К книге
Перед лицом законаСУДЬЯ. Первое дело
9%
СУДЬЯ. Первое дело
3

Первое дело! Свое первое дело Елизарьев рассматривал в 1928 году. За семь лет пребывания в стенах суда — сначала в должности курьера, потом секретаря — он наблюдал сотни дел и, казалось, уже хорошо знал, как они ведутся. Но вот — первое дело, по которому он сам председательствовал.

Ему и в голову не приходило, что это доставит столько волнений.

Он стоял у окна своего крохотного кабинета. За окном лежала улица, замощенная булыжником. Мокрая после только что прошедшего дождя, она сияла на утреннем солнце.

К зданию суда подкатила пролетка. С нее сошел нэпман Лазарев — грузный человек в песочного цвета френче и в бриджах с блестящими леями. Он шагнул через лужицу и, постегивая хлыстом по голенищу, направился в помещение. Простучали его уверенные шаги сначала на улице по деревянному тротуарчику, потом за дверью в коридоре суда.

В зале становилось людно. Почти беспрерывно стучали откидные сиденья.

Неожиданно Елизарьев вспомнил о своих заметках по делу и принялся искать их, перебирая бумаги. Припомнилось золотое правило: «Составьте план. Перечислите стадии процесса, статьи, детали судебного дела. И знайте — это поважнее, чем компас в первом плавании»… Но куда же запропастился этот план?

В дверь постучали.

«Секретарша», — подумал Елизарьев.

— Войдите!

Но в дверях показалось бородатое лицо. Из-под низко надвинутой косматой бараньей шапки с болтающимися завязками пытливо смотрели зоркие, не по годам, живые глаза.

— Можно, стал быть? — осведомился пришедший и, не теряя времени, бочком протиснулся в дверь.

— Прошу, прошу…

Дед присел. Степенно сняв шапку, он положил ее на колено. Потом захватил бороду в горсть и тотчас же распушил ее, легонько подправив ладонью снизу.

— Ну что ж, обождем… — покладисто сказал он, наблюдая за Елизарьевым, который торопливо просматривал бумаги. — Ты, мил человек, не беспокойся.

Но уже через две-три минуты он переложил шапку с одного колена на другое и с той же ласковой уважительностью напомнил:

— А ты не забудь, парень… Слышь? Как только появится этот… народный судья… Так ты и доложи ему: дескать, Иван Мирошников. Рекой сюда плавился. Бакенщик, скажи. И скажи: время горячее — сплав.

— Сейчас, сейчас, — машинально ответил судья, с толовой ушедший в бумаги.

Бакенщик помолчал, поморщился и снова переложил мохнатую шапку.

— Не в тебе нужда, мил человек. Мне ведь судью надо.

Только теперь до Елизарьева дошло, наконец, в чем дело, и, подняв улыбающееся лицо, он весело сказал:

— Судью? Ну хорошо, дед. Правда, время не приемное, но уж если ты рекой плавился, слушаю.

Старик неожиданно рассердился:

— И на что мне твоя персона, парень? Еще раз обсказываю — мне нужен судья! — Он встал и с сердцем нахлобучил свою шапку. — Когда, говори, приплавиться?

— В этом нет необходимости. Я — судья. Выкладывай, дед, свою заботу.

Старик усиленно заморгал и сказал смущенно:

— Ну, уж если ты судья… так я ничего. Ум, говорят, бороды не ждет.

Но глаза Мирошникова все еще с простодушным удивлением и недоверчивостью глядели на стоящего за столом молодого парня в русской косоворотке. Не совсем исчезло это выражение и после того, как, заручившись советом, возбужденный и благодарный, он распрощался с Елизарьевым.

…Через притихший, сосредоточенно внимательный зал к судейскому столу направились судьи. Елизарьев шел, несколько опередив заседателей. Бледный, преувеличенно торжественный, он не различал людей и видел перед собой лишь коротенькую кумачовую скатерть на судейском столе. Но сев на председательское место, тотчас же заметил справа в пестрой толпе знакомую бороду бакенщика.

«А ведь говорил, с отъездом торопится».

Впрочем, дедова дотошность не казалась ему удивительной. Действительно, чересчур моложавым он выглядел для своей солидной должности.

Дело, лежавшее на судейском столе, было очень простым.

