В каком-то смысле не было ничего более традиционного, чем восхвалять мудрость короля. Библия предоставляла архетипы мудрых царей в лице Давида и Соломона, которые средневековые короли и их придворные, начиная с раннего Средневековья, дополняли примерами из греко-римской истории. Так, в похвалах, Карла Великого сравнивали с царём Давидом, а Алкуин называл его первым философом королевства: «Счастлив народ, которым правит мудрый и благочестивый государь и как заявляет Платон, государства счастливы, когда ими правят философы, то есть друзья мудрости, или когда правители посвящают себя изучению философии»[822]. Традиция покровительства учёным, начатая Карлом в его придворной школе, была увековечена двумя поколениями позже Карлом Лысым, королём, которого, судя по посвящённой ему в 871 году Библии, отождествляли с Соломоном[823]. В эти же десятилетия Альфред Великий, король Англии, отождествлял себя с Давидом, к псалмам которого он питал особую привязанность, хотя его придворный учёный Иоанн Ассер предпочитал сравнивать его с Соломоном. Подобно Карлу Великому, Альфред надеялся вновь разжечь пламя учености в своём королевстве и лично занялся переводами Монологов Августина и Утешения философией Боэция, которые, как заметил Ричард Абельс, иллюстрировали, что «для него мудрость являвшуюся источником всех других добродетелей»[824]. Иштвана I (Стефана), первого короля Венгрии обратившего свой народ в христианство, также сравнивали с Соломоном. Как сказано в Legenda maior (Большой легенде), «король отстаивал правосудие и справедливость божественного писания, к которым он был весьма ревностным и подобным Соломону»[825]. Во Франции начала XI века Хельго де Флери описывал Роберта II Благочестивого как «короля, весьма сведущего в литературе, поскольку, в его сердце, полное мудрости, Бог вложил дар глубокого знания»[826].
Устойчивость таких идеалов на протяжении веков неудивительна. Король, подобно святому, был краеугольным камнем средневекового представления об устройстве общества, зеркалом божественного порядка в человеческом мире. Как своего рода imago Dei (образ Божий), его роль была по определению неизменной. Вероятно, не было ни одного момента, когда от средневековых королей не ожидали или, по крайней мере, не надеялись на благочестие, справедливость, щедрость и мудрость. Однако столь же очевидно, что значение, придаваемое этим добродетелям, и способам их проявления менялись в соответствии с изменениями в обществе, частью которого они были. Это было убедительно продемонстрировано на примере другого, наиболее устойчивого средневекового типажа — святого. Несмотря на колоссальный консерватизм агиографии и сознательные попытки святых подражать более древним образцам, нормы и практики (а также возраст, пол и статус) христианских святых неизменно отражали масштабные изменения в христианском обществе[827]. Точно так же мудрость короля в 800 году не обязательно означала то же самое, что и в 1300 году, и маловероятно, что она занимала то же место в широком наборе желаемых добродетелей. Карл Великий мог называться мудрым, хотя был едва грамотным, а Альфред мог считать мудрым деянием расширение своих владений за рубежом[828].
Подобные концепции базировались на определении мудрости данном Августином Блаженным и господствовавшем в XII веке. Истинная sapientia (мудрость), по Августину, подразумевала подчинение божественным предписаниям и отказ от «мудрости мира сего»; она проявлялась в любви к Богу и ближнему, а также в стойкости «отвращаться от человеческих, мирских вещей». Короче говоря, мудрость была благочестием, христианской sapientia, противопоставляемой классическому scientia (науке, знанию)[829]. Мудрые короли раннего Средневековья, обращавшие язычников в христианство и стремившиеся к его возрождению, придерживались именно этой модели и во многом именно благодаря такому рвению и Карл Великий, и Иштван Венгерский были причислены к лику святых.
Однако в XIII веке повторное открытие Аристотеля привело к новому пониманию классической концепции мудрости, против которой выступал Августин. Христианская мудрость Августина — понимание Бога, обретаемое исключительно через божественное откровение, — оставалась высшей мудростью. Но способность человеческого разума понимать земные вещи (scientia) теперь могла стать её основой, а не антитезой. Более того, человеческий разум без посторонней помощи даже мог достичь своего рода мудрости, ибо если Аристотель определил sapientia как метафизику, или знание «первопричин», разве эти первопричины не были тождественны Богу? Наиболее влиятельным ранним архитектором этого переосмысления был Фома Аквинский, чья Сумма была направлена на достижение глобального равновесия разума и откровения, человеческого и божественного. Подобно тому, как в знаменитой формулировке Фомы благодать совершенствовала природу, так и мудрость совершенствовала знание. Фома «заменил дуализмы Августина мирской гармонией, реабилитировав многообразие естественно обретённой мудрости и увенчав её мудростью, открытой Богом»[830].
