В 1811 году наполеоновская империя в Европе достигла пика своего могущества. Сразу же после рождения у Наполеона сына тот получил титул Римского короля, который символизировал его будущее господство над всем западным христианским миром (раньше этим титулом наделялся будущий правитель Священной Римской империи – наследник, избранный на трон еще при жизни своего отца). В Париже на холме над берегом Сены был заложен грандиозный дворец Римского короля, центральный зал которого, огромный по своим размерам, должен был служить местом проведения регулярных съездов всех монархов Европы, признающих власть Наполеона. Незримо здесь шла речь и о соперничестве с восточным христианским миром, то есть с Россией, ибо французский император мечтал тем самым возвести у себя в Париже «Кремль, в сто крат краше, чем в Москве».
Но главным врагом «императора Запада» оставалась Англия. Меры по поддержанию континентальной блокады так и не приносили желаемого эффекта и не могли разрушить английскую экономику, а поэтому Наполеон убедил себя, что любые лазейки на европейском побережье, особенно порты Северного или Балтийского морей становятся «складом для английской контрабанды», проникающей на континент. Чтобы этого не случилось, французским комиссарам необходимо контролировать их напрямую, а для этого все северное побережье Европы должно было шаг за шагом стать частью Французской империи. В 1810 году Наполеон присоединил к Франции Голландское королевство (предварительно выразив неудовольствие своим братом Луи, который был там королем, и убрав его с престола). Одновременно была присоединена и северная часть бывших владений Ганновера: вместе с Гамбургом они составили французский департамент «Устье Эльбы». Часть побережья между границей Голландии и Эльбой принадлежала герцогству Ольденбург, и его также постигла участь превращения в один из «ганзейских департаментов» Франции. Наконец, на Балтике уже в начале 1812 года Наполеон занял шведскую Померанию, что окончательно рассорило его со своим бывшим маршалом Бернадотом, ставшим наследным шведским принцем Карлом Юханом.
Декрет Наполеона об аннексии Ольденбурга в январе 1811 года был просто опубликован в европейских газетах, как рядовое событие, хотя речь шла о династическом владении немецкого дома, с которым Александр I был связан непосредственным родством и один из принцев которого, Георг Ольденбургский, женился на любимой сестре императора, а затем был назначен тверским генерал-губернатором. По справедливости, такие действия Наполеона наносили личное оскорбление Александру I. Русский посол заявил официальный протест министру иностранных дел Франции, что вызвало недовольство Наполеона. 28 февраля 1811 года он направил Александру I письмо с упреками, насколько этот протест и другие меры (вроде только что принятого таможенного тарифа, затруднявшего доступ французских товаров в Россию) не соответствуют его роли «союзника и друга».
В пространном ответе Наполеону от 25 марта 1811 года российский император как будто эмоционально, но на самом деле продуманно и тонко подводил почву под неизбежность будущего конфликта, обвиняя в нем Францию. Александр I отмечал, что Ольденбургское герцогство как член Рейнского союза, получило гарантии по Тильзитскому договору и находилось под покровительством Наполеона, но лишилось всех владений, а тот даже не поставил Александра предварительно об этом в известность: «Какую важность этот клочок земли может иметь для Франции? И показывает ли этот образ действий, что Ваше Величество питает дружбу ко мне?» Далее Александр последовательно отводил все упреки Наполеона – таможенный тариф не направлен против Франции, Россия ведет войны в полном соответствии с договоренностями в Тильзите и Эрфурте, причем завоевание Финляндии не входило в планы императора, но он «предпринял войну со Швецией исключительно вследствие системы континентальной блокады». Поэтому, пишет Александр,
не угрожая ничем соседям и любя Францию, какой же интерес я имею хотеть войны? […] Неразумно предполагать у меня желание разрушить собственное произведение и вступить в войну с Вашим Величеством. […] Повторю, что, если война начнется, это будет значит, что ее захотели Ваше Величество, но, сделав все, чтобы этого избежать, я сумею в таком случае вступить в борьбу и дорого продам мою жизнь[312].
Этот обмен письмами, несмотря на миролюбивые заявления российского императора, показал, что обе стороны не просто допускают мысль о скорой войне, но и начали готовиться к ней. Цель Наполеона была проста – заставить Александра I заключить новый союзный договор, «новый Тильзит», с куда большим количеством обязательств, которые бы гарантировали, что Россия все-таки будет оказывать Наполеону реальную помощь в борьбе с главным противником – Англией. Без России, обладавшей многочисленными портами на Балтике, континентальная блокада не имела смысла, Александр I должен принять на себя более действенные обязательства ее соблюдать, не используя «нейтральную торговлю». В конечном счете упреки Наполеона в адрес Александра искренне добивались одного: французский император хотел, чтобы русский царь стал его «настоящим другом». Можно даже сказать, Наполеон решил вступить в драку с Александром, чтобы потом крепче с ним подружиться, поскольку без этого невозможно победить Англию.
Поведение Александра I здесь куда сложнее. С одной стороны, он ни на минуту не верил в «искреннюю дружбу» и знал, что договоренности в Тильзите лишь дают ему возможность и время найти новые силы и средства, чтобы исполнить миссию, которую он считал главной и ради которой, собственно, и вступил в эти войны – избавить Европу от наполеоновского «деспотизма». С другой стороны, он опасался нового столкновения, поскольку не был уверен в его исходе, а главное, в тех последствиях, которые это столкновение может принести для всей его страны и конкретно для его правления. В этом смысле вопрос о будущей войне с Наполеоном для Александра I действительно, как он говорит в цитируемом письме, был вопросом «жизни» (во французском оригинале mon existence, дословно – «моего существования»). И, конечно, он в глубине души хотел бы избежать этой войны, а внешне это выражалось в нарочито «миролюбивых» словах и дипломатических жестах. В глазах Европы Александр I тогда представлял себя жертвой воинственности Наполеона, подчеркивая, что не стремится к развязыванию нового конфликта.
Военная и дипломатическая подготовка к войне требовала от Александра I огромных затрат времени. В 1811 году он максимально удлинил свой рабочий день, что особенно важно, памятуя, как он ленился в детстве, или о том, как еще в 1806 году Паррот по-дружески упрекал Александра за то, что тот поздно встает и попусту теряет утренние часы. Теперь император признается Екатерине Павловне (письмо от 10 ноября 1811 года): «Никогда еще я не вел такую собачью жизнь. Очень часто по будням я встаю с постели, чтобы сразу сесть за письменный стол и встаю из-за него только ради того, чтобы перекусить в одиночестве, и снова усаживаюсь за него до момента отхода ко сну»[313]. А 29 января 1812 года он объяснял Парроту, почему целый месяц не может его принять: «Прошел ли хоть один день после Вашего приезда, чтобы я свои труды не закончил в половине одиннадцатого или даже в одиннадцать вечера? А ведь вставал в шесть утра. И точно не один раз приходилось мне между тем работать целые ночи напролет»[314].