В начале 1928 года за недоимки по налогам у владельца фабрики искусственной подошвы нэпмана Лазарева было описано имущество. Надо заметить, что, помимо своей фабрики, Лазарев много времени уделял охоте. Она была его страстью. Он слыл великолепным стрелком-стендистом, предпринимал осады медвежьих берлог, любил фотографироваться в широкополой альпийской шляпе с ружьем в левой руке на отлет. Квартиру его заполняли охотничьи трофеи, чучела и главным образом ружья разнообразнейших систем, марок и калибров: древние берданы, современные «геко», «винчестеры», «зауэры», автоматические магазинки, штуцеры, «парадоксы». Жемчужиной этой коллекции было штучное ружье льежского завода в Бельгии, изготовленное по особому заказу. У льежского ружья было две пары сменяемых стволов.

И вот, когда все изъятое у Лазарева — хрусталь, чайное и столовое серебро, ковры, меха, кипы шерстяных тканей, а также вся его «оружейная палата» — было снято с привычных мест и вывезено, хозяин решил прибегнуть к последнему средству. В народный суд посыпались заявления с просьбой вернуть то серебряный самовар, то ковер, то иную вещь, изъятую при конфискации. Заявления писали подручные Лазарева, мотивируя свои просьбы «правом собственности»: дескать, вещь моя, а у фабриканта она оказалась случайно.

Сегодня народный суд слушал дело о льежском ружье.

Речь истца, человека преклонных лет, в непомерно больших манжетах, была очень краткой. Он просил исключить из описи имущества охотничье ружье льежской марки, якобы приобретенное им у фабриканта Лазарева два года назад.

Судья спросил:

— А скажите, каким образом ваше ружье оказалось у старого хозяина?

Человек в манжетах понимающе улыбнулся и тотчас же заговорил твердо и отчетливо.

— Видите ли, в одном стволе я нашел досадную неисправность. И мне представилось, что гражданин Лазарев, превосходный, как известно, оружейник и прежний владелец этого ружья, сможет дать мне полезный совет. Тогда я вручил ему эту драгоценность за каких-нибудь два-три дня до этого… — истец запнулся, — гм… рокового, смею сказать, события.

«Что ж, это вполне возможно, — подумал Елизарьев, но, глянув на ответчика Лазарева, на его пальцы, нервно барабанившие по колену, невольно насторожился: — Лазарев волнуется. Почему?»

Еще неделю назад Елизарьев был секретарем Новосибирского окружного суда. Тогда, как и сейчас, он сидел за таким же большим судейским столом. Он лишь пересел из одного кресла в другое: прежде был справа от судей, теперь — в середине. Но как это меняло его роль! То и дело приходила мысль: «Будет так, как решишь ты, как решат вместе с тобой заседатели. Никто другой — только ты и они».

— Я попрошу объяснить одно противоречие. — Елизарьев сделал паузу и продолжал, оттеняя голосом каждое слово: — Почему вы передали старому хозяину не только те стволы, в которых нашли неисправность, но и другие? И те, что нуждались в ремонте, и те, что не нуждались в ремонте?

Переступив с ноги на ногу, истец вопрошающе, мельком, глянул на фабриканта. И тут же замолол явную чепуху.

Пальцы фабриканта перестали барабанить по колену.

Между тем Елизарьев продолжал задавать вопросы:

— Значит, в стволе была неисправность. И что же — Лазарев устранил ее?

— Помилуйте, это черная работа! Дефект так и остался. Я шел к нему только за советом.

— Следовательно, вы сможете показать суду этот дефект и сейчас?

— Простите, я не вижу ружья.

— Ну, это минутное дело. Я распоряжусь, чтобы ружье доставили.

— Боюсь… гм… что, я не смогу… у меня прескверная память.

«Ах, вот как!» — подумал Елизарьев и, взглянув в зал, заметил белозубую улыбку бородатого Мирошникова. Старик сидел во втором ряду, отогнув ухо ладонью, и удовлетворенно кивал головой.

Картина прояснялась.

Елизарьев и прежде встречался в судах с пройдохами торгашами и заводчиками. Слушались десятки дел о нарушении единых государственных цен, о неплатеже налогов, о несоблюдении режима труда на частнохозяйственных предприятиях… Но всегда, во всех случаях перед судьями были две стороны.

А здесь?