Это новое (или воссозданное) определение мудрости отражало более масштабное интеллектуальное возрождение, начавшееся с XII века и уже приведшее к новому пониманию мудрости государей. С ростом королевской и баронской администрации и возрождением принципов римского права, базовая грамотность для эффективного управления становилась всё более важной. «Неграмотный король подобен коронованному ослу», — писал в 1159 году Иоанн Солсберийский, и даже мелкие сеньоры стремились доказать свою грамотность. Хроника графов Анжуйских, датируемая XII веком, прославляла их предка, описывая его как «глубоко сведущего в грамоте, правилах грамматического искусства и рассуждениях Цицерона и Аристотеля», и настаивала на том, что «мудрость, красноречие и грамотность так же подобают графам, как и королям»[831]. Начиная с Генриха II Английского и Филиппа Августа в XII веке до Фридриха II и Альфонсо X Храброго Кастильского в XIII веке познания в юриспруденции представлялись наиболее желанными и полезными для королей, но покровительство науке, философии и народной литературе также укрепило репутацию многих государей.
Этот акцент на sapientia правителя, повсеместно проявившийся в XII и начале XIII веков, проложил путь к принятию мудрости в её новой томистской (или христианско-аристотелевской) форме. Царствование Людовика IX, двоюродного деда Роберта, иллюстрирует этот переход в его процессе. Гордость за Парижский Университет побудила французских клириков его времени превозносить учёность как одну из трёх качеств Франции, символизированную, наряду с верой и рыцарством, трилистником геральдической лилией. Эти качества королевства, естественно, ассоциировались и с королём. Например, решение Людовика возобновить деятельность Парижского Университета объяснялось его любовью к литературе и философии[832]. Однако нет никаких сомнений в том, что благочестие было качеством, наиболее тесно связанным с будущим святым, и религиозность Людовика могла привести его, подобно Августину, к отказу от мирского знания и умозрения. Жан де Жуанвиль записал восклицание Людовика о том, что лучший способ для мирянина спорить с евреем — это пронзить его мечом[833]. При жизни Людовика его чаще всего сравнивали с царями Давидом и Иосией. Тем не связь с Соломоном, как символом мудрости, появляется уже в одном королевском ордонансе, составленном во время царствования Людовика, и в последующие десятилетия эта связь становилась всё более заметной. Более поздний хронист, приукрашивая историю о возобновлении Людовиком Парижского Университета, отмечал не его любовь к литературе и философии, а тот источник мудрости, который он таким образом сохранил. Папа Бонифаций VIII в 1297 году взял в качестве темы для своей траурной проповеди по Людовику Анжуйскому цитату их 3-й Книги Царств 10:23: «Так возвеличился царь Соломон превыше всех царей земли мудростью и богатством»[834].
В 1292 году появился трактат Эгидия Римского О правлении государей (De regimine principum) — труд, сыгравший основополагающую роль в трансляции идей Фомы Аквинского в обличённый в форму советов правителям. Будучи образцом нового христианского аристотелизма, трактат Эгидия во многом заимствовал идеи из Этики и Политики Аристотеля, чтобы представить государственную политику в позитивном свете, при этом подчинив её высшим, христианским целям[835]. Частью этого проекта было формулирование идеала христианско-аристотелевского мудрого царя. Эгидий отмечал, что земное и небесное управление связаны, так же, как и земное и небесное знание, поэтому обладание как scientia, так и sapientia отличает истинного мудрого государя от тирана[836]. Подобные идеи циркулировали уже несколько десятилетий, но трактат Эгидия популяризировал их самым беспрецедентным образом и как заметил один историк, «ни один другой средневековый труд по искусству политики, похоже, не получил столь быстрого и широкого распространения»[837].
