Истинная боль познается в любви.
Все начинается с боли… или с любви, если только это не то же самое.
Мне хотелось бы думать, что именно любовь толкнула ее в губительную пропасть, в которую следом рухнула и я. Но правда в том, что мир не щадит никого. Жизнь разрывает на части всех без разбора. И не всем хватает мужества снова собрать себя по кусочкам.
Моя родословная представляет собой любопытное соединение разных культур.
Прабабушка была колумбийкой. Прадедушка, американец Пол Викандер, – наполовину датчанином и занимался импортом. Он познакомился с ней в баре в нью-йоркском Куинсе и сразу влюбился.
Их единственный сын – мой дед – унаследовал от него типичные для датчан светлые волосы и голубые глаза; моя мама, Лорен, в свою очередь, взяла от него теплое, воздушное обаяние.
Ультрамариновые глаза и золотисто-каштановые волосы – лишь две из многих удивительных черт ее красивого образа.
Она была прекрасна, как могут быть прекрасны только хрупкие вещи. Наделенная душой ребенка, грациозная, как цапля, она, как и ее отец, а до него и мать ее отца, верила в чудеса и в любовь.
Допускаю, что слишком большая надежда на любовь и сломала ей крылья.
Или, может быть, осознание того, что зачастую любить – значит дарить свой прекрасный свет тому, у кого в глазах уже сверкают лучи чужого солнца.
И все же я ее помню… помню до того, как она перестала спать, как от нехватки любви раз и навсегда переломился хребет ее жизни.
Я помню ее до того, как мой отец разбил ей сердце, до того, как теплое чувство, которым она на протяжении многих лет наполняла каждый свой жест, каждую улыбку и каждый вздох, было возвращено ей за ненадобностью.
Я помню ее, когда она еще пела в Rive – роскошном казино на Ланкастер-авеню, и свет рампы одевал в сияние ее силуэт в белом коротком облегающем платье или в длинном, расшитом серебристыми блестками. Ее волосы отливали полированным золотом, а лицо было свежим, как у юной девы.
Сидя за барной стойкой под добрым присмотром Тома, я любовалась мамой вместе с элегантными леди и джентльменами, которые слушали ее, отдыхая от игровых автоматов и карт. Я ждала, когда она подарит мне свою самую очаровательную улыбку.
Было много мужчин, которые, когда гасли лампы и пустел зал, подходили к ней, чтобы поцеловать тыльную сторону ее ладони и произнести комплименты, выходившие далеко за рамки галантности. Но она всегда была неуловима, как духи: прощалась с вежливой улыбкой, а затем подходила ко мне, обнимавшей маленькую куклу, и спрашивала Тома, хорошо ли я себя вела.
Хозяин казино разрешил ей брать меня с собой только потому, что дедушка жил далеко и рядом не было никого, кому она могла бы меня доверить. Главное – сидеть тихо-тихо и ни в коем случае не капризничать: гости не должны меня замечать.
Больше всего мне нравился момент, когда она проходила сквозь толпу поклонников и подходила ко мне.
Только я могла чувствовать фруктовый аромат ее кожи, только я могла наслаждаться нежностью ее белых рук. Только я могла слушать ее ангельский голос за пределами казино, и он всегда был прекрасен: и когда она смеялась, и когда мурлыкала что-то себе под нос, и когда шепотом пела колыбельную.
Она сияла для меня, как самый прекрасный праздник, как та яркая звезда, которую, сидя у нее на руках, я каждое Рождество нанизывала на макушку елки.
Я даже не догадывалась, насколько печальна ее душа. Я была счастлива. Мне хватало ее любви. И мне всегда хотелось, чтобы и ей моей любви хватало сполна.
Впервые я увидела ее слезы, когда мне было двенадцать.
Мужчина, которого она любила, мой отец, только что разрушил все ее мечты, сотканные из тонких ниточек паутины.
Он не знал, с каким нетерпением она всякий раз ждала его, не знал, какое бесконечное доверие испытывала к нему ее терпеливая любовь. Маму никогда не покидала надежда, что он приедет за нами и наконец скажет, что пора жить вместе, и позовет ее замуж, чтобы мы стали настоящей семьей, которой никогда не были. Всего этого он не знал, а она была слишком гордой, чтобы рассказать ему о своих надеждах.
Я его не виню, ведь он никогда ее не обманывал, не шептал ей на ухо пустых обещаний, его жесты не означали ничего, кроме мужской ласки, и в улыбке не было тепла ответной любви. Он приезжал к нам, потому что должен был, потому что чувствовал, что это правильно. Возможно, мы были ему дороги, но не настолько, чтобы оправдались мамины надежды.
В то время я не понимала, насколько сильно она нуждалась в ком-то, кто был бы рядом. В свои двадцать девять лет, ощущая полную неопределенность в жизни и имея на руках дочь-подростка, она поняла, что заблудилась в мире, где ее мечты и добрые намерения уже давно разбились вдребезги. Она хотела бы дать мне больше: семью, в которой я могла бы расти, полную и безусловную любовь, благодаря которой я могла бы стать гармоничной личностью.
Она хотела, чтобы кто-то заботился о нас и в особенности о ней. Я появилась у мамы, когда ей было всего семнадцать. Она тоже нуждалась в заботе и защите, маленькая девочка по-прежнему жила где-то глубоко внутри нее.
Она парила на крыльях надежды, но реальность жестоко перебила их ей, и все, что у нее осталось, – это разбитое сердце.
Я думала, что со временем ее тоска пройдет, что мы справимся с этим вместе, как и всегда. Но когда умер дедушка, мама потеряла единственного мужчину, который был рядом с ней. Единственного, кто по-настоящему ее любил. И тогда что-то в ней надломилось.
«Это проклятие чувствительных сердец, – сказала мама, когда я спросила, почему она грустит и мало улыбается, – любить так сильно, что начинаешь болеть».
Лишь такие туманные слова она нашла, чтобы объяснить свое состояние. Она не могла признаться в том, что́ на самом деле переживала: высказанная правда противоречила бы ее потребности быть уверенной и спокойной, по крайней мере, ради меня, ее дочери.
Мама потухла, ее лицо потемнело.