В первую очередь императора волновало состояние русской армии. С 1810 года продолжением ее реорганизации занимался новый военный министр генерал от инфантерии Михаэль Андреас (Михаил Богданович) Барклай де Толли (а Аракчеев был назначен председателем Военного департамента Государственного совета). Были созданы обширные запасы продовольствия и армейские склады, подготовлено вооружение и амуниция. Армия получила новую структуру по примеру Франции, в ней появились бригады, объединявшие пехотные полки с приданной им артиллерией. В отношении боевой тактики стали применяться сочетания движений колонн (что использовалось ранее) и более гибкого в бою рассыпного строя. Под руководством князя Петра Михайловича Волконского служба офицеров Свиты Его Императорского Величества была преобразована в деятельное и работоспособное учреждение по квартирмейстерской части (будущий Главный штаб), в составе которого были основаны военно-топографическое депо карт и библиотека. Для комплектования штаба квалифицированными сотрудниками в Петербурге и Москве в 1811 году открылись училища колонновожатых.
Штабное планирование, которое велось под руководством Барклая де Толли, предусматривало возможность нанесения первого удара по французам. В том огромном количестве войск, которые Наполеон сосредотачивал на территории герцогства Варшавского, справедливо видели некоторую внутреннюю слабость и рассогласованность. В таком случае одновременный переход нескольких русских армий в наступление позволял внезапными ударами рассечь расположение французских войск на части и бороться по очереди с каждой из них, а в случае неудачи отойти в пределы Российской империи, заманивая туда противника, иначе говоря, применить «скифскую тактику» (это выражение в планах войны 1812 года первоначально родилось именно применительно к наступательной кампании).
Успех наступления на герцогство Варшавское во многом зависел от той поддержки, которую ему могли оказать поляки – как их армейские части, от которых ждали перехода на русскую сторону, так и мирное население. Чтобы заручиться этой поддержкой, Александр I в 1811 году как никогда много времени уделял Польскому вопросу, тем более что это совпадало с его юношеской мечтой – способствовать воссозданию польского государства. Царь возобновил переписку с князем Адамом Чарторыйским, но уже не как с другом юности, а как с политической фигурой, влиятельной в шляхетской среде. Он выражал уверенность (письмо от 25 декабря 1810 года):
Если Вы будете помогать мне, если те сведения, какие Вы мне сообщите, подадут мне надежду на возможность единства в желаниях варшавян, в особенности армии, относительно восстановления их родины, независимо от того, кто их осуществит, то тогда в успехе нельзя сомневаться; мы добьемся его с Божьей помощью, ибо он основан не на желании сравняться в талантах с Наполеоном, но исключительно на том недостатке в силах, который он будет испытывать в связи с царящим против него раздражением умов в Германии.
Когда Чарторыйский в ответном письме выразил осторожные сомнения относительно того, можно ли настроить поляков на поддержку России, Александр для разрешения этих сомнений (письмо от 31 января 1811 года) обещал восстановленной Польше либеральную конституцию и возвращение ей всех территорий, которые Россия получила по Второму и Третьему разделам; но при этом Царство Польское должно навсегда стать частью владений императора Всероссийского (в рамках личной унии). Александр заключал: «Я решил не начинать войны с Францией, пока я не буду уверен в содействии поляков», и просил князя Адама предоставить ему самые надежные доказательства того, что это содействие будет получено[315].
Увлеченность Александра I польским проектом в начале 1811 года доказывают и его беседы с видным польско-литовским магнатом, князем Михаилом Клеофасом Огинским (который также был композитором-любителем и написал всем известный полонез «Прощание с Родиной»). В этих беседах Огинский предложил восстановить Царство Польское под скипетром Александра I, образовав его сперва из тех губерний, которые вошли в состав Российской империи по разделам Польши, но имея целью, чтобы и остальные польские земли к нему присоединились усилиями самих поляков. Вступление русской армии на территорию герцогства Варшавского в таком случае означало бы для них начало освободительной войны. Огинский еще больше, чем Чарторыйский, в своем проекте делал акцент на том, что в нынешнем состоянии поляки ждут восстановления своей государственности именно от Наполеона как покровителя герцогства Варшавского, что именно этим французский император привлекает поляков в состав своей армии, но что у Александра I есть шанс своими умелыми действиями «оторвать» польское население от привязанности к Наполеону[316]. Надо сказать, что в Париже с Огинским много общался Лагарп и в собственном письме к ученику от 28 февраля 1811 года горячо поддержал эту идею, к тому же полагая, что Александру I новое государство послужит испытательным полигоном для реформ, которые еще пока рано сразу вводить в России. В какой-то момент Александр, кажется, почти что дал себя убедить, а Чарторыйскому написал: «В петербургском обществе все более распространяется и укрепляется идея, что я должен принять титул царя Польши, и […] это дает уверенность в том, что эта мера будет встречена всеобщим одобрением».
По поводу последнего царь, конечно, мог и ошибаться (вспомним, как аналогичный слух в 1817 году возмутил декабристское общество Союз спасения и стал причиной разговоров о цареубийстве). Но планы разыграть польскую карту прежде, чем Наполеон сам ею воспользуется, оставались вплоть до весны 1812 года. Еще в апреле Барклай докладывал царю, что русские войска готовы форсировать Неман и вступить на территорию герцогства Варшавского[317]. И лишь тактические опасения, связанные с пребыванием на фланге армии австрийцев, заключивших к тому моменту союзный договор с Наполеоном, удерживали от этого шага, а окончательно отказаться от наступательной кампании было решено уже после прибытия Александра I к армии в Вильно.
Вторым вариантом ведения войны с Наполеоном являлась оборонительная кампания. За ее планирование и подготовку также отвечал Барклай. Его план включал в себя возведение цепи крепостных сооружений на линии Западная Двина – Днепр, опираясь на которые могла бы обороняться русская армия (вспоминался успешный опыт Беннигсена в кампании 1807 года, когда единственное сражение удалось выиграть у Наполеона именно благодаря заранее возведенным укреплениям). Узловыми крепостями должны были стать Рига, Динабург, Дрисса, Бобруйск, Борисов и Киев. План начали реализовывать в жизнь в 1810 году, но очевидно, что из-за нехватки времени и сил качественную подготовку даже этих немногих крепостей к 1812 году провести не успели. Профессор Паррот, который в октябре 1810 года в Петербурге не преминул побеседовать с Барклаем, советовал потом Александру: «Оставьте Ваш проект строительства крепостей. Исполнить его сможете лишь наполовину, а армии Ваши в крепостях воевать не умеют». Вместо этого Паррот предлагал сделать упор на действия летучих кавалерийских отрядов, которые начнут «войну складов»: «Они противника будут гонять во все стороны и голодом морить»[318].