В деле о льежском ружье истец не был истцом и ответчик не был ответчиком. Истец был агентом фабриканта, его орудием, его заводной говорящей куклой. В сущности, это был сам фабрикант. И, таким образом, обе процессуальные стороны были, по сути, одной стороной. Они и не помышляли спорить. Человек в манжетах, истец по бумагам, просил об удовлетворении иска, человек в песочном френче — Лазарев, выступая в роли ответчика, стремился к тому же. Вещь, изъятую государством, он во что бы то ни стало хотел вернуть себе с помощью подставного ходатая.

…Слово было предоставлено ответчику. Выдержав длинную паузу, Лазарев заговорил холодно и равнодушно:

— Я уверен, что суд… выражусь точнее: я уверен, что судьи передадут спорный «льеж» досточтимому Модесту Петровичу. Я готов присягнуть, что он действительно купил у меня это ружье и что сделка состоялась именно 15 марта 1926 года. К сожалению, истец плохо помнит подробности… Вы очень проницательно, граждане судьи, — я бы даже сказал, мудро — подметили противоречия в некоторых объяснениях Модеста Петровича. Но противоречия эти — видимость, мираж. Причем вся путаница, как я думаю, объясняется провалом памяти досточтимого истца — я прошу извинить меня, Модест Петрович, — и той губительной контузией, которую он перенес в четырнадцатом году. Простите, гражданин председатель, я не утруждаю вас изложением подробностей? Нет? Благодарю вас… Здесь возник вопрос, каким именно образом оказались у меня вполне исправные стволы? Смею уверить вас, это произошло очень просто.

Говорящий снова сделал многозначительную паузу.

— Дело в том, что и те и другие стволы исправны. И они были исправны! Я получил обе пары стволов одновременно. Принес мне их Модест Петрович, помнится, перед пасхой. Кстати, явился он в хорошем подпитии — принес и попросил снять ржавчину. Теперь вы, Модест Петрович, припомнили, видимо, эту частность, — Лазарев величественно повернулся к человеку в манжетах. — Да и есть ли, граждане судьи, нужда в подтверждениях Модеста Петровича? В зале сидят свидетели, выставленные истцом и приглашенные в суд вашей повесткой. Спросите их. Я уверен, гражданин… дай бог памяти… гражданин Балохончик подтвердит, что он вместе со мной снимал эту ржавчину, а гражданин…

«Что ж я наделал! — промелькнуло в сознании Елизарьева, и он почувствовал, как гулко застучало его сердце. — Я же не удалил свидетелей из зала!»

Ответчик продолжал:

— Я предвижу, что судьи назовут меня странным ответчиком — чересчур покладистым. Не скрою, это так. Но если мне будет позволено, я объясню причины. Деньги Модеста Петровича — трудовые деньги, он — бывший служащий английской концессии «Лена — Голдфилдс». Я продал ему вещь, и мне прискорбно…

«Что же теперь делать со свидетелями?» — продолжал думать тем временем молодой судья, механически перелистывая дело.

Было очевидно, что свидетели подставные. Они показали бы теперь то, чему их научил здесь, в зале, этот подошвенный коммерсант. Да и можно ли их допрашивать? Ведь нарушен закон — они сидели тут на протяжении всего заседания.

Елизарьев наклонился вправо к одному из народных заседателей, потом влево к другому и объявил:

— Дело слушанием отложено.

Это было бегством с капитанского мостика.

Председателем овладело непобедимое чувство горечи и угнетения. При разрешении следующих дел он боялся глядеть в зал, представляя себе старого бакенщика — хмурого, с сердито поджатыми губами. Вопросы задавал невпопад, тусклым, потерянным голосом, с трудом удерживал в памяти цифры и факты: воображение его снова и снова повторяло процесс о льежском ружье. Он мысленно довершал его, исправляя промахи, разоблачал фабриканта. А когда заседание было закончено, неожиданно обнаружил, что два дела — оба по искам о праве застройки — были решены против закона.

Закон!

В феврале 1921 года, когда Елизарьев пришел в суд, страна еще писала свои первые законы. Кодексов не было. Судьи руководствовались не статьями законов, а революционной совестью и революционным правосознанием. Декрет о суде № 1 разрешал местным судам пользоваться законами свергнутых правительств, но «лишь постольку, поскольку таковые не отменены революцией и не противоречат революционной совести и революционному правосознанию». Практически же старыми законами почти никто не пользовался. И это понятно. Под угрюмо-торжественными сводами старых судебных зданий, в залах с барельефами Фемиды появились простые советские люди, углекопы Черембасса, бывшие политкаторжане-подпольщики, партизаны, красноармейцы, пришедшие творить суд по-иному, от имени и в интересах народа, и потому так естественным было их решительное, революционное отрицание старых законов.

