К книге
Перед лицом законаПЕРЕД ЛИЦОМ ЗАКОНА. Чужая тень
86%
ПЕРЕД ЛИЦОМ ЗАКОНА. Чужая тень
30

Преступник преступнику рознь: сто воров — сто миров. Но, пожалуй, в одном они одинаковы — все ищут снисхождения. Приговоренный просит жизни, если над ним нависла смертная казнь, свободы, если грозит тюрьма. И всегда — меньше и легче, и никогда — больше, строже…

Но вот исключение: жалоба солдата Пожидаева. Тетрадочный листок, густо исписанный лиловым «шариком». Солдат осужден к году дисциплинарного батальона.

Читаю:

«…Кончилось все так, как должно было кончиться, — скамья подсудимых. Теперь спрашивается — за что я на нее сел? Сам же и отвечаю — за свои глупые и необдуманные поступки. Но за них я избрал себе более беспощадную меру — колонию. И прошу вас выслать меня в самые трудные и отдаленные места, где бы я мог задуматься над будущим своей жизни, где бы мне дали понять, что такое жизнь. Дисциплинарный же батальон — это та же армия, только более строгая. Я армии недостоин. И вот прошу: дайте мне год или полтора исправительно-трудовой колонии».

Человек просится за караульные вышки колоний. Больше и строже. Почему? Все ли сказал лиловый «шарик»? Что побудило его бежать по бумаге — обида, стыд, уголовная «романтика», каприз, позерство?

Редкий для судьи случай, но я знал солдата еще до того, как он стал преступником. Я видел в Пожидаеве ершистого, эгоистичного, дурно воспитанного хлопца. Он действительно был не прочь встать в позу, сыграть на публику. Я знал его похождения, бессмысленно-дерзкие, горестные, знал, как он рос, как жил в детские годы и все-таки был бессилен дать себе удовлетворяющий ответ — почему? Как вызрела эта дикая просьба?

Пришла мысль побывать в воинской части, расспросить о Пожидаеве самого Пожидаева, открыть ему глаза, снять путы нелепых заблуждений.

Я доложил дело полковнику Н.

— Вы знаете, есть одна догадка, — сказал он. — Словом, я не против поехать…

Наутро мы отправились в часть.

К месту, пожалуй, рассказать теперь о встречах с Пожидаевым.

Сентябрь. Зябкий туманный полдень. Кричит пароход и, вспучивая носом серую, без блеска, воду, идет на берег. С борта парохода я вижу высоченный яр, баррикаду мешков с мукой, грузовую автомашину в кумаче, горстку новобранцев с заплечными мешками, баулами.

— Ки-и-дай!.. Ча-а-ал-ку!.. Ча-а-ал-ку! — вопят с берега мальчишки.

Из носовой части парохода ползет на цепи к яру красная доска — трап. Еще минута, и два матроса держат над ней за концы шест-наметку: теперь это перила. Новобранцы ходкой рысью взбегают на борт. А пароход тем временем уже пятится в глубь реки, берег показывает нам другую свою грань, и тогда я вижу, как с вершины увала бежит к воде, обрушивая каблуками глинистую осыпь, долговязый паренек в парадной фуражке морского офицера.

— Сто-о-ой! Сто-о-ой!

— Да это ж Федька! — догадывается кто-то из новых пассажиров. — Федька Пожидаев. Проспал вояка.

«Вояка» продолжает катиться с увала в желтом облаке.

Какое-то мгновение он стоит на бревенчатой дамбе, потом, присев, удивительно легко прыгает в утлую лодчонку и доской от сидения выгребает на стремнину реки. Красивая работа!

Через пять-шесть минут парадная фуражка уже украшает наше общество.

Пожидаев держится героем. Поднятый на борт, картинно перебрасывает ногу через перила.

— Здорово, ребятишки! — высоким митинговым голосом приветствует он призывников и, толкнув локтем одного из них, кивает с самодовольным видом на реку. — Видал штучки?..

— Подумать, достижение! Бросил чужую лодку!

— Ну, об этом не моей голове болеть, — манерно морщится Пожидаев. — Хозяин — барин. Поймает, если надо. — И разводит руками. — Служба. Не мог же я отстать от команды…

— Значит, прав?.. Проспал и прав?

— Пожидаев всегда прав. Это — железный закон.

Впечатление от «красивой работы» мгновенно рушится.

«Себялюбивый, легкомысленный, развинченный, — приходит в голову. — И вдобавок бахвал».