Легко заметить в этих высказываниях прообраз будущей партизанской войны. О ней как о важном средстве борьбы с Наполеоном в России писали накануне 1812 года многие корреспонденты Александра I, опираясь также еще и на положительный опыт такого же сопротивления французам в Испании и Тироле. Неоднократно в письмах 1811–1812 года на это указывал Лагарп, говоря, что русской армии необходимо пользоваться теми преимуществами, которые ей дает обширная территория империи, заставляя врага растягивать коммуникации и ослаблять ударную силу необходимостью оставлять посты и гарнизоны. А против них нужно действовать народными отрядами, используя ополчение, как в Тироле (швейцарец восхищался успехами родственных ему по духу горцев, которые смогли около года удерживать независимость своей земли без регулярной армии). Вообще, по мысли Лагарпа, созыв народного ополчения очень важен, поскольку проявит «силу народа» и единство всех его сословий в войне. Как покажет дальнейшее, Александр I внимательно прислушивался к советам своего учителя: так, в письме к Чарторыйскому от 1 апреля 1812 года он уже сам называет в качестве одной из возможных оборонительных тактик уход вглубь страны: «Русская армия имеет за собой бесконечное пространство для отступления с тем, чтобы не дать себя разбить. Для Наполеона же затруднения будут возрастать по мере его удаления от источников своих средств и сил»[319].
Итак, согласно предварительным планам, вырисовывается вполне понятная картина. Обе стороны собирались сражаться за очередной передел польских земель. Кампания намечалась в конце весны или летом, в хорошую погоду и (по опыту 1807 года) вряд ли должна была длиться больше одного месяца. Наполеон, как обычно, хотел решить ее судьбу в генеральном сражении, а планы русского штаба предусматривали, напротив, избегая большого сражения, или обороняться, имея тактическое преимущество, или действовать во фланг французской армии, пользуясь ее растянутыми коммуникациями. Именно исходя из этого, войска Александра I были разделены на три армии (под командованием М. Б. Барклая де Толли, князя П. И. Багратиона и А. П. Тормасова), распределенные вдоль всей границы с герцогством Варшавским: при необходимости они могли и перейти в наступление, но по более вероятному сценарию одна из армий должна была сдерживать основные силы Наполеона (какая из них – это определилось бы в зависимости от направления его главного удара), а другие ей помогать. Но ни о каком затягивании войны на полгода изначально речи, конечно же, не шло, поэтому те высказывания Александра I, которые, например, передает в своих мемуарах Коленкур («За нас будет воевать наша зима»), – это очевидное мифотворчество, то есть перенесение позднейших реалий на беседы до начала войны.
Но ведь что-то пошло не так? По каким-то причинам и русская, и французская стороны значительно отклонились от своих первоначальных планов?
О такой возможности свидетельствовал невиданный прежде масштаб приготовлений к войне. Он явно был несоразмерен короткой кампании. Наполеон возродил название La Grande Armée – «Великая армия» (впервые появившееся в 1805 году) и поставил в ее ряды под ружье, со всеми резервами, свыше 600 тыс. человек. Из них непосредственно в походе на Россию приняло участие около 450 тыс. (впрочем, в современной историографии есть тенденция уменьшать это число до 380 тыс.). Великая армия включала не только французов, которых было не более половины, но солдат из немецких государств, входивших в Рейнский союз (Бавария, Саксония, Вестфалия, Вюртемберг), а также значительное количество поляков. Всего на территории герцогства Варшавского было мобилизовано до 100 тыс. человек, и в том числе был сформирован целиком состоявший из поляков знаменитый 5-й корпус Великой армии под командованием племянника последнего польского короля, князя Юзефа Понятовского (численностью около 40 тыс.). В состав Великой армии входили также хорваты (жители Иллирийских провинций Французской империи), итальянцы (под командованием вице-короля Италии Евгения де Богарне и короля Неаполитанского Иоахима Мюрата), испанцы и даже 12 тыс. швейцарцев.
Все планы Наполеона по сосредоточению войск на территории герцогства Варшавского и перемещению отдельных частей оказались известны в Петербурге. В этом заключена еще одна необычная особенность этой войны – ей предшествовала уникальная, первая в истории России по своему масштабу разведывательная операция. Полковник Александр Иванович Чернышев выполнял в Париже функцию особого военного представителя российского императора при Наполеоне. Он был вхож во многие парижские салоны, имел широкий круг общения (в том числе регулярно и подолгу беседовал с Лагарпом). Но куда более важным оказалось, что с 1811 года он тайно установил связь с сотрудником французского Военного министерства М. Мишелем, входившим в небольшую группу чиновников, которая готовила каждое 1-е и 15-е число месяца единственный экземпляр отчета военного министра Наполеону о текущем состоянии французской армии – со всеми изменениями в численности ее отдельных частей, новыми назначениями, передислокациями и др. Мишель передавал Чернышеву копию этого отчета, которую тот немедленно отправлял в Петербург (по выражению историков, этот текст иногда раньше ложился на стол Александра I, чем Наполеона).
После беседы с Наполеоном, выдвинувшим очередные ультимативные требования к России, 26 февраля 1812 года Чернышев покинул Париж. Французская полиция, давно подозревавшая его в тайной деятельности, провела обыск на его квартире, и, к несчастью, была обнаружена бумага, написанная рукой Мишеля. Личность писавшего быстро установили, Мишель был отдан под суд, а сам Чернышев едва успел пересечь границу французских владений, ибо по телеграфу уже отдали приказ о его аресте. Чернышев прибыл в Петербург 28 февраля/11 марта 1812 года и сразу же был принят Александром I, который получил из его рук новейшие сведения о расположении французских войск.
Также весной 1812 года велись и масштабные дипломатические приготовления к войне. Обе стороны подписали важные договоры. Наполеон навязал австрийскому императору Францу I военный союз, заключенный 14 марта 1812 года, который означал, что в Галиции располагался причисленный к Великой армии 12-й (вспомогательный) корпус под командованием князя Карла Филиппа цу Шварценберга, представляя фланговую угрозу в случае наступления русских войск на герцогство Варшавское. Ему противостояла развернутая на Волыни 3-я русская армия генерала от кавалерии Александра Петровича Тормасова. Таким образом, официально австрийцы участвовали в войне 1812 года на стороне Наполеона и даже предпринимали боевые операции против Тормасова, но здесь сказалась их «ответная услуга» за бескровную кампанию, которую русская армия провела в Галиции в 1809 году: австрийский министр иностранных дел граф Клеменс Венцель Лотар фон Меттерних-Виннебург цу Бейльштейн (которому предстояла одна из самых долгих карьер в Европе) передал Александру I тайное обещание, что действия Шварценберга будут столь же пассивными, как и у русских войск в прошлой войне. И действительно, австрийский корпус никак не помешал Тормасову в начале сентября 1812 года соединиться с частями Дунайской армии адмирала Павла Васильевича Чичагова.