Благодаря такой популяризации, идеи робко сформулированные при Людовике IX, воплотились в жизнь, и, пожалуй, нигде больше, чем в окружении Роберта. Король приобрёл экземпляр О правлении государей в начале своего царствования, в 1310 году[838], но он, и его приближенные учёные уже хорошо были знакомы с трудами Фомы Аквинского, а многие из королевского окружения получили теологическое образование в Париже, где могли непосредственно столкнуться с подобными идеями. И конечно же, их понимание sapientia соответствовало тому, что излагали Фома и Эгидий. Как заметил французский прелат Бертран де ла Тур в проповеди, посвящённой сыну Роберта, Карлу Калабрийскому, «хотя апостол [Павел] различает sapientia и scientia, как это делают Августин и Аристотель, тем не менее, Священное Писание часто использует одно для обозначения другого. Поэтому я хочу теперь говорить только о мудрости, под её именем ― знание»[839]. Арнальд Руайяр в посвящённом Роберту Труде о моральных различиях определил scientia как знание естественных и нравственных вопросов, но также и божественных[840]. Гульельмо да Сарцано, один из приближенных Роберта, настаивал на том, что мудрый государь — это не тот, кто сведущ только в одной науке или учении, но тот, кто благодаря ясности своего ума самодостаточен во всём, что удобно или уместно для направления деятельности подданных. Он должен обладать способностью исследовать все познаваемые вещи и обсуждать все спорные вопросы, так что, каким бы выдающимся и способным он ни был во внешних делах и решении сложных вопросов, среди философов и ученых он мог бы быть своим[841].
Как мы видели выше, современники регулярно отмечали широту познаний Роберта, которую они называли мудростью. Федерико Франкони описывал Роберта как «мудрого» философа и государственного деятеля; Ремиджо де Джиролами назвал его «мудрым» в литературных и естественных науках. Оба были более свободны в терминологии, чем Фома Аквинский, но дух их комментариев отражал один из ключевых моментов его определения: мудрость — это не просто благочестивое повиновение Богу, но и естественным образом приобретённая эрудиция. Франциск де Мейронн посвятил даже целый трактат доказательству необходимости эрудиции (peritia litterarum) для короля, поскольку она является основой знания и мудрости. Он подчёркивал, что эта эрудиция приобретается естественным образом, отметив, что «мудрость познаётся трудом»[842].
Однако, мудрость была чем-то большим, чем просто знание, что осознавали даже те авторы, которые употребляли этот термин в широком смысле. Это было знание Бога (или, как выражались эти авторы, теология), и в своей высшей форме оно могло прийти только через божественное откровение. Как отмечал Франциск де Мейронн: «Святой Августин говорит о различии между знанием (разумным познанием временного) и мудростью (постигающей познание вечного)»[843]. Бартоломео да Капуа в своей проповеди по случаю коронации Роберта заявил, что тот был коронован мудростью, «поскольку этот король глубоко проникнут и наставлен в священной теологии, которая трактует о Боге и божественных вещах и приходит божественным путём». Сам Роберт в своём трактате О блаженном созерцании размышлял как о тесной связи между знанием и мудростью, так и об их тонком различии. Во-первых, следуя изречению Фомы Аквинского о том, что философия сама по себе является разновидностью мудрости, Роберт был готов использовать свои познания в философии, чтобы оспорить авторитет Папы в теологических вопросах. Его текстологический спор с Иоанном XXII по поводу Блаженного Созерцания начался с обмена ссылками на авторитетных теологов, но когда Папа настаивая на своей позиции, прислал список ещё ста авторитетов, подтверждающих его взгляды, Роберт опроверг его позицию, основываясь на изречениях не теологов, а философов-язычников. Это было красноречивым свидетельством его уверенности в своей эрудиции: светский государь, опираясь на светскую философию, осмелился противоречить наместнику Христа в вопросах веры. Однако его объяснение сохраняло различие между светской и христианской мудростью: «следует знать, что мы добавляем философию авторитетом теологии, ибо обе они, согласно Святому Амвросию, происходят из одного и того же источника, то есть Святого Духа. Но теология — первична, а философия — лишь следствие»[844]. В одной из своих проповедей Роберт вновь утверждал как близость мудрости и знания, так и их различие, но на этот раз подчеркнув их различные источники. Король отметил, что мудрость можно было бы определить как знание свободных искусств или метафизики, но «правильнее всего назвать мудростью теологию поскольку она божественна и имеет дело с высшими божественными причинами — не посредством человеческого исследования, которое к истинам примешивается множество лжи, но божественным путем, то есть через откровение, согласно которому ничто ложное не может быть сказано»[845].