Спустя два года или близко к тому я прочел его фамилию на обложке уголовного дела. Полистал материал следственного производства, нашел фотографию. Так и есть: старый знакомый. Озорной, дурашливый, с букетом бумажных хризантем в руке; из-под пилотки, гроздью на бровь, явно подвитые легкомысленные кольчики. Припомнилось: «Пожидаев всегда прав». Значит, не всегда. В чем-то дал осечку «железный закон» солдата!

В обвинительном заключении говорилось: «нанес побои, относящиеся к разряду…», «побил стекла», «при задержании лег на землю», «протрезвев, держался свысока, нахально»…

Однако на состоявшемся перед судом собрании личного состава Пожидаев был другим. Красный, как помидор, он то и дело одергивал гимнастерку и невнятно бубнил слова раскаяния. Час, второй, третий шло собрание. Говоря словами А. С. Макаренко, это было «гневное напряжение коллектива». В нем были и те три школы, которые педагог-мыслитель обычно видел в подобной «операции»: воспитание коллектива, воспитание виновного и воспитание воспитателей. Виновный осуждал себя, воспитатели «проходили» редкий по значению материал о человековедении и воспитании, «коллектив должен был пережить и настроение снисхождения и ответственности» за виновного[14].

И вот решение:

«Личный состав осуждает рядового Пожидаева за совершение аморального проступка, которым он подвел весь наш сплоченный коллектив, грубо нарушил требования присяги и воинских уставов. За свой отвратительный проступок Пожидаев должен ответить перед судом военного трибунала. Поскольку же это первое его преступление, мы просим командование поддержать нашу просьбу перед судом — не лишать Пожидаева свободы, передать его нам на перевоспитание».

И в заключение:

«Мы сознаем, что грубость, пьянка, хулиганство нетерпимы в нашей среде. Обещаем командованию, что приложим все силы, знания, весь пыл молодых сердец к тому, чтобы увеличивать в наших рядах число отличников, готовить больше отличных расчетов, подразделений».

На суде Пожидаев неожиданно переменился. Если говорить точнее — стал самим собой.

Суд шел там же, где неделей раньше бушевало собрание, люди сидели те же, таким же остался список обвинений, и только виновный стал другим. Ни крупицы самоосуждения и раскаяния! Он вдруг почувствовал себя «героем» процесса, цедил скупые полупризнания, обелял себя и даже чернил других.

Зал притих. Закипало глухое и сложное чувство. Чтобы понять его и объяснить последующие события, я подробнее расскажу, что же именно совершил Пожидаев и как он это, им совершенное, обряжал в бутафорские одежды.

Летом солдат Пожидаев был дома, в отпуске.

Как-то под вечер, вместе с отцом, колхозным пасечником Василием Степановичем, и родным дядей Яковом Степановичем он отправился на ходке в гости к Дрогиным — старым знакомым отца. Солдат таил в душе надежду поговорить с Галиной, дочерью хозяина дома, и, если она согласится стать его подругой, тут же назначить свадьбу. Василий Степанович не одобрял ни раннего намерения сына жениться, ни его выбора, и поэтому еще в пути затеял разговор о женитьбе.

Сын уклончиво хмыкнул в ответ, отстегнул гармонный ремень, развел мехи.

— Тебя спрашиваю… — настаивал отец.

— Слышу… — не переставая играть, отозвался Пожидаев — только не твое это дело, батя. Заткнулся бы, что ли…

Не зная, как отнестись к словам сына, старик в сердцах хватил лошадь вожжой и перевел глаза на брата:

— Слыхал?

Так выглядела «увертюра» к преступлению. Пожидаев же в судебном заседании изобразил дело таким образом, будто отец его «психанул», «матюгнулся», «намахивался вожжами» и что он, Пожидаев, по этой причине приехал к Дрогиным в «испорченном настроении».

В действительности настроение было испорчено позже.

С приездом Пожидаевых гости расселись за праздничной скатертью и дружно выпили за новый дом, недавно поставленный хозяином. Солдат в волнении передвинул тарелку — Галины за столом не было — и в приступе внезапного раздражения одну за другой хватил две изрядных рюмки. Поднялся, вышел из-за стола. В старых березах, сразу же за оградой Дрогиных, стоял движок — электростанция. Пожидаев нашел белевшую в кустах скамейку. Пусто. Где могла быть Галина? Побродил по улице, вернулся, присел на скамью.