Что касается Пруссии, то король Фридрих Вильгельм III еще 24 февраля 1812 года подписал договор с Францией (одновременно жалуясь Александру, что «пожертвовал влечениями своего сердца»). В соответствии с ним Пруссия выставляла около 20 тыс. солдат для похода в Россию. Эти дивизии были включены в корпус маршала Этьена Макдональда герцога Тарентского и действовали отдельно от основной армии Наполеона в направлении Риги, но так и не смогли ее взять.
В свою очередь, Александр I, лишенный «традиционных» союзников против Наполеона – Австрии и Пруссии, постарался выйти из дипломатической изоляции. В феврале – марте 1812 года происходит его сближение с шведским наследным принцем Карлом Юханом, которого окончательно подтолкнуло в сторону России то, как Наполеон обошелся с Померанией. 24 марта/5 апреля был подписан предварительный союзный договор России и Швеции. Благодаря последней были установлены и дипломатические контакты с Англией – ее посланник выехал в Швецию и находился там, готовый заключить мир с Россией, после того как она вступит в войну с Францией. Такой мирный договор действительно был подписан в Эребру 6/18 июля 1812 года, завершив тем самым пятилетнюю «странную» русско-английскую войну.
Наконец, очень вовремя 16/28 мая был заключен Бухарестский мир с Турцией, окончивший войну, длившуюся с 1806 года. Россия, правда, не получала Молдавию и Валахию, на которые могла претендовать и территорию которых уже давно занимала, но Турция уступала восточную часть Молдавского княжества (Бессарабию), а новая граница между государствами была установлена по реке Прут. Самое же главное, что так называемая Дунайская армия (численностью в 55 тыс. человек) теперь могла быть переброшена к другим армиям, участвующим в борьбе с Наполеоном.
В Вильно, в штаб находившейся там 1-й армии под командованием военного министра М. Б. Барклая де Толли, Александр I прибыл 14 апреля 1812 года. 1-я армия насчитывала около 120 тыс. солдат и являлась основной ударной силой русских войск как в случае наступления, так и обороны. Вдоль западной границы, между Брестом и Гродно, располагалась 2-я армия под командованием князя П. И. Багратиона численностью в 45 тыс., а южнее Бреста, как уже говорилось, – 3-я армия А. П. Тормасова, в которой было также около 45 тыс.[320].
Наполеон выехал из Парижа к армии 9 мая 1812 года, сделав по дороге длительную (до конца мая) остановку в столице Саксонии Дрездене, где была устроена демонстрация верности ему со стороны прибывших туда в полном составе немецких князей из государств Рейнского союза. Это пышное мероприятие должно было, по мысли французского императора, устрашить Александра I, но в результате только укрепило его решимость сражаться.
Театрализованному представлению, устроенному Наполеоном в Дрездене, Александр I противопоставил свое собственное. Из донесений военной разведки российский император точно знал дату вступления французских войск в пределы Российской империи – 12/24 июня. Именно в этот день Александр I распорядился дать большой бал для всего местного дворянства и офицеров в летнем дворце имения Закрет (сегодня это парк Вингис в Вильнюсе), принадлежавшего барону Л. Л. Беннигсену. Причем праздник не был отменен даже тогда, когда, по преданию, за пару дней до него возведенная в саду специально для бала открытая галерея обрушилась. Александру требовалась специальная атмосфера, подчеркивавшая его миролюбие и стойкость перед ударами судьбы. Получив роковое известие о начале движения войск Наполеона, он ничуть не изменился в лице, приказал держать новость в тайне и продолжать веселиться.
В ту же ночь в Вильно были составлены первые официальные документы новой войны, показывающие, что и в идеологическом смысле Александр I хорошо к ней подготовился. Новым государственным секретарем, постоянно находящимся при особе императора, вместо Сперанского был назначен контр-адмирал Александр Семенович Шишков, который давно уже оставил службу во флоте, стал чиновником Морского министерства, но известность в обществе снискал как литератор. Основанная им в Петербурге в 1810 году «Беседа русского слова» ратовала за привитие русскому языку «патриотического духа» и избавление его от иностранных влияний. В 1812 году такие идеи оказались востребованы, и слог Шишкова действительно придавал указам и манифестам Александра I той поры особое звучание. Таким стал приказ по русской армии, выпущенный на следующий день после начала войны, 13 июня, где от лица Александра I объявлялось:
Все меры кротости и миролюбия не могли удержать желаемого нами спокойствия. Французский император нападением на войска наши при Ковно открыл первый войну. И так, видя его никакими средствами непреклонного к миру, не остается нам ничего иного как, призвав на помощь свидетеля и защитника правды, всемогущего творца небес, поставить силы наши противу сил неприятельских. Не нужно мне напоминать вождям, полководцам и воинам нашим об их долге и храбрости. В них издревле течет громкая победами кровь славян. Воины! Вы защищаете веру, отечество и свободу. Я с вами. На начинающего Бог[321].
Не менее важные слова оглашались и в датированном тем же числом именном указе Александра I, данном председателю Государственного совета графу Н. И. Салтыкову:
Французские войска вошли в пределы Нашей Империи. Самое вероломное нападение было возмездием за строгое соблюдение союза. Я для сохранения мира истощил все средства, совместные с достоинством Престола и пользою Моего народа. Все старания Мои были безуспешны. Император Наполеон в уме своем твердо положил разорить Россию. Предложения самые умеренные остались без ответа. Внезапное нападение открыло явным образом лживость подтверждаемых в недавнем еще времени миролюбивых обещаний. И потому не остается Мне ничего иного, как поднять оружие и употребить все врученные Мне провидением способы к отражению силы силою. […] Я не положу оружие, доколе ни единого неприятельского воина не останется в Царстве Моем.
Таким образом, то, что Александр I отдал предпочтение не наступательной, а оборонительной кампании, дождавшись, когда войска Наполеона первыми перейдут границу Российской империи, хорошо сочеталось с «миролюбивыми» заявлениями российского императора накануне войны, и теперь под пером Шишкова он представал жертвой «вероломного нападения» без объявления войны. Последнее не соответствовало действительности: нота о начале войны с Россией была вручена, как полагалось по дипломатическому этикету, французским послом в Петербурге Жаком Александром Ло маркизом де Лористоном 10/22 июня. В то же время до находившегося в Вильно Александра I она дошла спустя несколько дней, тогда как о переходе французской армии через Неман 12/24 июня царь узнал непосредственно на месте – еще до ее получения[322]. Тем не менее миф о вероломном нападении Наполеона на Россию закрепился в общественном сознании; этот пример показывает, что корни многих исторических мифов лежат непосредственно в документах самой эпохи. Факт же, что именно Франция первой начала боевые действия, оказался чрезвычайно важным, поскольку утверждал за Александром I бесспорную моральную правоту в этой войне.