Она продолжала выступать, и ее глаза по-прежнему сияли – но не от счастья, а от страдания. Слезы одиночества текли по ее щекам, и мужчины смотрели на нее, завороженные страстью, которую она излучала, не подозревая, что это сдавленный крик боли.
В одну из февральских ночей у нее началась бессонница. Стресс стал лишать ее сна, мучить ее разум, раскалывать его, как орех. В ее мыслях скопилось столько тоски, что они отравляли ее, и в сад ее души внезапно хлынули мрачные краски: пепельно-серый цвет сожженной огнем земли, ржавый цвет радиоактивного неба.
Мысли превратились в сухие сучья, в темные тоннели, где можно заблудиться с открытыми глазами. Дни были похожи на ряды одинаковых потрескавшихся бесцветных плит, надгробий на заброшенном кладбище. И я была слишком мала, чтобы понять, что она чувствует, и слишком наивна, чтобы заметить, как, по ночам заглушая боль подушкой, она потихоньку увядала, изо всех сил защищая меня от той части себя, которую я не должна была видеть.
Она находила в себе силы улыбнуться, когда я заглядывала к ней утром сказать «привет», и всегда шутила, когда мы подвозили мою лучшую подругу домой после школы.
Мама обожала Нову. Она разрешала мне делать уроки у нее дома, оставаться у нее на ночь, строить шалаши из подушек, чтобы болтать до поздней ночи. Она возила нас в кино, и мы вместе смотрели комедии и смеялись.
Она радовалась, что у меня появилась подруга, что я не одна.
Но чем старательнее она пыталась скрыться от самой себя, тем больше боли собиралось в ее глазах. Она въелась, как плесень, в складки ее мозга и расползлась под веками.
Настроение ухудшалось, и с каждой ночью на душе становилось все мрачнее, она все отчетливей ощущала эмоциональную уязвимость и отчаяние, была все ближе к нервному срыву.
Мама пошла к врачу. Она не рассказала ему о душевной боли и угнетенном психологическом состоянии, которые, несомненно, требовали другого подхода, она лишь пожаловалась на бессонницу.
После долгой беседы врач прописал ей оксазепам и заверил, что это хорошо переносимый препарат, который используется для краткосрочного лечения, он совершенно безопасен, если принимать его в малых дозах. Препарат действует медленнее, чем другие бензодиазепины, но дает более устойчивый эффект, снимая беспокойство и способствуя засыпанию.
Доктор был прав. Первые несколько дней мама чувствовала сонливость, однако вскоре к ней потихоньку стала возвращаться жизненная сила. Сон нормализовался, глаза казались не такими воспаленными, как раньше.
Тоска притупилась, мысли стали яснее, спокойнее, и настроение более-менее выровнялось. Она снова начала хорошо спать, самостоятельно справлялась с тревогой, свое болезненное состояние переживала с некоторой отрешенностью, что позволяло ей не падать духом.
Ее тело перестало цепенеть от тоски, а разум больше не тонул, как корабль во время шторма, мысли оставались на плаву, поддерживаемые ласковыми ветрами и теплыми течениями.
Через десять дней она пришла к врачу и сообщила, что уже в меньшей степени ощущает себя жертвой бессонницы.
Он объяснил ей, что зачастую отсутствие полноценного ночного отдыха приводит к весьма серьезным расстройствам организма. Недосып пагубно влияет на самочувствие, на способность принимать повседневные решения и справляться с жизненными проблемами. Совершенно естественно считать нарушение сна основной причиной недомогания.
Затем он объяснил ей, как действовать дальше: лекарство следовало принимать лишь изредка, исключительно для регуляции сна, если она почувствует в этом необходимость. Очевидно, что оксазепам действовал на симптомы бессонницы, а не на ее причины, однако мама не призналась доктору, насколько глубоки были эти причины. Она, разумеется, догадывалась, что он не назначил бы ей это лекарство, если бы она рассказала, что именно ее терзает. Но мама не придавала этому значения. Мама снова начала петь, уже без слез.
Я приходила к ней в казино после школы и, как обычно, садилась за барную стойку. Положив подбородок на скрещенные руки, я ждала конца представления и время от времени демонстрировала Тому свои широкие познания в коктейльном деле, которые получила, с детства наблюдая за его работой.
«А теперь, Мирея?» – «Теперь джин, но осторожно, не взбалтывая, иначе лед его разбавит».
В те недели она выступала с ясным взглядом. Со спокойным, безмятежным лицом женщины, которая знала, что скоро сможет раствориться в ощущении безопасности, в успокаивающем однообразии образов и звуков, в приглушенном экстазе, обесцвечивающем всякое зло.
Она ждала вечера, когда наконец наступит момент сонного оцепенения, и ослабнет боль, и затуманятся мысли, и под веками размоются мрачные краски, и придет долгожданный сон.
Для нее не было надежнее опоры, чем это ощущение. Отдаваясь ему, мама исполняла свое невысказанное желание и лелеяла собственную уязвимость, в которой никогда никому не призналась бы. Она брала одиночество за руку, и вместе они уходили в оазис сна.
Туда, где ее душа наполнялась цветами и красками и плыла в чувственном густом тумане и где она ощущала себя в безопасности.
Это было волшебное ощущение. Оно укутывало ее покоем, исцеляло, оберегало. Поливало высохший сад ее души, выпалывало сорняки страдания.
Это было надежное ощущение. Оно никогда ее не оставит, чтобы поселиться в другой женщине.
На него можно было опереться в трудную минуту, оно возвращало в далекое прошлое, в уютную комнату с большими светлыми окнами, где жила маленькая девочка Лорен.
Согласно предписанию врача, мама должна была принимать препарат только при необходимости. Он ясно донес до нее эту мысль, и она все поняла, но не последовала рекомендации.
Текучий рай был от нее на расстоянии всего одной таблетки. Она не видела причин отказываться от лекарства сейчас, ведь с этим можно повременить. В конце концов, она взрослый человек и сможет прекратить прием препарата в любой момент, поскольку уже знала, что сделать это необходимо. Еще несколько дней ничего не изменят.
А правда была в том, что она боялась.
