Я уже говорил, что познакомился с Елизарьевым осенью 1938 года в Москве. Мы оба были вызваны в Верховный Суд и на протяжении месяца с небольшим изучали и докладывали надзорные дела. Елизарьев представлял Новосибирский областной суд, я — Иркутский.
Судебное дело — это подчас повесть о конфликте, о столкновении человеческих страстей, интересов. Но совсем не всегда факты, запечатленные на страницах дела, открывают прямую дорогу к истине. Напротив, иные из этих фактов заслоняют правду, уводят от нее, дают пищу ложным, ошибочным представлениям. И чтобы установить истину, надо дать верную оценку каждому, даже ничтожному событию, объяснить себе все неясное и противоречивое.
— Представьте, я вижу этого человека, — сказал мне как-то Елизарьев, показывая изученное им дело. — Это умный, капризный и, думаю, незлопамятный человек. Хочет быть всегда на глазах. Заводила и запевала. Споет, спляшет, растянет гармошку… Во хмелю мелочен и обидчив, способен всплакнуть, уронив на гармонь пьяную голову. И мне кажется, я догадываюсь, как он пришел к мысли о преступлении.
Я всегда удивлялся способности Елизарьева проникать в психологические тонкости конфликта и по-своему видеть преступника.
Изучая дело, он не боялся загадок — наоборот, радовался им, считал, что именно через раскрытие их и выявляется истина. К каждому делу он составлял подробнейший «путеводитель», но докладывал дело удивительно кратко и еще более кратко отвечал на вопросы.
— Прочтите. Интересное дело, — предложил он мне однажды, вручая пухлый потрепанный том в вишневой папке. — Я разошелся по нему с одним из товарищей и хотел бы услышать третий голос.
— Подозрение на ошибку?
— Трудно сказать… В общем, прочтите. — Он улыбнулся. — Напоминает дело Данчина. Помните?
Делом Данчина начиналась моя статья, напечатанная годом раньше в журнале «Советская юстиция». Я относился к Елизарьеву с ученической почтительностью, и мне было приятно, что он читал и даже помнил эту статью.
— Кстати, я хочу вас поругать, — добавил он. — И знаете, за что? За вашу статью.
Статья эта имела предлинный заголовок и почти сплошь состояла из перечисления фактов судебного послабления и судебных ошибок. Я собрал их, составляя обзор уголовных дел, связанных с техникой безопасности. В одном из дел оказалась крошечная записка, написанная арабской вязью. Блеклая и таинственная, захватанная жирными пальцами, она разжигала мое любопытство. Я попросил знакомого лингвиста перевести ее и, когда это было сделано, схватился за голову. На судебном деле стояла цифра 133. Человек, получивший записку, — ссыльный бай — был осужден по статье 133 Уголовного Кодекса[6]. В приговоре стояло: «Будучи заведующим шахтой по халатности допустил на подземные работы шесть человек необученного пополнения, не обеспечил надлежащих условий охраны труда, и люди, не способные крепить кровлю, погибли под обвалом». Судьи назвали катастрофу несчастным случаем. Между тем, это была диверсия. Все объясняла записка, должно быть, не прочитанная судьями. Записка эта гласила: «Не препятствуйте поступлению плохих рабочих. Пусть они убьют себя сами. Записку уничтожьте». Значит, людей бросили под землю с тайным умыслом — на смерть. А доверчивые судьи наказали убийцу-диверсанта мизерным штрафом.
Я углубился в работу и в пачке малоприметных тоненьких дел, казавшихся на первый взгляд чрезвычайно простыми, обнаружил еще несколько подобных случаев. Среди обвиняемых были кулаки, преступники-рецидивисты, белые офицеры, осевшие в приманьчжурских золотопромышленных районах, чиновники иркутского губернаторства… Халатность, за которую их наказали, не была халатностью.
