Тайну нетрудно запрятать под замок. Записать, защитить азбукой шифра, прошнуровать, проштемпелевать бумагу, — словом, одеть в строгий секретный мундир и закрыть в шкаф, железный, несгораемый. У шкафа поставить часового, двух часовых. Но, чтобы секрет остался секретом, этого мало. Еще ни одна тайна в мире не жила только на бумаге. Тайна живет прежде всего в памяти человека. Скрытая от одних, она всегда открыта другим, и для них она уже не тайна. «Ни врагу, ни другу» — вот ее приказ часовому у железного шкафа. Этого она требует и от каждого, кому открыта. Хранитель доверенной тайны — тот же часовой, только бессменный, пожизненный. Его пост — поле жизни, оружие — бдительный разум.
Но вот случилось: человек разгласил тайну. Брошенная в толпу, она погибла, став пересудом, сенсацией. Впрочем, погибла ли?
Историю эту начну с конца.
…В автороте шло собрание. Непривычное, особенное — говорили о проступке солдата Гришкина. Ложью он сеял недоверие и подозрительность, а с виду чист как стеклышко. И вот — шквал осуждения.
Теперь Гришкин сидел в особицу. На посеревшем носу бусины пота.
Председательствующий объявил:
— Слово имеет рядовой Рещиков.
— Этот врежет, будь спокоен! — молвил кто-то вполголоса, когда Рещиков направился к лесенке. Но то, что услышали солдаты, поразило их.
— Чтобы врезать Гришкину, надо быть лучше его, — заговорил Рещиков медленно, с усилием. — А я не лучше. И вышел не для этого. — Рещиков помолчал. — Я был на свадьбе… И вот по пьянке выболтал самый большой секрет. Я знаю, где и перед кем мне предстоит держать ответ, но хочу пойти туда через вас, с вашим мнением…
Дня через три я пригласил Рещикова в ротную канцелярию. Предстоял допрос. Ожидая, думал: «Что за хлопец этот Рещиков? Правдив? По-видимому, да. Ну а еще что о нем известно?»
На форменном бланке его слов я записал:
1. Фамилия, имя и отчество. Рещиков Алексей Степанович.
2. Год и место рождения. 1938. Мурманск.
3. Происхождение. Сын слесаря-лекальщика.
4. Национальность. Русский.
5. Образование. Десятилетка. Один курс автодорожного техникума.
6. Партийность. Член ВЛКСМ.
7. Занимаемая должность. Водитель автомашины.
Читаю анкету и пытаюсь раздвинуть пределы того, что юристы затейливо называют соцдемографическими сведениями. Узнаю, что Рещиков немножко радиолюбитель, немножко поэт. Отличный стрелок, пловец. Преданный почитатель, Маяковского. Знает наизусть «Графа Нулина».
Как же он мог допустить такое?
Я приступил к допросу. И вот что я услышал:
«В конце апреля, в субботу, — начал Рещиков, — я был отпущен в городское увольнение. Старшина роты старший сержант Федотьев придирчиво осмотрел меня, похмыкал, несколько раз повторил свое неизменное: «Ну-ну, добре, добре. Только чтоб в городе все как надо», — и отпустил.
До железнодорожного разъезда — на попутном «козле», до города — на дрезине, и через каких-то час-полтора я уже сидел за праздничным столом, кричал «горько» и чокался лафитником на все четыре стороны. Не пить я не мог: женился мой сводный брат по матери. Гостей — тьма. Баян. Аккордеон… «Скакал казак через долину» и прочее… Среди приглашенных мордастый пижон, экспедитор геологоуправления, в меховых сапогах на войлоке. Человек не старый, но какой-то квелый. Знакомясь с гостями, он с наигранным усилием тянул свисавшие сосисками толстые пальцы и говорил:
— Р-разведчик р-российских недр-р.
Каждое «эр» — с треском.
— Лешке-генералу от инженер-капитана в запасе Збарского. Пр-ривет.
В разгар свадьбы баянист заиграл «Севастопольский вальс». Я поднялся, чтобы пригласить соседку. То была Маша Савельева, студентка-первокурсница, юная, большеглазая. Должен покаяться, не жених и невеста посадили меня возле нее. Она зарумянилась, глядя на меня снизу вверх, потом кивнула головой, поднялась и, обходя табуретку, протянула руку. Но руку перехватил Збарский. Он будто чудом вырос между нами, спиной ко мне, по-хозяйски близко привлек к себе Машу и, обернувшись в мою сторону, заснял улыбкой.
— Пардон, пехота. Я не король вальса, но король своей королевы. — И милостиво объяснил: — «Пардон» — это «извините».
Я остался с носом. Дольше обыкновенного разминал в пальцах, сигарету, выдохнул колечко, другое. «Король своей королевы…» Неужели правда? На свадьбу я приехал не ради свадьбы. Встречи хотела Маша. Писала, звала. И нате — Збарский.
Кончился вальс, и кто-то близко остановился за моей спиной.
— Лешенька! — Дыхание Маши коснулось моего плеча. — Да хватит тебе потчеваться. Заказал бы лучше плясовую…
— Что же, это можно и без заказа, — ответил я, подавляя волнение. — Эй, Федор, дай-ка баян.