Ее пугала черная тундра, простиравшаяся от зыбких границ ее слабости до горизонта. Она опасалась, что еще глубже увязнет в непроходимых зарослях ежевичника, сотканных из паники и страхов, таящихся во тьме.
Она не считала себя достаточно сильной, а для тех, кто однажды испытал на себе силу тяги черной тоски, уверенность и стойкость – это… все.
Она выпила все сто таблеток из блистерной упаковки. Она принимала их каждый вечер, в одно и то же время после ужина.
Опьяняющая усталость лишала мир красок, превращала его в черно-белую киноленту, где тьма и свет создавали гармонию, которую могло разрушить только отсутствие.
Неважно, отсутствие ли любовных чувств или таблеток. И то и другое было невыносимо.
И пока в ее душе распускались благоухающие цветы, где-то в ее теле начало расти нечто иное. Крошечный ярко-красный пульсирующий сгусток, личинка потребности, развивавшаяся и крепнущая с каждым днем.
Когда таблетки закончились, мама снова пришла к доктору. Выслушав ее, он удивился и спросил, регулировала ли она прием таблеток, поскольку, как он уже сообщил на первой беседе, при лечении важно соблюдать все предписания. Постоянное и длительное употребление препарата неминуемо приведет к физическому привыканию и повлечет за собой опасные последствия.
Мама впервые солгала. Убедительным тоном взрослой сознательной женщины она заверила доктора, что выполняет все его указания, просто вместе с кошельком у нее из сумочки украли и коробочку с таблетками, которые она на всякий случай носила с собой. Маму действительно обокрали, когда она стояла в толпе на автобусной остановке, поэтому для пущей убедительности она показала врачу полицейский отчет.
Про себя она решила, что хочет и дальше иметь возможность ощущать на себе благоприятное воздействие этого вещества. Конечно, при условии, что она остановится, когда придет время. Она взрослый человек и все понимает, и она в состоянии принимать решения, поэтому рано или поздно перестанет пить оксазепам регулярно. В любом случае ей виднее, когда это сделать.
Доктор выписал еще один рецепт. Не знаю, заподозрил ли он неладное, но пожурил маму, объяснив, что с такого рода лекарствами нужно быть очень осторожной и ответственность за их хранение лежит только на ней.
Полученных таблеток ей хватило всего на две недели. Организм привык к терапевтической дозе, лекарство перестало действовать, поэтому мама начала принимать две таблетки вместо одной, потом три, потом четыре. Получаемый эффект стал настолько неудовлетворительным, что она насыпала себе на ладонь все больше и больше пилюль.
Теплая весна еще цвела, чувство приятного оцепенения еще сохранялось, но теперь очень недолгое время. Казалось, единственный способ продлить ощущения – немедленно подкормить их новыми таблетками. Аромат цветов был всегда одинаков, но личинка была голодна, и забытье больше не было непроницаемым, надежным, в нем не было уюта детской комнаты – стеклянные окна превратились в стены из рисовой бумаги, и только несколько таблеток, выпитых сразу, могли восстановить их защитные свойства.
Когда оксазепам закончился, мама снова пришла к врачу. На этот раз она заявила, что потеряла рецепт. Можно ли получить другой? Доктор ответил отказом.
Ей следовало остановиться в тот момент. Воспринять это препятствие как вмешательство свыше, как белого голубя, посланного ей самой жизнью.
Ей следовало бы протянуть руку и ухватиться за эту ниточку света, который спасет ее от губительного падения, но ярко-красная потребность кричала и пылала, и личинка закручивалась в гневные кольца, своим зубастым ртом выгрызая борозды на стенках маминого черепа… И она сделала худший выбор – пошла к другому врачу.
Она рассказала ему о проблемах со сном, о тревожности и стрессе, которые в себе замечала. Она обнажила перед ним свои недуги с искренностью настрадавшегося человека, и доктор, выписав рецепт, пролил живительную воду на сухие побеги ее сада.
Так постепенно мама увлеклась доктор-шопингом. Этим, как я теперь знала, занимались многие лекарственно зависимые.
Она обошла всех врачей в Малверне и в соседних городках, рассказывая одну и ту же грустную историю про недостаток сна, истощение сил, острые шипы мыслей, мучительные ощущения.
Она начала придумывать симптомы, которых у нее не было, винила во всем несуществующую гиперактивность, давала подробные показания против ночной бессонницы, из-за которой она становилась хрупкой, как яичная скорлупа. Она отмахивалась от врачей, которые пытались предложить ей терапевтический путь, и делала вид, что согласна с рекомендациями, которые ей давали, пока однажды, поддавшись на ее ложь, врач не выписал ей капли лоразепама.
Теперь расслабление наступало гораздо быстрее. Оно накатывало, словно парализующая волна, и в считаные минуты все проблемы смывало восхитительным приливом.
Темные круги исчезли с лица, но на глазах как будто появился налет, искажающий зрение. Ей становилось труднее отличать дни от секунд, мгновения от недель; растекшись пятном на диване в гостиной, она терялась в сверкающем тумане своих миражей.
Пока она гуляла по своему прекрасному саду, личинка сжималась в комок, словно бьющееся сердце. Она превращалась в куколку и задавала ритм ее сердцебиению, напоминала ей, как легко остановиться, если захотеть. Куколка завладела ее разумом и нашептывала, что с ней все в порядке, – и мама верила, потому что ничто не могло сравниться с этой легкой пустотой, с этим замечательным, правильным ощущением, будто сердце – это куколка, а куколка – сердце. Все стало размытым, мир заслонила собой ненасытная потребность.
Именно тогда я начала понимать, что с ней творится. Почувствовала, как этот паразит грызет ее мозг, слышала, как он скрипит по ночам, в тишине моих страхов. Он начинал беспокоить и меня. Можно было притвориться, что ничего не происходит. Но чем больше я узнавала о повседневной жизни одноклассниц, тем больше я начинала от них отдаляться.
Их проблемы казались мне пустяковыми, разочарования – легкими, и я не могла не сгорать от зависти и досады, когда в школьном туалете слышала, как мои сверстницы обсуждают мальчиков, в которых влюблены.