Не ограничившись публичными заявлениями, царь сделал еще один символический жест – он направил находившегося в его ставке генерал-адъютанта А. Д. Балашова к Наполеону, чтобы тот передал личное неудовольствие Александра I по поводу начавшегося конфликта. Балашов имел с Наполеоном разговор, который также превратился в расхожий исторический миф (и даже вошел в роман Л. Н. Толстого «Война и мир»), поскольку в нем Наполеон якобы поинтересовался, какая дорога ведет в Москву, на что Балашов гордо ему заявил: та, что проходит через Полтаву. Абсурдность этого разговора, помимо неуместной заносчивости, которую якобы проявляет здесь Балашов, заключена еще и в том, что, судя по всему, ни о какой Москве Наполеон в тот момент не помышлял. Свои цели он достаточно четко выразил в знаменитом обращении к Великой армии:
Солдаты! Вторая Польская кампания началась. Первая кончилась в Фридланде и в Тильзите. […] Россия увлечена роком. Судьба ее должна свершиться. Не думает ли она, что мы переродились? Или мы более уже не солдаты Аустерлица? […] Идем же вперед, перейдем Неман, внесем войну в ее пределы. Вторая польская война будет для французского оружия столь же славна, сколь и первая; но мир, который мы заключим, принесет с собой и ручательство за себя и положит конец гибельному влиянию России, которое она в течение пятидесяти лет оказывала на дела Европы.
Обращают внимание на себя несколько тезисов Наполеона: во-первых, Россия сама виновата в этой войне, хотя ее и развязывают французы; во-вторых, речь идет о повторении «Польской кампании», то есть 1807 года, чтобы закончить его «новым Тильзитом»; и в-третьих, необходимо покончить с «гибельным влиянием» России на международные дела Европы, которое отсчитывается от конца Семилетней войны, то есть восходит к политике Екатерины II, а именно к обсуждавшемуся ранее Тешенскому договору и разделам Польши. Не сомневаясь в победной кампании, Наполеон уже продумывал новые средства для «ручательства за мир». Одним из них должно стать создание нового «буферного государства» из бывших польских земель – Великого княжества Литовского с центром в Вильно, подконтрольного Наполеону, что позволило бы в дальнейшем еще больше усилить политическое давление на Россию и на Александра I.
Как видно, поставленные задачи были вполне конкретными и, казалось бы, не имели ничего общего с теми «наполеоновскими планами», о которых будут потом много рассуждать. Но зачем же тогда для краткой месячной кампании в польско-литовских землях Наполеон собрал столь мощные силы? В контексте позднейших мемуаров переход Великой армии через Неман – растянувшийся на 4 дня марш сотен тысяч людей на восток – воспринимался как событие, исполненное глубокого смысла, «вступление Европы в Азию», «новое Великое переселение народов». Отсюда и возникает еще один устойчивый миф, который, впрочем, нельзя полностью ни доказать, ни опровергнуть: а именно, что с перехода через Неман на самом деле начался поход Наполеона в Индию, столь давно вынашиваемый и желаемый им еще со времен несостоявшегося союза с Павлом I – поход, которым французский император мечтал затмить лавры Александра Македонского. Об этих намерениях достаточно подробно рассказывают и современники (в частности, Эдуард Биньон, дипломат, назначенный Наполеоном французским комиссаром в Вильно, а также Павел Христианович Граббе, сотрудник русской военной разведки), и нынешние историки[323]. Только в таком случае объяснима идея движения к Москве: после заключения нового союза с Александром I французская армия тогда осталась бы в центре России, чтобы совместно с русской армией подготовиться для марша в Индию. Но такие рассуждения вступают в противоречие со всеми конкретными планами и высказываниями Наполеона по поводу предстоящей кампании. Если они и могли существовать у французского полководца, то лишь где-то глубоко на подсознательном уровне, в мечтах, хотя уже это означает, что его мечты резко расходились с тактикой ведения войны. Это придавало всей войне неправильный характер, отличало ее от предшествующих успешных кампаний Наполеона – а значит, уже в самой себе содержало ростки будущей катастрофы.
Много «неправильного» видно и на начальном этапе войны с русской стороны. Ведь уже на четвертый день 1-я армия отступила, оставив без боя французам Вильно – крупный город с сосредоточенными в нем припасами для снабжения войск. Приказ об отступлении был отдан Барклаем де Толли, который счел нужным уклониться от генерального сражения за Вильно и в соответствии с планами оборонительной кампании отступить вглубь российской территории, ожидая успешных действий 2-й армии на фланге у французов. Но маневр 2-й армии не удался: корпус маршала Луи Николя Даву князя Экмюльского, вовремя брошенный Наполеоном против Багратиона, смог перерезать ему дорогу на Минск, в результате чего 2-я армия оказалась отрезанной и от 1-й, и от собственных коммуникаций. С этого момента каждая из армий начинает действовать самостоятельно, решая собственные задачи, главной из которой было сохранение ее состава и боеспособности до момента возможного соединения. Багратиону в итоге удалось форсировать две крупные водные преграды, Березину и Днепр, каждый раз сражаясь против возникавшего у него на пути Даву, и спустя месяц с небольшим выйти к Смоленску, который и стал точкой встречи двух армий.
Что же касается 1-й армии, то, убедившись в невозможности скорого приближения сил Багратиона, Барклай де Толли отступил к недостроенной крепости Дрисса на берегу Западной Двины. Вокруг обороны Дрисского лагеря также уже сломано немало копий в историографии: настолько нелепым представляется тот «план Фуля» (прусского стратега на русской службе, в свое время преподававшего военное дело Александру I), на который обычно ссылаются историки. Согласно этому плану 1-я армия, находясь за крепостными сооружениями, должна была защищать Дриссу при приближении к ней основных сил Наполеона, тогда как 2-я армия, подходившая сзади, нанесла бы ему внезапный удар и обрекла на поражение. Абсурдность плана очевидна и лишь усугублялась сложившимися обстоятельствами: во-первых, Наполеону не было никакой необходимости осаждать крепость всеми силами, когда он мог ее обойти и угрожать далее Петербургу; во-вторых, Дрисса не была готова к пребыванию в ней свыше 100 тыс. человек, которые уже через пару дней начали ощущать голод и нехватку припасов; в-третьих, одну из сторон лагеря образовывала река, а в это жаркое лето воды в ней было так мало, что конница легко могла перейти ее в брод, и это лишало осаду вообще какого-либо смысла.
Можно ли тогда сказать, что в этой «неправильной» войне планирование, то есть по определению правильные действия, было подготовлено так, чтобы сразу обречь русскую армию на поражение? Историк В. М. Безотосный спорит с этим, утверждая, что плану Фуля приписывают роль, которую тот не имел в начале войны, будучи официально не утвержденным (а его оригинал вообще отсутствует). Сооружение Дрисского лагеря в таком случае следует рассматривать как дезинформацию Наполеона, призванную его убедить, что русская армия намерена долгое время там оставаться. Сработала ли эта дезинформация или нет, но Наполеон действительно после взятия Вильно не спешил. В течение трех недель, до 4/16 июля, он оставался в городе, где занимался организацией своего нового марионеточного государства – Великого княжества Литовского, у которого появились собственные правительственные учреждения, даже сенаторы, а также была набрана своя армия, влившаяся в ряды войск Наполеона. Французский император находит и время, чтобы посетить Виленский университет, поддерживая свою репутацию «покровителя наук», а университетские профессора, приглашенные туда благодаря образовательным реформам Александра I, устраивают Наполеону торжественную встречу. В целом он ведет себя так, словно уже выиграл войну, подтверждая собственное высказывание перед ее началом: «Занятие Вильно есть первая цель кампании»[324].