Но к середине 1928 года, к моменту, когда Елизарьев был назначен народным судьей одного из участков города Новосибирска, советская юстиция располагала уже не только кодексами (частью к тому времени переработанными), но и множеством книг и комментариев. Молодой судья деятельно изучал их, был постоянным участником создававшихся тогда юридических кружков, но теперь, после процесса о злополучном «льеже», он с особенной силой почувствовал, насколько узок круг его знаний.

На следующий день Елизарьева пригласили в окружной суд.

— Сам председатель звонил, — докладывала секретарша, сочувственно поглядывая на судью. — И таким голосом, таким голосом…

…Весть о назначении Елизарьева народным судьей его друзья-комсомольцы приняли как свою общую победу. Сколько было поздравлений, пожеланий, теплых, участливых расспросов… А председатель окружного суда Сова-Степняк тряс ему руку и гудел, пророчил: «Все будет в порядке, Николай… Шире шаг, дружище!»

И на вот — «шагнул»…

Направляясь в окружной суд, Елизарьев не страшился ни нотаций, ни даже наказания… Им владел не страх, а стыд, горечь, досада.

Он знал свое первое дело, как пять пальцев. И все-таки провалился! Небрежность? Нет, прежде всего — легкомыслие. А дальше, при рассмотрении следующих дел? Здесь он понадеялся на свои старые знания, не перечитал законов. «Э, да что тут мудреного — право застройки».

Он не был готов. И потому, что не был готов, не перечитал каких-то двадцати строк в законе, суд дважды сказал «нет» вместо «да». И в двух случаях неправого признал правым. Незнание судьи стало судебной несправедливостью.

Он припомнил такой случай.

Сова-Степняк поругал как-то по телефону народного судью Михалева — человека самолюбивого, с горячим независимым характером, и тут же предложил ему явиться в окружной суд.

Михалев стремительно влетел в приемную, и не успел Елизарьев, работавший в то время старшим секретарем, открыть рта, как тонкая, подтянутая фигура судьи уже пропала за дверью кабинета.

В кабинете, судя по тому, что доносилось через дверь, последовало бурное объяснение.

Вскоре Сова-Степняк пригласил Елизарьева и распорядился принести ему кассационное производство по одному делу. Когда старший секретарь вошел с папкой к председателю, в кабинете стояла напряженная тишина. Михалев сидел у стола в низком кожаном кресле, нога на ногу и, пристроив на колене папиросную коробку, сосредоточенно рисовал на ней синие кубики. Председатель курил.

— Давайте порассуждаем, — обратился он к Михалеву, принимая от секретаря бумаги. — Может ли, к примеру, печник выйти на рабочее место без подготовки? — Он усмехнулся и предупреждающе закивал головой. — Знаю, знаю, что вы в прошлом печник… Значит, не может?.. Пока не приготовлена глина, вода, пока нет… ну чего еще?

— Ящика, — угрюмо отозвался Михалев.

— Да, да, ящика, чтобы замесить глину. Словом, пока все это не подготовлено, печник — еще не печник. И явись он на голое место налегке, с одним мастерком — засмеяли бы свои же, товарищи… А вот за судейский стол вы сели вчера без подготовки.

Михалев молчал.

— Я хочу, чтобы вы хорошо поняли горечь моих слов. Плохую печь можно переложить. Любую. Воз сена, который развязался, можно сложить снова. Любой. Но судебное дело, испорченное легкомыслием, поспешностью, нерадением судьи, удается исправить далеко не всегда.

Теперь все это относилось к Елизарьеву.

…Председатель окружного суда, свежевыбритый, в тонкой шерстяной гимнастерке с белоснежной полоской над воротничком, читал за столом газету.

— А вот и ты! — Он поднялся при появлении Елизарьева и вышел из-за стола. — Сидай, хлопче, сидай.

Но заметив, что «хлопче» продолжает стоять в крайнем смущении, красный, как помидор, Сова-Степняк прикрикнул на него с шутливой, напускной строгостью:

— Да садись же, молодо-зелено!.. Садись!

Затем он медленно пошел обратно к себе за стол и, когда повернулся к присевшему напротив Елизарьеву, лицо его было уже серьезным.

— Я бы хотел, Николай, спросить тебя… — он помедлил, что-то припоминая… — Ну, скажем, знаком ли ты с программой полного разоружения, которую Советская делегация предложила в Женеве? В общих чертах, говоришь? Д-да… Теперь второе, главное: что ты читаешь? Какие политические книги?