Я становилась побочным эффектом чужой болезни и ничего не могла с этим поделать.
– Я почти уверена, что он мне улыбнулся.
Слова летали пылью в мире, который продолжал двигаться. Мои ноги твердо стояли на бетонном покрытии школьного двора – на сером полотне, которым продолжали любоваться мои мрачные глаза.
– Мирея?
Голос Новы. Я взглянула на ее лицо в редких веснушках, на светлые волосы, схваченные ободком.
– Я говорю, он мне улыбнулся.
– Кто?
– Уэйд… – сказала она и слегка покраснела.
Только что прозвенел звонок с последнего урока, из коридоров до нас долетел гул голосов… противное жужжание.
– Он вредный, Нова.
– Он не вредный, – тихо сказала она, и у нее покраснели уши – это происходило, когда ей было неловко. – Со мной он нормально разговаривает. Он спортсмен, на него постоянно давят…
Быть спортсменом в тринадцать лет – это считалось круто: перспективное будущее в регби, ковровые дорожки, роль капитана и так далее. Мы все наверняка окажемся в одной старшей школе, она единственная в городке, но жизнь, похоже, уже распорядилась, кто будет звездой, а кто – статистом.
Я сдержалась, чтобы не покачать головой, и ее взгляд кольнул меня в висок.
– Придешь ко мне сегодня?
– Сегодня… не смогу.
Я почувствовала на себе ее взгляд как упрек.
– Ты это каждый день говоришь.
В груди что-то съежилось. Ночью у мамы в венах будут цвести цветы, а сердце в который раз разобьется. Не хотелось оставлять ее одну, когда свет в ее глазах начнет мерцать, как перегорающая лампочка.
Я не знала, понимала ли Нова, что со мной происходило, но я боялась слова «да» больше, чем «нет». Мама была самой уязвимой, оголенной стороной моего сердца. Ее осуждение со стороны окружающих вызывало во мне болезненно-острые чувства, которыми было трудно пренебречь.
– Привет, Викандер!
Моя подруга напряглась, когда мимо нас прошел Уэйд с приятелями. Он бросил на Нову взгляд, и она сразу покраснела. Затем парень повернулся ко мне с мерзкой улыбочкой.
– Я видел твою мать вчера, она еле на ногах держалась. Интересно, где она достает дурь, чтобы так кайфовать?
И захихикал, одарив Нову прощальной улыбкой.
Мой кулак сжался так сильно, что ногти чуть ли не проткнули кожу на ладони.
– Мирея… – услышала я ее шепот, прежде чем уйти.
Я не хотела сочувствия и не выносила, когда жалеют того самого человека, которым я восхищалась в детстве. В глубине души я все еще видела ее именно такой – прекрасной в своей прозрачной хрупкости, жертвой самой себя, заколдованным лебедем.
Я обманывала себя, думая, что она с этим справится, а куколка все чаще наполняла ее кровь шепотом – не надо останавливаться, ведь можно спать, не засыпая по-настоящему, пусть с тяжелыми веками и суженными зрачками, но с эйфорией в голове, тем более что можно остановиться, когда захочется, – и мама продолжала жить в иллюзии, будто она не была зависимой, будто потребность не была потребностью, и чувствовала она себя хорошо, даже прекрасно.
А тем временем голод усиливался, она ломала ногти об крышки пузырьков сразу при выходе из аптеки или в машине на светофоре, по дороге домой.
Она пила капли с такой судорожной жадностью, что у нее тряслись пальцы, и в оправдание повторяла себе, что совершить ошибку не так уж и плохо, если мысли в голове распускаются цветочными бутонами.
Теперь она принимала лекарства в любое время дня. Если она не ударялась об острый угол шкафа или как-то по-другому не травмировалась, то растекалась по дивану, словно струя сиропа.
Она бросила выступать. Работа отнимала время у вещества, а оно у мамы было в приоритете, оно стало всем, и мама тоже превращалась в цветок из своего сада – в цветок с вялым стеблем. Я пыталась заставить ее забыть об этой куколке, натянувшей ее нервы до предела, но чем больше я старалась, тем яснее понимала, что паразитка крепко засела в ее теле. Она толкала маму под локоть, чтобы та взяла пузырек, опускала ее ресницы, когда решала ее усыпить. Она заставляла ее пропускать обеды и ужины, потому что сама была зверски голодна. Мама была прекрасной живой марионеткой с лодыжками в синяках.
Постепенно на лекарства ушли все сбережения. Платить за иллюзию стало нечем, но мама не хотела от нее отказываться, поэтому начала использовать деньги, которые мой отец присылал нам в качестве алиментов.
Какую-то часть мама оставляла на жизнь, а остальное превращалось в райские капли и маленькие стеклянные бутылочки с волшебными таблетками.
Однажды, когда она в очередной раз направлялась в аптеку, я села к ней в машину.
Я не хотела, чтобы она находилась за рулем, пока пребывала в своем бархатном мире. Возможно, мне не хватало сил каким-то образом самоутвердиться в ее глазах, но во мне уже зарождалась потребность что-то сделать, чтобы остановить падение в пропасть. По идее, мама должна была меня защищать, а не наоборот, но я плевала на условности. Я хотела ей помочь.
И тут произошло то, чего я не ожидала. На перекрестке внезапно появился грузовик, а реакция у мамы была недостаточно быстрой, чтобы вовремя его заметить. Она вильнула в последний момент, и нос нашей машины с оглушительным грохотом пробил ограждение.
От резкого толчка вперед меня будто перерезало ножом, душа словно выскочила из меня. В лицо выстрелила подушка безопасности.
На мгновение я ощутила, как мои чувства загудели, а в ушах застучало от непонятной, сводящей с ума пустоты. Адреналин мешал понять что-либо, пока все не свелось к яростной пульсации на левом боку. Боль вырывалась из меня пламенем.
Мама отделалась несколькими ужасными гематомами, а меня в тот день отвезли в больницу на экстренную спленэктомию. От давления натянутого ремня безопасности у меня разорвалась селезенка. Оказывается, это очень хрупкий орган, наиболее уязвимый при травмах органов брюшной полости: мой не выдержал схватки со спасительным ремнем.
