Я работал корреспондентом «Известий» в Красноярске. 22 июня, днем, соединился по телефону с редакцией, чтобы продиктовать несколько заметок дежурной стенографистке.
Пестрая хроникальная «вермишель» — самолет Черевичного над Таймыром, южанка-роза в оранжерее заполярного Норильского комбината, первый каменный дом в Игарке — не заняла и трех минут. Как было принято, я спросил стенографистку о погоде в Москве.
— Погода? — зазвучал в ответ странно раздраженный голос. — Скажите спасибо, что я набралась терпения записать весь этот жалкий сахарин о розах!
Это было на грани запрещенного приема. Я не знал того, что знала она, и принялся было защищать «подвиг нежной пришелицы».
Стенографистка прервала мои излияния:
— Я уже второй час пишу о войне. Поймите, о войне…
Через месяц с небольшим — мобилизационная повестка. Я выехал в Новосибирск.
Сибирь — махина. Не диво разминуться на ее великан-земле с любым приятелем. Но вот страна собирает воинов — и сколько знакомых лиц! Рука друга, еще рука, и с каждой связан кусок твоей жизни. Шамарин, Достовалов, твой укороченный однофамилец Шалагин, — это факультет права, шум диспутов, импровизированные «суды», смычка; Коваленко — это Канск, угрозыск, затейливый «громкий» ремешок из-под полы пиджака — заметьте, наган! Мокрушники, скамеешники, ночные обходы и дежурства, первое обвинительное заключение; Петров — это Иркутск, окружная нотариальная контора, клиенты в гипюре и траченном молью касторе, осколки разбитого вдребезги; Романов — это черная шинель инспектора мест заключения, ромб в петлице; Плюснин — краевой суд, прокуратура, сколачивание комсомольских ячеек на селе; Афанасьев — стажировка в Верховном Суде…
Поздним вечером «новобранцев» пригласили на совещание, а перед самым разъездом — собрали еще раз. Мы сидели тесным кружком в полутемном зале судебных заседаний — что-то приключилось со светом, — договаривали недосказанное, а главное — «экзаменовали» бригвоенюриста П. Я. Какоулина, тогдашнего председателя трибунала округа. О чем только не спрашивали его! Помнится, кто-то заговорил о судейской беспристрастности, выспренно назвав ее альфой и омегой настоящего правосудия.
— Беспристрастность? — отозвался бригвоенюрист. — Беспристрастность, да. Но только не бесстрастность. Нельзя отводить судье роль равнодушного весовщика: на одной чаше — грехи, на другой — добродетели. Да и человечность, о которой тут говорили, это ведь тоже — страсть. Не филантропическая дама с кошелкой иконок, а боец. Оградить благополучие всех от произвола и преступлений единиц — разве можно это сделать равнодушно, без страсти, без точного бойцовского глаза?
В час у б ы т и я — это слово из военной лексики отныне должно было означать каждый случай моего отъезда — я зашел к бригвоенюристу подписать командировочное предписание.
Он читал дело.
Сидел в кресле — на спинке китель в шевронах — и что-то выписывал из красного тома на большой разлинованный лист. Возле листа лежали рядком цветные карандаши.
— Бланки приговоров и пишущую машинку возьмете у коменданта, — распорядился он, ставя подпись на бумаге, и поднялся. — Что же еще? Да. Во время нашего сумерничанья вы, кажется, спрашивали, кому принадлежит эта мысль о страсти… Да, да, что-то в этом роде… Сегодня за изучением дела… — он показал глазами на красный сшив, — я отчетливо припомнил, где и когда я это слышал: в рабочем Сестрорецке, на митинге. И кто, думаете, подал эту мысль, — «братишка», традиционнейший для тех времен моряк с красным бантом на бушлате. Он говорил примерно то, что вы уже знаете… Дело, которым ты занят, делает только одно лицо — ты. Только ты стреляешь из этой винтовки, только ты… — Бригвоенюрист улыбнулся и снова показал глазами на красный сшив, — только ты председательствуешь по этому делу. И значит, во-первых, пренепременно делай, иначе дело не будет сделано или его сделают поздно и плохо, и, во-вторых, делай как можно лучше…
— Под знаком большой заботы?
— Тут есть одна тонкость, которая и побудила меня начать этот разговор. Вы хорошо знаете прозу Некрасова?
— Не очень.
— И все-таки поищите у него одно место…
Он сказал, какое именно место имеет в виду, и мы простились.
Что я нашел у Некрасова?
Горячее сочувствие ко всему хорошему, благородное негодование против того, что замедляет наш путь, — так, примерно, звучали слова поэта. Большая забота — это забота о людях, о благе отечества, об общей нашей судьбе, о том, что будет. Заботе этой жить в каждом нашем начинании и решении. Пойми ее, пойми по-настоящему того, кого судишь, и это скажет тебе — нужна снисходительность или беспощадность.
В этих заметках я хочу рассказать о том, что наиболее свежо сохранилось в моей памяти за двадцать лет работы в военной юстиции. Быть может, примеры судебной непреклонности, внимания и великодушия чем-то помогут читателю понять те общие мысли о суде и правосудии, о которых идет речь.