— Вы предостерегаете судей от возможных ошибок, — заговорил Елизарьев. — Это хорошо! Но следовало пойти дальше. Следовало заключить статью несколькими советами, не ограничиваясь фактами. О чем? О том, как выяснять и доказывать контрреволюционный умысел при непризнании вины. Согласитесь, что это довольно тонкая и конечно же важная вещь. У вас есть пример, когда диверсия надевает маску халатности. Или точнее: когда диверсант сознается в преступлении, но в преступлении, которое именуется халатностью. Я продолжу ваш пример. Допустим, что заведующий шахтой — бездельник, пьет, перебрасывается в картишки… Пикнички там, банкеты, тайные сердечные шалости. Словом, к работе стоит спиной. И вдруг — в шахте катастрофа… Еще одна настораживающая деталь: заведующий шахтой ссыльный бай. Не хватает лишь разоблачительной записки. Вот и скажите, не связана ли эта бесшабашная, и так и хочется определить — намеренная, показная, беспечность с катастрофой? Не соединяет ли их ниточка прямого у м ы с л а?
Елизарьев медленно ходил по комнате. Я чувствовал на себе его взгляд, внимательный и спокойный, и хотя он безжалостно критиковал мою статью, я сознавал, что он не хочет меня обидеть.
— И диверсанта, и вредителя отличает контрреволюционный умысел, — продолжал он. — Так ведь? Значит, надо прочесть мысли бывшего бая. Проще и легче прочесть их, когда налицо действия, поступки, и трудней, намного трудней, когда перед нами бездействие, внешняя халатность. Согласны? Если я знаю, что именно делал подсудимый и как он делал, — подчеркиваю: к а к, — то я нередко могу сказать, чего он хотел, что думал. Чеховский злоумышленник ходил по железнодорожному полотну и отвинчивал гайки. Но из того, как он это делал, каждый из нас заключил бы, что посягал он не на поезд, а на гайку… Вы не устали от моих прописей?..
— Что вы! Я слушаю с охотой.
— В вашем же примере все наоборот. Не делал и в то же время делал. Как же быть? Что посоветовать судье в этом случае? Я знаю один совет — искать действия. Да, да… За павлиньим хвостом беспечности, который распускает обвиняемый, надо искать действий, дел, поступков. И поверьте, дружище, только это, — я выделяю эти слова — только это даст в ваши руки необходимый ключ к чужой тайне. И к тайне и к правде! Лишь это позволит сказать, что вы имеете в папке уголовного дела — халатность или диверсию… Заведующий шахтой подписывал какие-то бумаги. Это действие? Он решал какие-то производственные вопросы. Снова действия? Выявляйте доказательства — вещественные, письменные, устные, — которые говорили бы о том, как он относился…
— К службе и к шахте…
— Вот именно! И к службе, и к шахте, и к мероприятиям партии, и к общей нашей народной судьбе… Подопрашивайте свидетелей, подвигайте вещи, которые он двигал, присядьте в его служебное кресло, обегите мыслью поле его работы, вдумайтесь в суть дела и главное — ищите и оценивайте факты… Художник малюсеньким штришком оживляет мертвый холст. Вот и у вас. Выясняется, скажем, маленькая подробность. Обвиняемый чуть ли не за день до катастрофы забраковал партию вполне доброкачественного крепежного леса, а другую, худшую, принял… Отвечает ли это утверждение обвинению в халатности? Нет, конечно. Пальцы следователя нащупывают ниточку причинности. Правда, это всего лишь ниточка. Впереди большая, очень большая нервная работа… Понятно ли, к чему я клоню?
— Понятно.
— Вот и сказали бы об этом. Надо было сказать и о другой стороне дела. Действительное неумение может быть принято за вредительство. Страшная ошибка! Человек напрягается, силится, но не может поднять мешка пшеницы, он или еще не приноровился, или слаб от рождения. А ему кричат: «Э, да ты ловчишь, ты вредитель, ты хочешь бросить этот мешок в поле…» Судья должен быть свободен от нездоровой подозрительности.
Николай Александрович бросил на меня быстрый, изучающий взгляд и, как мне показалось, смутился.
— Так и есть. Обидел!
Он зашел сзади моего стула, и я ощутил на своих плечах его руки.
— Ничего, дружище, ничего. Критиковать, конечно, и проще и легче. Винюсь.
Но он ошибался. Я был далек от обиды. Недостатки моей статьи, донельзя нашпигованной примерами, узость ее рамок, пробелы и пороки стали мне вдруг поразительно ясны. Я хотел одного — написать ее заново.