В тот же вечер мне сделали операцию. Мне было четырнадцать. И с тех пор у меня на левом боку, под грудной клеткой, остался немного изогнувшийся с годами беловатый шрам в форме рыболовного крючка.
Иногда, глядя на него, я думала, не напоминает ли он перевернутый вопросительный знак? Знак сомнения или сожаления о том, кем я не стала, потому что не жила нормальной жизнью.
Это не начинается каким-то определенным образом. Нет никакой ухабистой дороги, по которой мы внезапно решаем ехать, нет предупредительного знака «Осторожно, через сто метров начнется привыкание».
Все начинается или в шутку, или из азарта, или от скуки, или от нужды, и мы никогда не признаемся себе в том, что` с нами творится, если жизнь не отвешивает нам смачную оплеуху, чтобы мы наконец пришли в сознание.
После аварии мама остановилась. Я знала, что немало людей, проявив силу воли, смогли пройти через детоксикацию в одиночку, в тишине своих комнат. Физическая зависимость от бензодиазепинов преодолевалась в разумные сроки, но психологическая длилась дольше.
Я помню ее состояние в тот период. Она откидывалась на спинку дивана, ее дрожащие руки зарывались в волосы. Запах пота. Нетронутая еда в тарелке перед закрытой дверью ее спальни. Помню, как по ночам находила ее, мокрую и дрожащую, в углу гостиной, с широко открытыми глазами и темными, как синяки, кругами под нижними веками.
Постепенно мама выбиралась из черно-белого мира. Жизнь отдавала мне ее назад, как утопленника из моря, и, пока заживала рана под моими ребрами, она возвращалась ко мне, как поблекшее от времени воспоминание.
Тень улыбки, шутка шепотом, более яркий свет в голубых глазах. Она брала мои руки и гладила ладони, словно я была еще маленькой.
То Рождество было, наверное, самым прекрасным в нашей жизни. Мы наряжали елку медленно, не спеша, словно собирали и склеивали осколки, смахивали пыль с забытой жизни. И мама смеялась так, как умела только она, по-своему. Звездой на макушке мы увенчали начало чего-то нового.
Через несколько месяцев она вернулась в казино. Именно тогда Том разрешил мне присоединиться к нему за стойкой. Каждый вечер я заезжала за мамой, а перед закрытием, пока она переодевалась, а Том давал отдых уставшим ногам, он заставлял меня идти и готовить напитки для всего персонала. Я, конечно, не умела так же ловко вращать и подбрасывать бутылки, как он, но зато я научилась у Тома ремеслу и узнала от него кое-какие секреты мастерства, которые доверяют только тем, кто относится к делу серьезно.
Я хорошо со всем справлялась. Не отлично, не идеально и не суперпрофессионально, но в его глазах я видела удовлетворение.
Так мы прожили год. Год, в течение которого мама избавилась от физической зависимости и больше не чувствовала внутренней дрожи. Но психологическая зависимость, проникшая глубоко в пещеры и туннели ее сознания, еще сохранялась, давала о себе знать чахлыми ростками мыслей, питавшимися от полусухих корней. Мыслей о том, что это был все-таки несчастный случай. Такое могло произойти с каждым.
Она не должна позволять чувству вины разрывать себя на части, ведь, пребывая в том состоянии, таком ностальгическом и успокаивающем, она не хотела причинить мне боль. Наоборот, она старалась быть счастливой ради меня.
Один год.
Один год и три месяца.
Затем желание снова материализовалось в фигуре господина, сидевшего в первом ряду. Лицо в полумраке зала казино, острые глаза, которые, возможно, углядели в ней остатки прежней потребности утолить голод, догадались о существовании полусухих корней. В конце шоу мужчина подошел к ней и, как положено поклоннику, поцеловал руку. И я бы так никогда и не узнала, что они сказали друг другу, если бы этим поцелуем все и кончилось.
У него была жена, которая болела раком и о которой он, наверное, забывал, когда пожирал глазами мою маму. Он вложил ей в руку маленькую белую таблетку. Он мог достать их сколько хотел для супруги.
Я не желала знать, что он попросил взамен. Я поняла только, что именно так разбиваются мечты – рукой, которая отпускает твою руку, чтобы сделать страшный выбор.
Фентанил был невероятно мощным обезболивающим. Он помогал облегчить невыносимые страдания больных раком. Средство настолько сильное, что оно взорвалось в маме вспышками немых звезд. Тишина уничтожала все и лишала чувств – и куколка наконец вылупилась. Мама освободила это существо внутри себя, дала волю людоедской потребности с растопыренными руками, худой, как скелет, белой, как труп.
Призраку.
С лицом моей мамы и ее глазами, которые я не могла перестать любить.
– Мы почти не видимся, – сказала Нова.
Лицо этой почти шестнадцатилетней девушки такое совершенное, каким мое никогда не станет. Она была прекрасна, с тенями на веках и светлыми волосами, ниспадающими на плечи.
Я не ответила. Слова были бы ложью.
За два дня до этого я спросила маму, можно ли мне переночевать у Новы. На ее лице не было той непринужденной улыбки, как когда мы ходили в кино. Мама ничего не сказала, но ее молчание отозвалось во мне криком вины. Я почувствовала упрек в ее жесте, когда она сжала мои руки своими костлявыми пальцами, словно боялась, что я уйду и больше не вернусь домой. Потом она сказала, что Нова слишком настойчива, что она постоянно предлагает мне встретиться, но, когда гуляет с другими одноклассницами, никогда не зовет меня к ним присоединиться. Она игнорирует меня, но зачем-то притворяется, что я ей нужна.
И я не пошла к Нове.
Она ойкнула, когда кто-то ущипнул ее за попу. За ее спиной стоял Уэйд с самодовольной улыбкой восходящей звезды спорта. Высокий, нахальный, он держался так, будто считал, что весь мир лежит у его ног. Я терпеть не могла таких, как он.
– Это дочь наркоманки. – Он обнял мою подругу, и она покраснела. – Не стой к ней слишком близко, она, возможно, заразная, – прошептал он.
Я рванулась к нему, но потом застыла на месте, едва сдерживаясь. Он поднял брови и противно рассмеялся.