— Политграмоту… — выдавил из себя молодой человек.

Степняк прижмурил голубые добродушные глаза и, сунув, руки под широкий ремень, раздумчиво сказал:

— Не то, хлопче, не то. Ленина читать надо. Трудно? А так ли?..

Председатель сел.

— Я, помнится, первые партийные слова читал в прокламациях, — тихо заговорил он, и в голосе его зазвучало волнение. — Понятные это были слова, сильные, зовущие. И эту их непобедимую силу я наблюдал не только на друзьях-единомышленниках, но и на людях из чужого лагеря, на врагах. В 1907 году меня судил Киевский военно-окружной суд: был пойман казачьим разъездом у афишной тумбы, расклеивал листовки. И вот — процесс. Как сейчас вижу государственного обвинителя. Важный такой, с внешностью «под царя», с царскими усами, с царской бородой… Поднимается с места и трясет пачкой листовок. Демонстрирует вещественные доказательства, уличает: тут, мол, и басурманство, и крамола! А держит он листовки с таким видом, будто не бумага это, а гремучая змея. И вижу я: на его лице страх. Меня этот сухой казенный человек пытается запугать, а перед листовками сам трепещет…

Степняк улыбнулся.

— И еще… Жил я во Дворце. Это не палаты, разумеется, — деревенька так называлась. Обыкновенная таежная деревенька. В Приангарье. Скучал по книгам, по горячему партийному слову. И попал мне как-то один журнал. Может, слыхал когда-нибудь: «Современный мир». Листаю — стишки, рассказы, статейки о Бакунине, и вдруг — Ильин: «Еще одно уничтожение социализма». Да ведь это же он, Ильич! И скажу я, Николай, никогда и никакой статьи я не читал с такой жадностью, как эту. Кажется, все вокруг стало шире. А легкая, думаешь, была статья? Ленин клал в ней на обе лопатки русских «марксоедов» — Туган-Барановского, Струве. В ней шла речь о политической экономии, о Марксе, о Сен-Симоне, еще француз какой-то упоминался. Ренувье, кажется… Да вот она…

Степняк снял с этажерки один из красных томов и быстро раскрыл его…

Елизарьев ждал строгих слов. Волнение, переполнявшее его душу, не унималось. Он мучился сильным и сложным чувством и лишь смутно воспринимал то, что читал ему теперь Степняк из ленинского томика.

Председатель понял это его состояние и, неожиданно прекратив чтение, сказал:

— А ты, хлопче, не хвилюйся… Я ведь хочу внушить тебе только одну мысль.

Он взял со стола красную книгу и заговорил тихо, проникновенно:

— Вот наш первый закон, Николай! Закон всех законов… Вчера ты получил пощечину от подошвенного коммерсанта. И как думаешь, почему? Потому что нарушил закон? Да, это так. Но только ли в этом дело? Почему могло произойти нарушение? По несложной, но досадной причине… Ты думал: тихое гражданское дело, пустяковый спор об охотничьем ружье, что, мол, в нем… Их тысячи — этих тихих дел в наших судах, но в каждом из них решается исход смертельного поединка — кто кого! Ты забыл это… — Степняк, поднялся, стукнул по столу костяшками пальцев: — Забыл! Одним словом, впрягайся, Николай, в большую партийную науку… А вот относительно законов… Напомни-ка, какую статью ты нарушил?

— Двести семьдесят четвертую…

— Теперь скажи — а если бы ты не нарушил ее? Ты не выпустил бы тогда из своих рук правды. Верно?.. Я уверен, что теперь ты не повторишь этого промаха и будешь аккуратно удалять свидетелей. Но соль не в этом. Это было бы бедным и жалким уроком. Надо понять главное: закон дает нам ключ к ясности, к правде, а нарушая закон, мы теряем этот ключ… Тут не форма — суть.

— Я не спал всю ночь, Федор Авксентьевич, — неожиданно произнес Елизарьев.

— Волновался?

Елизарьев поднялся.

— Добре, добре… А это что? — полюбопытствовал Степняк, указывая на небольшой темный пакет, оставленный юношей на столе. — Два дела?.. А, те, что рассматривал сегодня… И для какой цели? — Лицо Степняка просияло. — Ну, ну, понял. От души рад за тебя!

Предыдущая главаГлава 3 из 35Следующая глава