сутки. Стряпали пельмени, плакали и смеялись — все-таки на пять лет были моложе, а я не ведала, какие убийственные беды нас ждут впереди, и опять повторяю про себя: как хорошо, что никто не знает наперед свою судьбу…
Здесь, забегая вперед, скажу: спустя три дня после нашего возвращения домой я получу от своей подруги письмо, как краткое, в несколько строк продолжение нашего минувшего разговора.
«Родная моя! Спасибо, что заглянула на секунду! Спасибо за внимание, спасибо за подарки. Я не успела вас угостить, очень сожалею… Надеюсь и утешаю себя, что хоть разок, но мы с тобой должны еще встретиться, и не через пять лет, а пораньше.
Твоя приятельница — прелесть. Извинись, пожалуйста, перед ней, что я не уделила ей внимания. Я и тебя-то видела, как во сне. Поленька — тоже прелесть! Дай Бог, чтобы вы пожили подольше и поставили бы их на ноги.
Виктору Петровичу спасибо за внимание и книгу. Я ему низко кланяюсь, да вообще, вы оба — моя молодость, и встреча с вами всегда радость. У меня пока все терпимо. Подлечу немного ноги, будет полегче, напишу тебе подробно о своем житье-бытье. Время теперь есть повернуть свою жизнь и посмотреть со стороны, какая же я была все-таки дура! Судьба так распорядилась мною, или я не сумела ее сделать… Дай вам Бог здоровья! Обнимаю вас и люблю…»
Я знаю: «…Им встретиться не довелось, чтобы облегчить сердца от боли…» — будто именно о нас писал поэт. Все, к сожалению, так, все в прошлом, та давняя радость обратилась в вечную горькую печаль и вот уж столько лет гнездится на самом донышке усталого сердца, и невозможно уже что-либо изменить… — горевала я.
Автобус медленно поднимался в гору, по направлению к кладбищу. Родные могилы нашли довольно быстро, хотя деревья так разрослись и «повзрослели», что сомкнулись кронами над главной аллеей. Когда свернули с нее, я попросила своих спутников обращать внимание на давно не крашеные оградки и памятники — пирамидку с крестиком и рядом деревянный крест — думала, все, наверное, заржавело, пояснила, что рядом оградка, где покоится Сергей Логинов, мой двоюродный брат — сын маминого брата, дяди Филиппа. Сам дядя Филипп погиб на войне, при форсировании Днепра, как я понимаю, поскольку именно об этом он сообщал своей жене в последнем письме:
«Здравствуй, Тина!
Привет Миле, Сереже, Анне, Кате. Передай мой привет Шуре. Тина, я попал в такую переделку, что едва ли отсюда вырвемся живыми. Пишу это письмо на тот случай, если я погибну, то мои товарищи, оставшиеся в живых, пошлют тебе это письмо и пропишут, в какой обстановке я погиб и где схоронен.
Знай, Тина, получив это письмо, будешь знать, что меня нет в живых, хоть мне жить охота, но, видимо, не судьба больше вас увидеть. Пока устраивай свою жизнь и жизнь наших детей как сумеешь. Сережу, может, возьмет на воспитание крестная. Из Сережи должен выйти хороший, умный парень. Аню, может, возьмет на воспитание сестра Тася. Миля — она уже большая и сможет себя прокормить. А ты с Катей как-нибудь проживешь. Шуру, возможно, ожидает такая же участь, как и меня. Тина, не вспоминай меня худом, я по-своему любил тебя и детей и думал еще вернуться к вам. Не сегодня, то завтра меня могут убить, и вот тебе последнее письмо.
Прощай, Тина! Прощайте дети.
Ваш муж и отец Филипп Логинов.
5 октября 1943 года. На берегу Днепра.
Письмо пошлют после моей смерти.
Прощайте».
…Он лежит и не знает, что в живых остались три его дочери. Старший сын Александр разбился на мотоцикле. Сергей учительствовал — преподавал математику. Однажды, видимо, плохо себя почувствовал, пошел на берег (школа была недалеко от реки Чусовой), сел в одну из причаленных лодок и то ли задумался, то ли плохо с сердцем сделалось — опрокинулся… Мелкая вода то набегала и скрывала его, то откатывалась, и он оставался на суше… Обнаружили школьники, но пока сказали об этом взрослым, пока вызвали «скорую» — спасать было уже поздно.
Тетя Тина (Устинья Лукинична Логинова), жена дяди Филиппа, однако собралась с силами и вместе с одной из дочерей съездила, поклонилась могиле мужа, за которой ухаживают школьники и селяне, они рассказали, как он почти полдня лежал тяжело раненный в живот, но еще жил, а в сумерках, когда собрались его перенести в безопасное место, он скончался… Она надолго слегла и умерла.