– Ой, не надо, не делай этого. Всем известно, что ты тоже не в форме. – Он притянул Нову к себе, злобно глядя на меня. – Почему бы тебе не дать ей мой адрес? Если твоей матери нужна доза, я подкину ей денег. За небольшую услугу с радостью это сделаю…
Тут уж я не удержалась и ударила его кулаком по лицу. Костяшки пальцев сразу же заболели, но ярость кричала громче, чем Нова, чем те, кто бросился меня останавливать. Мне хотелось разбить ему лицо, превратить его в кровавое месиво, похожее на мое сердце. Агрессия всего лишь еще один отголосок чужой болезни, но Уэйд заслуживал моей горькой ярости.
Вскоре я оказалась в кабинете у директора.
Вызвали маму, и, когда она пришла, ее глазами на нас смотрел призрак. Она явилась вся расшатанная, размытая, словно живая клякса. Школе не потребовалось много времени, чтобы сообщить об этом в соцслужбу.
Визитеры начали приходить всего после двух звонков. И мне пришлось им лгать, чтобы нас не разлучили, пришлось изворачиваться, чтобы они не забрали меня у нее.
Они звонили в дверь без предупреждения в любое время суток, и было так страшно знать, что они стоят в коридоре и ждут, когда я открою.
– Черт!..
Ставни резко взлетели к потолку, бескровная мамина рука поерзала по матрасу. Двое сотрудников службы опеки звонили в дверь, а я отчаянно трясла маму за плечи.
– Мама, просыпайся! Нас пришли проверять! Вставай!
Я вылила на нее стакан воды, и в ответ она что-то прохрипела. Мне оставалось только бросить ее там, широко распахнув балконную дверь, и выйти в коридор.
Когда я открывала входную дверь, они всегда спрашивали: «Где твоя мама?»
«Она ушла», – обычно отвечала я.
Но они все равно входили, вошли и эти, сегодняшние. Как и всегда, сели на диван, и их внимательные глаза оглядели комнату, мучая мое сердце.
«Как поживаешь?» – таков всегда первый вопрос. Затем визитеры спрашивали, как дела в школе и регулярно ли я питаюсь.
И я лгала.
«Твоя мама готовит еду?»
«Заботится ли она о твоих нуждах?»
«Как часто она оставляет тебя одну?»
«Есть ли у тебя друзья?»
«Твоя мама когда-нибудь пыталась изолировать тебя от друзей?»
«Мирея, – говорили они, обескураженные, понимая, что я отталкиваю их враждебными ответами. – Ты же совсем одна».
Нет! У меня есть мама.
Заблуждение. Я боролась за нее, но на самом деле ее давно не было рядом.
«Мирея, мы хотим тебе помочь».
«Нет, вы хотите отобрать ее у меня. Хотите разлучить нас, навсегда отдалить нас друг от друга, отправить меня в другую семью и оставить меня там расти без мамы».
«Мирея, ради вашего же с мамой блага…»
Но я не могла понять, в чем благо, если речь шла о том, чтобы лишить семьи нас обеих.
У меня, кроме мамы, больше никого нет. Эти люди, возможно, действовали из лучших побуждений, но… я могла ее спасти. Я могла бы это сделать. Просто нам нужно немного времени.
Они вручили мне несколько листовок о реабилитационных центрах, но я не стала их просматривать.
Вдруг входная дверь открылась, и она вошла, держа в руке пакет из супермаркета; солнцезащитные очки скрывали ее глаза. И только я знала, что она вышла через заднюю дверь, скрыв халат под длинным темным пальто.
– О, добрый день, – сказала она, как хорошая мать, которой должна была казаться.
Беда в том, что ей от этого нет никакой пользы. Я не помогала ей. Я поздно это поняла, потому что была слишком эгоистичной, чтобы поступать иначе. Я помогала призраку.
И тому злу в ней, что повелевало немыми звездами.
«Открой!»
Резкий толчок позади меня. Дверь в ванную тряслась на петлях. Я дрожала от мучительного ужаса, привалившись к ней спиной, опустошенная болью. Я так крепко зажала таблетки в потной руке, что не могла дышать.
«Мирея! Открой эту чертову дверь! – Дикий, нечеловеческий крик, череда пинков, ударов, оскорблений, произнесенных ее голосом, но не ее душой. Призрак кричал, швырял ее на деревянную створку двери, заставлял рычать от ярости и изрыгать такую едкую злобу, что она разъедала мне сердце. – Проклятая идиотка! Гадина! Открывай немедленно, или клянусь, клянусь, я тебя убью! Ты меня слышишь? Открой!»
Она проплакала всю ночь. Вылила все слезы после того, как я, вконец опустошенная, выбросила таблетки в дверную щель. Утром я увидела маму на диване, она сидела, поджав ноги, солнечный свет касался ее бледного лица.
– Золотце, – улыбнулась она мне грустно, растерянно, протягивая руки.
Я колебалась, нервно сглатывая. Ее двойственность пугала меня, пожалуй, больше всего. Она была хрупкой и вспыльчивой, печальной и агрессивной, полной путаных эмоций и противоречий. Диковинный, жутковатый цветок.
Я медленно подошла, как детеныш животного, и она прижала меня к груди. Худая, с тонкими костями, она целовала мои щеки, и я слышала, как медленно билось ее сердце.
– Мне очень стыдно за вчерашнее, – прошептала она с искренностью мученика, пытающегося скрывать свои страдания от тех, кого он любит.
Ее рука поднялась, чтобы погладить мои волосы. От нее пахло лекарством. Я ненавидела этот запах. От ударов об дверь у нее на плече остались синяки.
– Что бы я делала без моего маленького ангела…
Комок досады с привкусом отвращения и жалости застрял у меня в горле. Я чувствовала, как запульсировали на моей душе синяки, когда я позволила ее теплому прикосновению обмануть меня, внушить ощущение, что я в безопасности.
Я боялась, что ей всегда всего будет мало, даже меня.
Что однажды она придет домой с иглой в руке или мне позвонят из полиции и скажут, что нашли женщину без сознания из-за передозировки.