— Скучаешь? — неожиданно услышал он за спиной знакомый голос.

— Иван?

— Он самый.

К солдату подошел механик электростанции, вытирая на ходу паклей замасленные пальцы. Поздоровался, чиркнул спичкой и, выдохнув дымок, сел рядом.

— Зря, Федор, маешься, — заговорил он без предисловий. — Уймись… Ведь Галина тебе никаких видов не давала. Так ведь? И при тебе и без тебя одна у нее дружба.

— Петрован? Э, нашел жениха. Что он против меня?

Во дворе Дрогиных гулко зазвучали голоса, несколько раз хлопнула дверь дома, и тотчас из глубины сумерек нахлынули гости.

К Федору и Ивану подошел Яков Степанович.

— Пошли, Федор, — тихо сказал он. — Неудобно…

— Н-никуда я не пойду, — в пьяном кураже тряхнул плечом солдат.

Его обступили тесным гомонящим кольцом. Быстро, вспотычку, подошел старший Пожидаев. Неспособный пробиться к сыну, он уговаривал его через людей мягким слабым голосом:

— А ты не гордись, Федя… Ну, не гордись…

Федор смачно выругался и, заметив в толпе Петрована, медленно пошел на него.

— А, счастливый женишок… Физкульт-привет вам!

И с ходу, тяжело, неуклюже ударил Петрована кулаком в лицо и, как только толпа откатилась, обнажая землю, быстро нагнулся и поднял кирпич…

Так рисовалось преступление. Его третьестепенные подробности вроде той, что механик движка вытирал на ходу руки паклей, довольно наблюдательно и верно рисовал сам подсудимый. Но как только судьи касались таких обстоятельств, которые обнажали и объясняли злую волю, говорили, что именно Пожидаев хотел, думал и делал на месте происшествия, как моментально все поворачивалось вкривь и вкось!

Да, он «стебанул Петрована в зубы», но это было «взаимное побоище». Что же делать, если тот хватался за голенище и у него мог быть ножик. Ребята «подзуживали, науськивали», отец и дядя бросили его, пьяного, «на произвол судьбы», «кирпичугу» он не поднимал, ему кто-то «вложил» ее в руки.

Ложь недолговечна. Живые свидетельства очевидцев, показания потерпевшего, донесения и рапорты по команде, зачитанные в суде, — все это по-другому раскрывало картину преступления. Бутафория стала бутафорией, а неодобрение зала теперь почувствовал и сам подсудимый.

Заговорил общественный защитник, и маска наигранного «геройства» окончательно слетела с обвиняемого.

— Рядовой Пожидаев ведет себя неправдиво, — говорил оратор. — Решая просить трибунал передать нам подсудимого на перевоспитание, мы имели в виду другого Пожидаева, другого по его отношению к тому, что он сделал. Тот, другой Пожидаев, самокритично открыл душу перед солдатами, сержантами, перед всей личным составом, этот, напротив, забился в трясину неправды. Я не могу, видимо, просить вас отставить суд, чтобы снова собрать людей и снова спросить их — будут ли они ручаться за человека, который способен по-разному говорить о себе, о своих проступках, или не будут. Я уполномочен доложить суду о нашем положительном решении. Я докладываю о нем. Но я должен при этом высказать требование всех здесь присутствующих, чтобы в своем заключении Пожидаев занял правильную позицию, осудил бы себя открыто и непримиримо. Двойной игры быть не должно, двух Пожидаевых быть не может. Старая поговорка: коль умел провиниться, так умей и повиниться.

В последнем слове Пожидаев поспешно сдал все свои «крепости», повинился.

Судьи ушли на совещание и вернулись с приговором. Условно осужденного передать на исправление коллективу. Срок испытания годичный.

А через неделю в «Выпрямителе», ротной сатирической газете, появилось красочное пятно — карикатура: Пожидаев во хмелю. Он широко опоясан гармонными мехами, над бровью привычные декоративные кольчики, за ухом — хризантема. Вместо подписи — крошечная заметка «Отозванное доверие». В ней говорилось, что Пожидаев «нарушил солдатское слово». При выезде с концертом армейской самодеятельности в железнодорожный поселок, «допустил самоволку, напился с дружком — гражданским, после чего решил потешить себя катаньем на такси, уехал в деревню. И это солдат? Позор!»

Снова собрание — слова удивления, гнева, горечи, осуждения. Поруганное доверие товарищей отозвано. Второй суд. Вместо общественного защитника — общественный обвинитель, и на этот раз уже безусловный приговор — год дисциплинарного батальона. Обманул — получай сторицей. А после суда — рождение цитированной жалобы.