Мои опасения насчет того, что мои родные могилы сиротливо «живут» на холодном погосте, оказались напрасными. Добрые люди покрасили пирамидку и оградку, подгнивший крест на папиной могиле прислонили в углу, а могила нашей первой доченьки зеленеет невысоким холмиком под навесом разросшейся березы… Я горько каялась, что редко бываю на родине и казнюсь этим постоянно. Нельзя надолго покидать родителей, нашедших здесь последний и уже вечный приют…
Побывали мы и на «Огоньке», что раскинулся на Арининой горе и где разместился спортивный комплекс, здесь же продолжает полниться памятниками старины этнографический музей и преотличный музей Ермака Тимофеевича! Здесь кузница, часовенка, жилое подворье, журчит, бежит речка Архиповка, которую я множество раз переходила вброд в легких лапоточках, когда шли на покос и с покоса, только в другом месте, у Касьяновской будки. В детстве у подножия этой горы мы со взрослыми собирали грузди, валуи, рыжики…
Нас гостеприимно принимали, угощали пышными пирогами со свежей капустой, щами, уральскими сдобными плюшками, чай пили с земляникой, ходили, смотрели, слушали Леонарда Дмитриевича Постникова — энтузиаста, радетеля за сохранение истории родного края, и говорили, говорили…
А потом была милая сердцу деревня Быковка! Что говорить, печаль не любит оставлять радость в одиночестве: и тянет туда, и боишься. Поднимаемся на невысокий берег по тропе, проложенной уже в другом месте. Волнуюсь: боюсь увидеть разоренную, обезображенную родную деревеньку. Скоро вдали, за полем, показалась избушка Паруни, и я заспешила… Стоит себе избушка, как и стояла, на своем утвердившемся месте. Подремонтирована, изгородь в порядке, перед окнами петух драчливый, коза с красивыми рогами, с репьями в шерсти и угрожающим взглядом, да не верещит в огороде поросенок Путик… Жаль… Все ушло в прошлое, и уж тут ничего не поделаешь.
А деревня Быковка, к большой моей радости, не загажена, не разорена, только домами поредела. И сразу же на ум пришло ахматовское: «Я не была здесь лет семьсот, но ничего не изменилось. Все так же льется Божья милость с непререкаемых высот…» Навстречу нам бежит молодая женщина, радостно улыбается, сверкает коленками из-под легкого платья. Это жена сокурсника нашего сына, им принадлежит теперь здешнее наше подворье.
Обедали в огороде, где по-прежнему под раскидистой черемухой стол, вкопанный ножками в землю, лавки, поблизости под козырьком-крышей — летняя кухня. Сразу вспомнилось, как хорошо было отдыхать под тенью густой листвы в летнюю жаркую пору. Смотрю кругом: березы выросли ровные, стройные, малинник под окнами пристройки разросся, марьины коренья с уже раскрывшимися коробочками-звездочками в углу, ближе к речке — приосевшая от времени банька. А окрест нескошенные травы так высоки, как рожь! И тут же недоумение: с утра до вечера говорят наши руководители о проблеме с кормами, а здесь — коси, суши да в стога мечи… Грустно все это. Походили по деревне, побывали в гостях у добрых людей, живших здесь в нашу бытность. Парунина дорожка не затерялась, не заросла, так и спускается вниз, к речке, за которой стоит на приволье дом бабушки Даши, и живет в нем теперь ее старший сын с семьей.
В нашем подворье все так же, только все состарилось. И в избе почти все так же, правда, вместо раскладушек стоят кровати с панцирными сетками, да стол покрыт бархатной скатертью. На стенах несколько небольших пейзажей, написанных и подаренных нам нашими друзьями-художниками, кои часто и подолгу бывали у нас. Только шторка почему-то на одном окне, на остальных нет, да печь ни разу, видать, не беленная, почерневшая стоит, как паровоз… На сердце тихая печаль.
Долго не могла уснуть. Рано утром вышла в огород села на скамейку у стола. «На небесах покой и на земле молчание. И всюду тишина…» Смотрю, слушаю, как журчит, перекатывая пеструю гальку, речка Быковка, в которой по-прежнему чистая-пречистая вода. Спуститься бы к ней, да нельзя, выпала сильная роса. А вот и коростель объявился, поскрипел за изгородью и смолк. «Видать, как и я, попрощаться приходил», — подумалось мне. Ну вот, я выговорилась до дна, как говорится, вспомнила обо всех своих родных и близких, о ком часто думаю. Походила и поездила по родным и другим местам. Воспоминание обо всем этом да тоскливая мысль: не насмотрелась я на свою милую родину… В милой Быковке прошли наши лучшие годы жизни, как много друзей приезжало к нам туда; велись длинные, интересные разговоры, какие мы тогда еще были молодые и иногда отчаянно-веселые… — все это будет долго печалить мою душу. И все-таки хорошо, что я не сказала своей родине: «Прощай!..» Осталась и живет в душе надежда, живет любовь, неизменная и неистребимая. А печаль от расставания — так она, печаль, действительно не любит оставлять радость в одиночестве, так было во веки веков, так есть и ныне…