«Пожалуйста, перестань себе вредить. Я позабочусь о тебе, у меня есть то, что тебе нужно. Я даю тебе всю свою любовь. Пожалуйста, позволь мне тебя спасти!»
– Помнишь, как мы ездили в Филадельфию? – пробормотала она, погрузившись в воспоминания о беззаботных временах. – Ты тогда потерялась. К счастью, какие-то добрые люди… тебя нашли. Помнишь?
Нет, хотела я ответить. Мне было шесть лет, и единственное, что я помнила, – это маму в лучах солнца, улыбающуюся, счастливую. По-настоящему счастливую.
Не знаю почему, но через несколько мгновений она добавила:
– Это дедушка назвал тебя Миреей. Я тебе когда-нибудь об этом говорила? – Тихий, как и ее сердце, шепот. – Так звали твою прабабушку. Если верить старому колумбийскому преданию, она была жрицей, повелительницей чудес.
Именно это я и пыталась совершить – чудо.
Я искала его в себе, в жизни, которая каждый день ставила передо мной непреодолимые препятствия.
Я мечтала, как однажды… его найду. И оно будет ослепительным, словно маяк во тьме. Оно откроется мне, озаренное божественным светом, и тогда я пойму, что смогу исцелить маму, смогу ее спасти, наполнить ее радостью и любовью.
Моей любви хватит на нас обеих. Я стану тем единственным ангелом, который сможет вырвать ее из черно-белого мира.
«Ты же совсем одна». – «Это неправда», – повторяла я про себя, но реальность доказала, что я ошибалась.
От Новы ничего не было слышно.
Я несколько раз писала ей записки, с ностальгией просматривала общие фотографии. Нова много для меня значила, но в школе я теперь всегда видела ее издалека, в компании ее друзей. Я звонила ей каждый вечер, чтобы наконец поговорить, но ее не было дома.
Нова пропала с моего горизонта. И однажды в субботу днем я поняла почему.
Это был мой восемнадцатый день рождения.
Я бродила по магазинам в центре города, глядя себе под ноги потухшими глазами. Поворачивая за угол, я подняла голову и поняла, что оказалась напротив кинотеатра.
Именно в тот момент я ее и увидела. Руки Уэйда мяли ее ягодицы, пока она страстно целовалась с ним взасос. На ее среднем пальце сияло новое, дорогое на вид кольцо в форме сердечка – скорее всего, его подарок.
Я уставилась на свою лучшую подругу, обнимающую мерзкого ублюдка, который годами унижал и оскорблял меня, потому что считал отбросом общества.
Когда Нова меня заметила, было уже слишком поздно. Она обернулась и увидела мое потемневшее лицо, молчаливую ненависть, сочащуюся из моих прищуренных от боли глаз.
Я уже отошла на довольно большое расстояние от них, когда Нова, спотыкаясь, побежала за мной, чтобы задержать.
– Подожди… Пожалуйста… подожди!
– Наконец-то ты осуществила свою мечту о любви, – бросила я ей, резко остановившись посреди тротуара. – Желаю вам, двум уродам, счастья.
Нова замерла на месте, как будто я в нее выстрелила. Ее припудренное лицо выглядело бархатистым, как персик, не то, что мое – гнилое яблоко. Я видела, как мои обидные слова утонули в ее сначала растерянных, а затем агрессивно вспыхнувших глазах.
– Знаешь, что я тебе скажу, Мирея? – Она посмотрела на меня блестящими глазами, полными давно сдерживаемого чувства. – Если ты решила наврать социальным службам и продолжать барахтаться в своей дерьмовой ситуации, то это не значит, что ты имеешь право относиться к другим по-свински! Я пыталась быть рядом, хотела тебя поддержать, но ты мне не позволила!
– Хотела поддержать меня? И поэтому тискалась с этим куском дерьма, как сейчас?
– Ты выбрала ее!
– Она моя мать! – прокричала я.
– А я была твоей лучшей подругой! – в ответ прокричала Нова. – И знаешь, кто во всем этом виноват? Ты!
Мне стало больно, я повернулась к ней спиной, и Нова выплеснула на меня свою обиду, обсыпала осколками дружбы, разбившейся под тяжестью преждевременного взросления.
– Вот, ты снова отворачиваешься! – сказала она, махнув рукой, словно подчеркивая свои слова. – Ты знаешь, что это так! Только совсем отчаявшаяся может защищать женщину, которая начала принимать наркотики, потому что ее бросил мужчина!
– Пошла ты, Нова! – сжав кулаки, прокричала я, едва сдерживая слезы.
Рассказывая о зависимости, почему-то никогда не говорят, что она разрушает не только зависимого, но и всех, кто рядом. И теперь я – дрейфующий обломок чего-то, что потеряно по пути.
– Спроси себя, почему ты совершенно одна! Ты винишь других, называешь их уродами, но правда в том, что ты сама выбрала такую жизнь! Открой глаза на реальность, Мирея, и пойми наконец, что ты слабая и беспомощная, как твоя мать!
Мне хотелось толкнуть ее, расцарапать ей лицо, сделать очень больно. Заставить ее понять, что значит каждый день разбиваться вдребезги, но продолжать бороться, когда тебе сопротивляются глаза той, кого ты любишь.
Но я не смогла ударить Нову. У меня внутри все перевернулось. Я зашагала прочь, чувствуя, как во мне умирает вера в дружбу.
Мне хотелось остаться одной, как она и сказала.
Через год с небольшим мы достигли дна.
Это случилось вечером в конце ноября в тусклом свете нашей кухни, на полу, залитом моими невидимыми слезами. Собравшись с последними силами, я отобрала у нее таблетки – моя очередная неуклюжая попытка вырвать с корнем зло, которое отняло у мамы всё.
В ее руке я увидела ножницы: лезвия широко раскрыты, металлический кончик упирался в вену на запястье.
В ту секунду я подумала, что это кровавая плата за мою слабость. И за ложь, и за то, что я защищала от всего мира то алчное существо, которое пожирало мамино сердце.
На меня смотрел призрак. Мама меня не видела.