«Все кончилось так, как должно было кончиться… Прошу вас выслать меня в самые отдаленные и трудные места…»

Мы — в ротной канцелярии. Я сижу в глубине ее, на громоздкой скамье, сработанной на века, полковник Н. — за письменным зеленоверхим столом, справа от него и чуть впереди — Пожидаев.

— Хотелось бы говорить начистоту, Пожидаев…

Пожидаев пытливо целит в полковника хмурым безбоязненным взглядом.

— Смотря о чем… — Губы его трогает сдержанная ухмылка.

— Мы приехали ради вас… — В голосе полковника проступают жесткие нотки. — Вы рветесь в колонию, и это удивляет… Это оскорбительно для вас, если хотите.

— Рвусь в колонию? Нет. Я бы остался здесь.

Он бодливо кивает на окно. Сразу за окном — выбитая в цыплячьей мураве желтая глинистая тропка. Обогнув железные воротца турников, она перебегает внутреннюю линейку и утыкается в дощатый забор, красно просвечивающий на предзакатном солнце. У забора, на штабелях леса, — солдаты. Уверенно гудит басовая гитарная струна. Солдаты поют вполголоса.

— Но пока вы и не просились остаться в части?

Пожидаев молчит. Он вслушивается в песню. Песня. Я, кажется, угадываю его мысли. Там — песня, здесь — трудный разговор.

— Пустой номер — такая просьба, — говорит он наконец. — А раз пустой — падай до дна…

— Откуда такая обреченность? Вы представляете себе то, что зовете дном? Тюремную жизнь?

— Чуток знаю. Слыхал.

— Не от Васьки ли Романиста, если не секрет?

Пожидаев не готов к этому вопросу. Он заметно тушуется, но уже в следующее мгновение делает спокойное лицо. Вроде и не слышал вопроса.

— Как всякий «вор в законе», Васька Романист — мерзкая плесень, — говорит полковник. — Вы сидели с ним в одной камере. Вы — и плесень. Это укрепляет одну мысль — жалобу писали вы и не вы. Вашей рукой водил он, за вами и над вами стояла чужая тень…

— Какой же он вор, если вышел по амнистии?

— Он не вышел по амнистии. Он бежал. И сидел с нами не за мелкое хулиганство, как объяснил вам, а за воровской «рывок», за побег из колонии. — Пошарив в портфеле, полковник достает украшенный штампом длинный кусок оберточной бумаги. Он косо исписан — из-под горы в гору. — Вот полюбопытствуйте. Кстати, видите, чья подпись?

— Ну, Васькина, — обидчиво взъерошивается Пожидаев. — Но это ж старинная кассация…

— Не очень старинная, Пожидаев. Эту жалобу он писал позже, я это подчеркиваю, чем вы — свою.

Привстав, полковник тянется через стол и, орудуя ученической линейкой, как шпагой, распахивает окно. Тотчас от штабелей леса наплывает терпкий запах смолы, отчетливо гордо, зовуще звучит солдатская песня. И я вдруг ловлю себя на мысли — это наш союзник. Песня представляет товарищей Пожидаева, в ней — рота, полк, армия, общий котелок, дружба, в ней то, что собирается бросить солдат. Пожидаев смотрит на поющих и вялым движением перекладывает пилотку с колена на стол.

— Разрешите закурить, товарищ полковник?

— Курите… Кстати, знаете ли вы, что такое «романист» в уголовной среде? Сочинитель романов? Нет. Это рассказчик грязных блатных историй, живая книга о мертвом мире. Вот и надул он вам в уши несусветной ереси. Дескать, не робей, колония — это почти курорт, заключенные — народ компанейский. Певцов, баянистов, танцоров носят на руках. А уж такому редкому музыканту, как вы, почли бы за благо чесать пятки. Да и придется ли развести меха, сейчас амнистия за амнистией, не успел перешагнуть порог колонии, а тебя поворачивают обратно: «Валяй, хлопец, до дому». А там — сваты, свадьба, дым коромыслом. Ну? Так ведь?

— Разве Васька Романист в тюрьме? — вопросом на вопрос отвечает Пожидаев.

— Осужден за побег. И если вы в своей жалобе проситесь в колонию, он просится из колонии. Читайте: «Я стремлюсь найти дорогу к жизни живой. Тюрьма выела душу. Так помогите найти эту дорогу». Словом, вас он приглашает в блатной рай, а сам, как видите, бежит из этого рая.