— Чудушко. Да разве я для себя или для кого-то? Ну? Понял?
Баянист весело заиграл. Збарский пытался расстроить перепляс, удерживал Машу, но она, пятясь, вырвала из его рук свои и под малиновый перебор пошла, поплыла краем покорно раздвигающегося круга, сначала все дальше и дальше от меня, потом ко мне, с другой стороны. Я оправил гимнастерку, поставил правую ногу на каблук — брошена перчатка! — и в небрежной, равнодушной развальце выстукал выходку. Начался лихой уральский перепляс.
Когда смолкли притопы и прихлопы, а баян уже стоял на сундуке, по горнице, обняв корчагу с домашним квасом, прошел Васька Ухватов, мой старый дружок. Остановился против Збарского. Качнулся. Спросил:
— Ну как? — И кивнул на меня: — Классно?
— Обыкновенное дело, — ответил Збарский. — Солдат пехоты должен уметь работать ногами.
— Х-ха! — удивленно выдохнул Васька. — Да ведь он же шофер.
— Один черр-т, больше елозит брюхом под машиной, чем возит.
— Ну, тут ты загнул, — запел высоким голосом Васькин дед. — Пехота — она матушка. Неприятеля бьют все, а города берет пехота. Так-то-сь…
— Брысь ты, стратег! — Ледышки глаз Збарского вспыхнули недобрым светом.
Дедок скорбно заморгал белесыми ресничками. Стало совсем тихо. Последняя грубость экспедитора переполнила чашу моего терпения. Я резко встал и в том же небрежном развальце, в каком выбивал стукоток-выходку, пошел на Збарского. Кровь тяжело, толчками билась в висках. Я не сознавал, что делал.
— Ты дрянная шкура, Збарский! — кинул я ему и, полуобернувшись к столу, ткнул окурком в тарелку.
Збарский продолжал сидеть, положив ногу на ногу. Я надвинулся на него, тряхнул за плечи. Он вскочил. Грохнула табуретка.
— Убери руки, Отелло! — взвизгнул он. Его потное лицо стало белым.
— Вот это я и хотел увидеть. Можешь сесть, цуцик.
Я круто повернулся. Тишина еще висела, когда я сказал ему со своего места:
— Ты покусал бы язык, если б знал, что строит эта пехота за протокой.
— Известно что. Солдатский сортир на двенадцать персон, — угрюмо отозвался Збарский.
— Я мог бы сказать тебе, слепец, сюда вот-вот доставят…
— Ракеты?
— Нет, конфеты, — зло отрезал я. — А впрочем, да. Ра-ке-ты!
Три слога — три выстрела. И все в масляный блин — в лицо Збарского. Вот она какая, эта распехотная пехота!
Так случилось непоправимое. И самое горькое: я не сразу это понял.
— Такой бы вести лежать на месте! — выкрикнул вдруг Васькин дед с какой-то особой смешинкой в голосе и тут же забил, захлопал в ладошки, запритоптывал одной ногой, вращаясь на другой, и неожиданно запел не по-старчески озорно и громко…
Небо уже было седым, с краснинкой на востоке, когда я пошел провожать Машу. Мы шли вдоль железнодорожной насыпи рука в руке. На душе было хорошо, празднично, но в глубине жила непонятная внутренняя неловкость.
Под насыпью затарахтела повозка.
— Эг-гей, Леха! Сойди на минутку, — крикнул кто-то.
Голос был знакомый Я извинился перед Машей и быстро побежал на дорогу, где меня ожидал Степан Хворов, кузнец совхоза «Привольный». Как и мы с Машей, он возвращался со свадьбы. В повозке что-то лежало, прикрытое полушубком.
— Дарья. Жена, — объяснил Хворов, перехватив мой взгляд. — То спит, то дремлет. Есть разговор, Алексей…
— Что ж, давай. Только учти… — я махнул рукой в сторону Маши, ее одинокая фигурка маячила на насыпи.
— Да я коротко… Ты ведь помнишь, я тоже служил в армии и знаю кое-что, не только «Ряды вздвой!» — Степан помрачнел. — Но вот насчет потрепаться — замок. У нас взводный говорил так: «Болтун — это распечатанное письмо…»
— «…Которое все могут прочесть», — докончил я, наливаясь злостью. — Болтун! Кто болтун?
— Э, да ты неплохо знаешь, что говорил наш взводный! Прощай. И не ершись. Лучше крепенько подумай. На свадьбе могла быть настоящая сволочь.
Разговор наш закончился, и кузнец уехал. «Настоящая сволочь!» — звенело в моих ушах.
Ночью я не спал. Казарменное окно из синего стало черным, потом побурело, а я глядел и глядел в него бездумно, без желания что-то увидеть. «Распечатанное письмо… Болтун…»
Перед подъемом сон сморил меня. Внезапно я будто рухнул в омут, но тут же проснулся — горнист играл тревогу.