– Мама, пожалуйста…
Я заплакала. От неверия в происходящее мои пальцы дрожали, когда я протянула к ней руки. Меня как будто разрывало на части. Что она делала со мной? Я не могла в это поверить.
– Отдай их мне, – прошипела она, и на неузнаваемом лице проступили дикие, свирепые, пустые глаза.
Она сползла на пол по кухонному шкафу, оседая под тяжестью морока, и теперь сидела там, скрючившись, подтянув ногу к груди.
– Пожалуйста, мама! – Я медленно опустилась на колени, прерывисто дыша и сжимая в ладони блистер, словно холодное оружие. – Пожалуйста…
Она сильнее надавила кончиком лезвия на запястье, и капля крови выступила из вздувшейся вены. Достаточно было микродвижения, чтобы разорвать ее полностью.
– Пожалуйста, не делай этого, – меня всю колотило, руки тряслись, – не надо так с собой… я могу умереть, я могу…
– Отдай их мне! – закричала мама, как безумная, угрожая вспороть себе кожу.
И я… почувствовала, как разбивается моя душа. Услышала звон стеклянной крошки, подгоняемой ураганным ветром, а потом – грохот распадающегося на осколки хрустального мира.
Я сломалась там, перед ней, перед этой женщиной, которая любила меня и которая, возможно, мало любила себя. Ее глаза умоляли меня и ненавидели, она хотела дать мне все, но теперь в ее глазах ничего не было.
И тогда я поняла, что любовь измеряется не силой хватки, а мужеством ее ослабить. Капитулировать не означало прислушаться к тем, кто пытался мне помочь, капитулировать означало бояться все эти годы потерять ее, когда на самом деле ее уже давно со мной не было.
И если до этого момента я была слишком отчаявшейся, чтобы стать смелой, то теперь кое-что наконец поняла.
Мне не нужно быть жрицей или повелительницей, чтобы совершить чудо. Магия – в силе любви.
Я отвезла ее туда через несколько дней.
Мама не понимала, куда мы приехали, даже когда мы вошли в двери центра. Слишком отрешенная, она не заметила, что это не приемная врача, к которому она меня привезла, потому что я пожаловалась на странную боль в животе. Я несколько раз звонила в этот центр и написала пару писем, в которых рассказала о проблеме, поэтому, когда я назвала свою фамилию на ресепшен, к нам очень быстро вышли доктор с медсестрами.
Они подошли к маме с доброжелательной решительностью и бережно подхватили под локти, когда она зашаталась на своих слабых ногах. Их прикосновения вернули ее к действительности. И подозрение ожесточило ее, когда она встретилась с моим виноватым взглядом.
– Мирея, что…
– Пожалуйста… – Я не смогла к ней прикоснуться. Только смотрела на нее: ключ от машины в руке, тело маленькой девочки, пытающейся быть сильной. Мой голос стал молитвой, которая умерла во мне на долгие годы. – Пожалуйста, мама…
– Что… Не трогайте меня! – прокричала она, так резко выдергивая локоть, будто от этих людей исходила страшная опасность. – Уберите руки! Мирея!
– Мама, ты должна остаться здесь. – Мои глаза наполнялись слезами, пока медсестры толпились вокруг нее, оказывая поддержку, которую она отвергала, словно ей подносили яд. – Ты должна остаться. Сделай это ради меня! – Мой голос треснул, и она перевела остекленевшие зрачки на меня и как будто не узнала. – Умоляю…
Не имея права ее заставлять, я упрашивала. В государственные клиники из-за больших очередей невозможно было попасть быстро, а мама не могла ждать. Я изучила информацию о «Карлион-центре» и отзывы о нем и пришла к выводу, что здесь практиковался очень гуманный подход к пациентам и их родственникам, и тех и других старались понять и поддержать на всем протяжении восстановительной программы. Именно поэтому я его и выбрала.
Я делала это ради нее, чтобы ей стало лучше, но она была взрослой женщиной, и никто не мог удерживать ее здесь насильно.
Если бы она решила уйти, ей не стали бы препятствовать.
– Я хочу тебе помочь, – прошептала я, и от прикосновения чужих рук она зашипела, как будто обожглась. Солнцезащитные очки упали на пол. Она извивалась, оскалившись, а я продолжала говорить с ней слабым голосом: – Обещаю, что я это сделаю: найду работу, накоплю денег тебе на лечение.
И она закричала, отбрасывая от себя руки медсестер, которые тянулись взять ее за запястья.
– Я справлюсь, мама. Чудо произойдет. Обещаю тебе.
– Оставьте меня в покое!
– Умоляю тебя… Умоляю, позволь мне тебя спасти.
И душераздирающая мольба в моем голосе заставила ее замереть, глаза широко распахнулись, кровь прилила к вискам, а пальцы сжались, словно звериные когти. Отросшие тусклые грязные волосы падали ей на лицо, руки были прижаты к бокам – тонкие, нервные, как крылья птицы, которая слишком больна, чтобы летать.
Она смотрела на меня, выглядывая из-за плеча призрака, жившего в ее глазах. Робким, пульсирующим взглядом. На меня смотрела ее изнемогающая любовь, ее дух, угнетенный уродливой куколкой.
«Останься! – кричала ей моя душа. – Останься и возвращайся ко мне, потому что ты не сможешь вернуться, если не останешься здесь. Останься, умоляю тебя, если любишь меня, останься…» И ее напряженные пальцы медленно разжались, словно откликнувшись на призыв. Это ей стоило огромных усилий. Зрачки по-прежнему оставались двумя острыми булавками, но в изможденном лице я наконец узнала ее черты. Призрак ненавидел меня, оскорблял и проклинал, но мама… выбрала любовь ко мне. И к себе.
Прежде чем ее увели, прежде чем ее фигура исчезла и я почувствовала на плече ободряющую теплую руку доктора, я разрыдалась.
Слезы потоком бежали по щекам, потому что любовь – это не что-то определенное. Всем известно, что это такое, но никто не знает, какие у нее границы. Для одних любовь – это вкус. Для других – аромат. Для меня любовь – изогнутый белый шрам на теле, слева под ребрами. Порез, который никогда не заживет. Половинка недорисованного сердца. И я всегда буду носить ее на себе… как стигму.