И все это происходит, когда русская армия, находящаяся в нескольких десятках верст к востоку от Вильно, не только не разгромлена – в войне вообще не было ни одного сражения! Кажется, неправильность происходящего все больше и больше начинает овладевать действиями всех участников событий.
Александр I прибывает в Дрисский лагерь вместе с армией 28 июня/10 июля, прекрасно отдавая себе отчет, что защищать его не собирается. Того же мнения и Барклай де Толли. В то же время он чрезвычайно доволен сохранением армии, то есть способностью дальше сопротивляться, а не сдаваться в этой кампании. По всей видимости, именно здесь, в Дриссе, в разговорах Александра и Барклая окончательно вырисовывается «скифский план» дальнейшего ведения войны. Этот план противоречил обычной военной логике (что нас уже не должно удивлять): ведь захват чужой территории в нормальном случае означает успех – здесь же предполагалось, что с продвижением вглубь России войска Наполеона будут ослабевать из-за необходимости оставлять на пройденном пути склады и гарнизоны, при этом их коммуникации с герцогством Варшавским, где находились резервы Великой армии, становятся чрезмерно растянутыми и уязвимыми. Говоря проще, по такой «неправильной логике», чем больше Наполеон захватывал русских земель, тем быстрее его армия приближалась к своей гибели.
Обычно план приписывают самому Барклаю, и действительно, огромная заслуга военного министра была в том, что он не побоялся его реализовывать, по сути, поставив на кон свою честь и репутацию[325]. Но его суть была созвучна и некоторым высказываниям Александра I, сделанным накануне войны. А в ноябре 1812 года император писал Барклаю де Толли о «предпринятом нами плане кампании, […] имевшем целью привести неприятеля вглубь страны», и о том, что это единственный способ, «который мог еще иметь успех против такого врага, как Наполеон». Можно сделать вывод, что решение о дальнейшем ведении «неправильной войны» принадлежало не только Барклаю, но и лично Александру I. Военный министр это подтверждал в письме царю от 30 июля: «Высочайшая Ваша воля есть, Государь, продлить сколь можно более кампанию, не подвергая опасности обе армии». О том, как далеко может зайти такое отступление, Александр I думает уже в Дриссе, когда 4 июля велит графу Н. И. Салтыкову подготовить «по здравом размышлении все то, что надобно будет увезти из Петербурга и о способах сего увоза»[326].
Поразительно, спустя всего три недели кампании, когда не произошло еще ни одного крупного сражения, Александр I допускает занятие французами Петербурга или, как будет видно ниже, Москвы. Непосредственную угрозу столицам создало появление неприятеля на границах Российской империи, на расстоянии в многие сотни километров! До какого же рубежа в таком случае можно отступать? В окружении Барклая ходили разговоры о желании отвести войска за Волгу, а сам Александр I говорил, что отправится в Сибирь. Это звучит, конечно же, немыслимыми гиперболами – но в нарушении обычной военной логики и был заключен единственный план победы. «Надобно вести против Наполеона такую войну, к которой он еще не привык…»[327]
Поэтому после недели пребывания в Дрисском лагере Барклай издает приказ о новом отступлении, которое продлится до Смоленска, то есть до соединения со 2-й армией, а затем продолжится и дальше на восток. В этот момент Александр I принимает еще одно важное решение, продиктованное обстоятельствами: он покидает армию. Ответственность за отступление должна была лечь исключительно на Барклая де Толли, но не на репутацию царя. Уехать императора попросили совместным письмом три находившихся при нем сановника – А. А. Аракчеев, А. Д. Балашов и А. С. Шишков, но думается, что Александр и сам признавал необходимость такого шага и, что называется, дал себя уговорить. В цитированном выше ноябрьском письме Барклаю он признавался, что понимал – их план «неизбежно должен был встретить много порицаний и несоответственной оценки в народе»: «Нужно было с самого начала ожидать осуждения, и я к этому подготовился»[328].
В ночь на 6 июля Александр I выехал из Дриссы в Москву. В тот же день был издан подготовленный Шишковым манифест о созыве народного ополчения. В отличие от аналогичного манифеста 1806 года Наполеон здесь уже не представал в роли Антихриста и «лжемессии», но подчеркивалось, что он несет с собой «лукавства и лесть», «надеясь силою и соблазнами потрясти спокойствие великой Державы» (это был явный намек на распространявшиеся слухи, что на территориях, занятых Наполеоном, будет отменено крепостное право, как это было уже им сделано в герцогстве Варшавском). Этим скрытым угрозам врага русский народ должен противопоставить свое единство: «Да встретит он в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном Палицына, в каждом гражданине Минина». Механизм мобилизации патриотизма, как видим, в 1812 году изменился по сравнению с 1806 годом: манифест взывал уже не к общему церковному сознанию народа, но указывал на конкретные исторические примеры победы над врагом, восходящие к Смутному времени.
Уже 11 июля царь был в первопрестольной столице, где мог порадоваться патриотическому подъему населения. 15 июля в Слободском дворце Александр I посетил собрание дворянства и купечества, которое должно было решить вопрос о численности и составе Московского народного ополчения. В тот день дворяне жертвовали доходы от имений, купцы – целые свои капиталы, чиновники – часть своего жалованья на содержание армии; общая сумма достигала 2,4 млн рублей. Два молодых графа – Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов и Петр Иванович Салтыков – предложили сформировать за свой счет по одному кавалерийскому полку, куда намеревались перейти с гражданской службы многие из московских дворянских юношей (например, в полк Салтыкова поступил юный Александр Сергеевич Грибоедов). В качестве ратников народного ополчения было решено снарядить и снабдить провиантом на три месяца каждого десятого жителя губернии.
Первым в московское ополчение записался писатель и издатель «Русского вестника» (журнала, проводившего патриотическую литературную линию в противовес французскому влиянию) Сергей Николаевич Глинка. В дни визита Александра I в Москву Глинка, согласно его собственным мемуарам, пытался играть роль народного трибуна – например, он хотел вывести народ к заставе, чтобы встретить там Государя, распрячь его коляску и на руках нести его в город (к счастью для Александра, он избежал такой участи, въехав в Москву ночью). А в Слободском дворце Глинка обратился к присутствующим со словами, показывавшими, что ощущение «неправильной войны» проникло уже и в эти слои общества и могло восприниматься там с восторгом:
Мы не должны ужасаться; Москва будет сдана. […] Едва вырвалось из уст моих это роковое слово, некоторые из Вельмож и Превосходительных привстали. Одни кричали: «Кто вам это сказал?» Другие спрашивали: «Почему вы это знаете?» Не смущаясь духом, я продолжал: «Милостивые Государи! Во-первых: от Немана до Москвы нет ни природной, ни искусственной обороны, достаточной к остановлению сильного неприятеля. Во-вторых: из всех отечественных летописей наших явствует, что Москва привыкла страдать за Россию. В-третьих (и дай Бог, чтобы сбылись мои слова): сдача Москвы будет спасением России и Европы[329].