По казарме поспешно двигались солдаты, лязгали оружием и, подпоясываясь на ходу, выбегали строиться. В голосе горна мне послышались зов, повеление, угроза. Я вдруг взмок от внезапной догадки: «Я, я виновник». Мысленно соединить, связать в один узел эти два события — мое поведение на свадьбе и тревогу — я не мог, но и не мыслил другой причины для объявления тревоги.
Сбегая по лестнице, я увидел через распахнутую дверь за четким строем стоящих у реки солдат черно-серые свитки дыма. Ветер гнал их из тайги с того берега по раздольной стремнине. Горел лес. Второй раз за недолгое время. И это сняло с моей души тяжкий груз: «Не из-за меня тревога». Вдоль строя ходил командир автороты капитан Матвеев. Он подавал команды. Перебирая колесами березовые кругляшки, устилавшие топкую речную пойму, автомашины поползли на паром. Заскрипел трос. Поплыли.
Я думал, что мое горе, мои думы пропадут, утонут в работе. Нет, не пропали, не утонули. Скребли и скребли мою душу, точили без конца. Падала подрубленная сосна, махала макушкой, а я думал: «Вот так и я подрубил, подсек. Вот так же и упадет». Что подсек, что упадет — толком не знал. «Настоящая сволочь!..» Приходила мысль, что настоящей сволочью на свадьбе и был этот Збарский, что он нарочно взвинтил меня грубостью, чтобы я сорвался, открылся. И я действительно сорвался, залаял, как щенок… «Збарский. Кто он, этот Збарский?» Я был знаком с ним еще до свадьбы, но злость, ярая злость на себя вытеснила из моей головы все, что я помнил о нем. Позор, позор!
Открытое, распечатанное письмо теперь гуляло по свету, беззащитное, доступное и злой воле, и обывательскому любопытству. Оно могло стать лакомой добычей. Чьей? Кто охотник? Збарский? Или кто-то другой? Или никто? В памяти всплыл тощенький старичок в белом френчике из рогожки. На свадьбе он сидел против меня. Гость этот пил мало — пригубит стаканчик, тут же поставит его на стол, улыбнется не то мне, не то кому-то другому, достанет маленькую розовую расческу, подстропалит свой чубик-хохолок, тронет усы — направо, налево, дунет на расческу и сидит, забавляясь сигареткой, чистенький, праздничный, нездешний. У старичка был пустой подбородок-висун, темное красноватое лицо, а кустики бровей и усы белейшие, будто из мытой-перемытой кошмы; «Чужой», — неотступно лезло в голову. Я приписывал деду особую, двойственную роль. На свадьбе он был гостем, определенной фигурой. Теперь определенность исчезла — дед стал неизвестным. Это усиливало сомнения. Мое душевное состояние, изнурительная борьба с огнем, страшная картина разгула стихии — все это давило, угнетало, наталкивало на предупреждение, мнительность, и я решил: «Чужой».
С пожаром сладили в полдень и — в обратный путь. В кабине, не отрывая глаз от лесной дороги, я долго, медленно, подробно рассказывал о своей беде и думах сидящему бок о бок солдату Ведерникову.
— Да, де-ела, — задумчиво протянул он, ероша волосы зажатой в горсть пилоткой. — Слушай, а может, и не было этого? А? Может, водочка?..
— Кто его знает, — я сам удивился тому, что сказал. Я хватался за соломинку.
— Вот что, — другим, твердым голосом заговорил Ведерников. — Катанем давай к переезду. Гости, вернячком, еще не все разъехались. Перехватим, поспрашиваем — кто что слышал…
Это был небольшой, но самовольный крюк. Мы взяли вправо, объехали старую пустошь и покатили по большаку. До переезда — несколько встречных машин, знакомых — никого. Но вот в придорожной рощице блеснула на солнце красная дуга. В кустах стояла лошадь. В телеге сидел зять брата. Подъехали. Поздоровались. Спустя минуту Ведерников и мой родственник стояли в стороне, старательно скручивая цигарки.
Вернувшись, Ведерников с треском захлопнул дверцу и раздраженно кинул:
— Не то, Алексей. Не то мы делаем.
Из Лешки я уже стал Алексеем.
— Ты же сам это предложил.
— Вот и не то. Савелий говорит, что трепотню твою слышали все. Понятно? А тот старичок, которого ты подозреваешь, билетный кассир на разъезде. Мужик — куда лучше. Лет тридцать в партии, воевал с Колчаком. Да и этот… экспедитор. Дельный, говорят, инженер… — Ведерников постегал себя пилоткой по колену. — Самое верное — признаться. Пусть проверяют те, кому положено.
В часть вернулись в опозданием. Капитан Матвеев прицелился на меня жестким, осуждающим взглядом:
— Я не узнаю вас, Рещиков. Ваши плутания на машине — произвол. Что с вами? Отправляйтесь на собрание, а утром — зайдете ко мне… Я жду честных слов.
Финала у этой повести пока нет — следствие продолжается. Что касается военной тайны, то судьба ее стала для нас новой тайной. Пока неизвестно, появилось ли на чужой военной карте условное обозначение полигона за протокой или же распечатанное письмо было тут же вновь запечатано целомудренным молчанием тех советских людей, которые слышали Рещикова.