Короче говоря, король посредством своего интеллектуального труда поднялся по лестнице человеческого знания, овладев всеми областями земного знания, но на вершине был вознаграждён даром мудрости, то есть божественным пониманием, дарованным через непогрешимое откровение. Именно в этом смысле Федерико Франкони мог утверждать, что мудрость Роберта возвысила его над отцом, дедом и всеми другими королями из рода Капетингов. Если Роберт мог претендовать на определённую сакральность благодаря своей вассальной зависимости от Церкви и своему происхождению из священного рода, то теперь он обладал сакральностью, дарованной непосредственно Богом.
Примечательно, что как раз в то время, когда эта учёная мудрость превозносилась при королевском дворе, она преобразила и представления о святости. Первым примером этой «поразительной эволюции отношения святых к знаниям» был не кто иной, как брат Роберта, Людовик Анжуйский[846]. Чтобы его мудрость считалась доказательством святости, она должна была проявляться как божественный дар, поэтому один свидетель заявил, что мудрость Людовика представлялась скорее божественным наитием, чем плодом человеческого таланта или обучения. Андре Воше заметил, что «тема врожденной — в отличие от приобретенной — мудрости была очень популярна в процессах по канонизации XIV века; она позволила примирить ученость, которая становилась все более распространенной среди святых в результате распространения образования, с условностями традиционной агиографии»[847]. Однако современники также признавали человеческий вклад в мудрость, и существующий баланс между scientia и sapientia, между естественно приобретенным и дарованным Богом знанием. Один проповедник писал, что «ясность мудрости была врождённым даром [Людовика], ибо его знания были столь велики и такого рода, что он тонко и убедительно дискутировал с великими клириками на самые сложные богословские темы»[848]. Бертран де ла Тур сделал «сияющую учёность» Людовика и «свет его знаний и благодати в учении» центральным элементом других своих проповедей, а Роберт неоднократно подчёркивал интеллектуальные дарования своего брата[849]. Вторым примером этой святой мудрости был сам Фома Аквинский, и в его случае значение учёности было ещё более выражено. Фома при жизни совершил мало чудес достойных святого, поэтому процесс его канонизации основывался главным образом на его теологических трудах[850]. Канонизированные в 1317 и 1323 годах соответственно, эти два святых положили начало новому направлению, которое по словам Андре Воше «приблизило studium к sanctitas, сделав его одним из составных элементов»[851].
Неслучайно, что это направление зародилось во время понтификата близкого союзника Роберта, Иоанна XXII, и что его первыми двумя представителями были святые, тесно связанные с неаполитанским двором. Корневая концепция королевской мудрости и святой мудрости была одинаковой и развивалась многими из тех же учёных, которые путешествовали между Неаполем и Авиньоном. Параллели распространялись даже на визуальное представление. Самым известным изображением Фомы Аквинского является фреска Апофеоз христианской мудрости во флорентийской церкви Санта-Мария-Новелла, подчеркивающая связь между мудростью и добродетелью (Илл. 13). На фреске Фома изображен восседающим на троне, с парящими над ним семью олицетворениями добродетелей; у его ног находятся аллегорические изображения семи свободных искусств и семи богословских наук, попирающих ногами сторонников еретических заблуждений[852]. На заглавном листе Анжуйской библии красуется полностраничная миниатюра с изображением короля Роберта и подписью Rex Robertus, rex expertus in omni scientia (Король Роберт, король, сведущий во всех науках)» (Илл. 14). На миниатюре король также восседает на троне, благословляемый, «парящими» над ним, Христом и Девой Марией и окруженный восемью аллегорическими фигурами, попирающими ногами своих противников. Учитывая подпись к миниатюре, можно было бы ожидать, что эти аллегорические фигуры представляют собой семь свободных искусств, но вместо этого они являются восемью персонифицированными добродетелями, попирающими семь пороков и самого дьявола. Напротив, на внушительной гробнице короля Роберт изображён не в окружении добродетелей, как могло бы показаться более уместным, а в окружении семи свободных искусств (Илл. 6). В совокупности эти изображения мудрого короля как и фреска с Фомой Аквинским говорили о том, что мудрость основанная на учености, связанная с добродетелью, побеждающая порок и дарующая величие, есть одновременно мудрость святая и мирская. И если Роберт был святым в обладании мудростью, то в её распространении он был подобен священнику. Ремиджио де Джиролами, имея в виду его проповеди, называл Роберта «царём-священником», а на миниатюре из Анжуйской библии король изображен в образе мудрого Экклезиаста, который подняв палец наставляет собравшихся (Илл. 15).