Посещение царем Москвы показало его общественную опору в виде той «патриотической партии», которая до войны составляла оппозицию его курсу и внесла свой вклад в отставку Сперанского. Явным шагом в эту сторону было назначение царем еще 24 мая 1812 года графа Ф. В. Ростопчина главнокомандующим в Москве. Теперь Александр ожидал от него понимания в вопросах подготовки к возможному оставлению города. В последний день своего пребывания в Москве, 18 июля, император сказал Ростопчину на прощальной аудиенции, что дает ему все полномочия, чтобы готовить городское имущество, архивы и церковные святыни к эвакуации. Но последующие недели показали, что царь ошибся, полагаясь на Ростопчина: тот всячески откладывал распоряжения об отъезде московских учреждений, поскольку они противоречили бы издававшимся им так называемым «афишкам» – обращениям градоначальника к московским жителям, где граф, верный найденному им с 1807 года стилю, представлял французов «карликами и щегольками», которые «от каши перелопаются, от щей задохнутся». Естественно, такие французы не способны занять Москву – так сатирический образ, придуманный ранее Ростопчиным, подменял представления о реальной опасности, исходящей от наполеоновской армии. Из-за этой подмены понятий эвакуация откладывалась, ее подготовка началась не раньше второй половины августа (на фоне продолжавшихся в «афишках» Ростопчина заверений, что Москва не будет сдана), а жертвой этого, в частности, стал Императорский Московский университет, который не успел спасти ни своих научных коллекций, ни библиотеку, ни даже личных вещей профессоров[330].
В Петербург Александр I прибыл 22 июля и ощутил там вокруг себя заметно изменившуюся атмосферу. Наполеон к этому времени уже вступил в Смоленскую губернию, а это значит, что пагубные последствия вражеского нашествия начали ощущать на себе не только литовская и белорусская шляхта, но и русские дворянские семьи. Возникший сразу же ропот при Дворе был вызван опасениями, что царь может лишиться дворянской поддержки: об этом Александру говорили императрица Мария Федоровна и брат Константин, призывая начать переговоры о мире. В армии же возник настоящий «генеральский заговор» против Барклая, вождями которого выступили генералы А. П. Ермолов и князь П. И. Багратион, не стесняясь между собой упрекать военного министра в трусости и называть дураком. Армейские распри как бы опять возвращали в штаб атмосферу 1806–1807 годов, которая стала тогда одним из факторов будущего поражения, и Александру I, который получал из армии, в том числе непосредственно от генералов массу корреспонденции и полностью знал о складывающейся ситуации, необходимо было что-то предпринять.
Очередное решение, которое Александр I принял в этой войне, можно назвать парадоксальным, то есть не укладывающимся в обычную логику победы над врагом, но при этом абсолютно верным. 5 августа новым главнокомандующим был назначен 67-летний генерал от инфантерии граф (с 1811 года) Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов.
Заметим, что в прошлый раз, когда в 1806 году Александр I отправил против Наполеона в качестве главнокомандующего престарелого графа М. Ф. Каменского (на тот момент – ровесника Кутузова), для армии это едва не закончилось катастрофой. И сейчас подобный шаг дался императору с трудом. Сам он не испытывал к Кутузову симпатии и невысоко оценивал его военные дарования – царь не мог забыть позор Аустерлица. Против Кутузова были настроены и некоторые государственные деятели: граф Ф. В. Ростопчин, имевший постоянную возможность наблюдать того при Дворе Екатерины II и Павла I, дает в мемуарах абсолютно уничижительную характеристику его личным качествам: «Это был большой краснобай, постоянный дамский угодник, дерзкий лгун и низкопоклонник».
Но именно такие способности всегда обеспечивали Кутузову высокий кредит при Дворе, с чем непосредственно столкнулся император. Позиция Александра видна из писем, в которых он объяснялся по этому поводу с сестрой Екатериной Павловной. 8 августа он писал ей: «Вообще, Кутузов пользуется большой популярностью в обществе, здесь и в Москве»; а 18 сентября – более развернуто:
В Петербурге все были настроены, как я увидел, в пользу назначения главнокомандующим старика Кутузова: об этом кричали все. Мое знание этого человека сначала меня от него отвратило, но […] я не мог поступить иначе, кроме как уступить единодушным пожеланиям, и назначил Кутузова. К тому же я и теперь полагаю, что в тех обстоятельствах я не мог поступить иначе, кроме как решиться выбрать из трех равно неспособных встать во главе войска генералов того, за кого подавали свой голос многие[331].
Кутузов к тому же являлся старейшим по чину из еще действующих русских генералов, и в письме к П. В. Чичагову от 5 сентября Александр I просто заявлял: «У меня не было выбора, Кутузов был единственным под руками и общественное мнение за него».
Таким образом, назначение Кутузова главнокомандующим, по мысли Александра I, должно было прежде всего успокоить общественное мнение; сам же царь в цитированном письме к сестре от 8 августа подчеркивал, что имеет и более важные заботы, которые, по его мнению, должны повлиять на ход войны, – ему и так пришлось задержаться в Петербурге «дольше, чем он рассчитывал», а теперь Александр спешит в Финляндию на встречу со шведским кронпринцем. 15/27 августа их свидание состоялось в Або. По его итогам была заключена союзная конвенция. Александр I поддержал притязания Бернадота на Норвегию, а последний, в свою очередь, предложил ту часть русских войск, которая, согласно конвенции, должна была поддержать завоевание шведами Норвегии, пока перевести из Финляндии для обороны Петербурга[332].
Тот факт, что Александр I в такие грозные дни, когда Наполеон уже взял Смоленск и двигался дальше к Москве, покидает пределы России и отправляется в далекую Финляндию, показывает, что дипломатические аспекты продолжения войны для него в тот момент были важнее военных. Своими дипломатическими усилиями царь надеялся вывести Россию из изоляции, обрести союзников и подготовить новое, уже послевоенное урегулирование в Европе. В военном же отношении, как показало назначение Кутузова, у царя практически не было самостоятельного выбора.
Действительно, назначение Кутузова никак не изменило характер «неправильной войны». Несмотря на восторг солдат, ожидавших, что «приехал Кутузов разбить французов», тот, приняв армию на смотре 17/29 августа в Царёво-Займище, скомандовал продолжать отступление. Однако в отличие от Барклая, готового «отступать до Волги», старому, но опытному и не утратившему чуткости Кутузову прекрасно ясна главная моральная проблема, которая лежит впереди, – оставление Москвы. Первопрестольную нельзя отдать без боя, поэтому генеральное сражение с Наполеоном необходимо, но вот можно ли его выиграть? Или такое сражение достаточно не проиграть – тогда армия сохранится и сможет продолжить свой «скифский план», а находящийся далеко от своих резервов противник понесет ощутимый урон, и это уже и будет победой. Таким и стало истинное значение Бородинской битвы 26 августа/ 7 сентября 1812 года.