Пожидаев ошарашенно глядит и лицо полковнику, будто только сейчас увидел его.

Молчание. Проходит минута, вторая…

И только песня, раздольная, крепкая, господствует теперь в канцелярии. Голоса звучат дружно, низко, негромко, я бы сказал, бережно — солдаты сдерживают себя, стараясь не заглушить гудение гитары. Пожидаев уронил голову и узкой красной ладонью утюжит пилотку на колене; в зубах полузагасшая папироса.

Паузу обрывает полковник. Медленно и ровно, будто самому себе, говорит он о нелепости правовых понятий Пожидаева. Всякая амнистия в первую голову касается нетяжких преступлений, сначала она приходит в дисциплинарный батальон и только потом, если пошлет законодатель, отправляется в тюрьму, колонию. Это одно. И второе. Просить больше и строже — значит, пренебрегать великодушием, отвечать плохим на хорошее. Да, коллектив отозвал свое ручательство, условный приговор стал безусловным. Это неотвратимое требование закона, расплата по заслугам. Но часть доверия, дух этого доверия остались — товарищи, командование, а после них и суд доверили солдату продолжать солдатскую службу…

— Вы собираетесь еще раз поглумиться над доверием коллектива. Подумайте.

Полковник встает. Поднимается и Пожидаев.

Через окно я вижу, как со штабелей сходят солдаты и, продолжая петь, в обнимку, валом валят мимо канцелярии.

Знакомые, очень знакомые слова!

В своей домашней кофточке,

В косыночке горошками,

Седая, долгожданная

Меня встречает мать.

Пожидаев стоит у окна. В две-три жадных затяжки докуривает папиросу и тычет окурком в пепельницу.

— Что ж, все сказано и все спрошено — говорит полковник. — Разве только одно пожелание — посоветуйтесь с матерью, Пожидаев. Можно устроить разговор по телефону. Я не думаю, чтобы она согласилась подписать с вами вашу жалобу, поменять сына-солдата на сына-заключенного. Она ждет вас не из ворот тюрьмы…

— Я думал соврать, — признается Пожидаев. — Сохранить солдатскую форму, погоны, надраить пуговицы…

— И, дескать, здрасте, кончил солдат службу. Вернуться через тюрьму, через позор, но без позора. Нет, это двойной позор… Да, как вы сказали — думал? — Полковник медлит. — Думал или думаю? Впрочем, не торопитесь с ответом, посоветуйтесь с родными, расскажите товарищам о том, что здесь было, что вы писали… А вас мы пригласим на кассационное заседание.

Что же просил Пожидаев в кассационном суде? Ничего. Он не был на заседании. Не было и самого заседания. Все закончилось новой жалобой солдата. Мы получили ее вскоре после возвращения. А стояло в ней примерно вот что: «18 августа, после суда, я написал заявление, в котором просил заменить мне год дисциплинарного батальона колонией. Я написал это необдуманно. Тогда, после ареста, я не спал в камере всю ночь. Было трудно и стыдно — дал солдатское слово, а что было потом — знаете. Только и думал: уйти, убежать от позора, хоть куда, хоть на край света. Утром привели новенького. Вроде парень-рубаха. Он много говорил насчет будущего. Самое выгодное — тюрьма, тюрьмы закрывают, старайся попасть в колонию. Просидишь не дольше, чем до ледостава, вернешься, женишься. Но вот вчера вы открыли окно, может случайно. Гляжу на солдат, слышу песню, и вот передо мной — мое, свобода. Я был неправ. Правы мои друзья. Они бросили мне в лицо крепкое солдатское обвинение: «Твоя жалоба — третье преступление». Это вернуло меня к тому, от чего я отворачивался. Я прошу меня направить в дисбат. Постараюсь честной службой добиться того, чтобы вернуться в часть из дисбата досрочно. Мой брат погиб в боях за Родину, мать и отец старые. Я не хочу позорить их честь. Прошу поэтому мое первое заявление считать недействительным».

Теперь Пожидаев дома. Он вернулся солдатом. Я не видел, естественно, этого возвращения, но его нетрудно представить: белый пароход, на пароходе — трубы духового оркестра, яр, толпа, красная доска-трап, и все это под властью задушевной солдатской песий о седой и долгожданной, о матери, встречающей сына.

Предыдущая главаГлава 30 из 35Следующая глава