К этому моменту прошло два с половиной месяца с начала кампании, и все это время Наполеон словно привязанный незримой нитью следовал за русской армией на восток. Он, конечно же, не ожидал, что получит под свой контроль столь обширную территорию, и мечтал закончить кампанию еще в Полоцке, затем в Витебске, а потом в Смоленске, вот только там этому помешало уничтожение города, который сгорел после обстрела артиллерии и поджогов: из 2250 домов уцелело лишь 350. Ресурсов для остановки армии не было, начала сказываться тактика «выжженной земли», принуждавшая Наполеона идти все дальше и дальше, как бы невыгодно ему это ни было. К тому же он хотя и занял несколько губерний, но при этом так и не разбил русские армии в сражении, к чему так стремился. По меткому выражению военного теоретика и участника этой войны Карла фон Клаузевица, Наполеон тем самым ставил «весь выигрыш на карту до тех пор, пока не будет сорван банк».
Бородино, наконец, давало ему такую возможность. Обратим внимание, что к началу Бородинской битвы в распоряжении Наполеона уже оставалось лишь около 130 тыс. человек, то есть в разы меньше того их количества, что перешли через Неман, и это лишний раз свидетельствовало об успехе «скифского плана». Русская армия насчитывала около 150 тыс. (в том числе около 10 тыс. казаков и свыше 30 тыс. ополченцев, которых, к сожалению, не удалось как следует вооружить) и имела превосходство в количестве пушек. Победный для русской армии – в указанном выше смысле – исход сражения был достигнут ценой жертв большого количества солдат, героизмом каждого офицера, многочисленными подвигами. Историки очень много спорили и спорят до сих пор, хорош ли был план битвы, намеченный Кутузовым, и был ли он выполнен; правильно ли располагались на поле русские войска; какую роль сыграли флеши, редуты и прочие укрепления и т. д. Но неоспоримо то, что Наполеону не удалось, как он привык, одним решительным ударом расстроить порядки армии противника. В течение всей битвы его не покидало мрачное настроение, он не садился на коня, чтобы воодушевлять войска (вспомним традиционное объяснение историков: у Наполеона был насморк), и так и не решился ввести в бой свои наиболее боеспособные части – Императорскую гвардию, стоявшую в резерве.
После сражения Кутузов отправил Александру I победную реляцию:
Баталия 26-го числа бывшая, была самая кровопролитнейшая из всех тех, которые в новейших временах известны. Место баталии нами одержано совершенно, и неприятель ретировался тогда в ту позицию, в которую пришел нас атаковать; но чрезвычайная потеря, и с нашей стороны сделанная, особливо тем, что переранены самые нужные генералы, принудила меня отступить по Московской дороге.
Таким образом, по сути характер отступления русской армии не изменился – к нему лишь добавились последствия огромных потерь (от 30 до 40 тыс. убитых и раненых с каждой стороны), что заставляло на ходу переформировывать целые части. Но впечатление, которого Кутузов стремился добиться в Петербурге, было достигнуто: на радостях Александр I 30 августа, в день своих именин, произвел Кутузова в генерал-фельдмаршалы, его жену назначил статс-дамой и пожаловал ему 100 тыс. рублей. Истинная картина происшедшего, масштабы потерь и неизбежность оставления Москвы – все это открывалось как императору, так и всему русскому обществу постепенно.
Знаменитый совет в Филях по сути ничего не решал – Кутузов хотя и продемонстрировал накануне, что готов оборонять город, но понимал, насколько выбранная позиция на окраине Москвы для этого не годилась. В крестьянской избе, где вечером 1 сентября 1812 года собрались генералы, Кутузов, казалось, спал за столом, не принимая участия в общей перепалке. Но как только она закончилась, он открыл глаза и произнес, может быть, самые важные слова в своей жизни: «Властью, данною мне Государем и Отечеством, я приказываю – отступление». По свидетельствам сопровождавших его адъютантов, Кутузов затем всю ночь плакал и молился перед образом Богородицы. Но в глубине души ему было ясно, что именно этим тяжелейшим решением, ответственность за которое он взял на себя, и будет одержана окончательная и полная победа в войне. «Наполеон – как бурный поток, который мы пока еще не можем остановить. Москва будет губкой, которая его всосет» – так передает мысль Кутузова его ординарец князь Александр Борисович Голицын[333].
Так и случилось. В Москву вошла организованная и боеспособная французская армия, а из нее вышла толпа людей, полуголодных, отягощенных награбленным добром, которые мечтали только о том, чтобы побыстрее вернуться домой. Несметные сокровища Москвы, застроенной в конце XVIII – начале XIX века многочисленными дворцами вельмож и богатых купцов и представлявшей собой во многих частях скорее соединение роскошных усадеб, нежели регулярный город, растаяли в одно мгновение в огне. Чудеса Востока, к которым так стремились французы и сам Наполеон, обернулись для них страшной сказкой в духе «Тысячи и одной ночи». Катастрофу предрекал уже тот ужас, который чувствовали солдаты наполеоновской армии, вступая в опустевший город, в котором так же, как и всегда в этой войне, перестали действовать привычные законы. Французы ожидали найти в городе отдых: удобные квартиры, рестораны, набитые снедью лавки, а обнаружили пустые дома и дворцы, которые тут же бросились грабить, оправдывая себя тем, что в ином случае все это сгорит.
Московский пожар начался уже 2 сентября в результате поджога нескольких складов, который осуществили чины московской полиции по распоряжению Ростопчина[334]. Но в пустом городе, где отсутствовал какой бы то ни было порядок и царствовал хаос, огонь распространялся так быстро и с такой силой, что его было не остановить. В Москве еще оставалось несколько сотен человек, составлявших так называемую «московскую чернь», которую сам Ростопчин страшился настолько, что, желая отвлечь ее, предлагал в своей последней «афишке» самостоятельно оборонять город на Трех горах (куда сам не явился) и даже разрешил брать старое оружие из московского арсенала. Из них к вечеру 2 сентября сформировались толпы людей, разбивавших лавки и выгребавших оттуда бесплатное спиртное. Иностранцы из числа наполеоновских солдат и офицеров, пробиравшиеся в тот же вечер в город в надежде купить себе припасов, вспоминают иррациональный ужас, который их охватывал, когда они видели приближение таких волн народа с факелами, носившихся по улицам. К следующему утру огонь распространился на большинство районов города, а в страшную ночь с 3 на 4 сентября внезапно поднялся ураганный ветер такой силы, что человека сбивало с ног, и все разрозненные очаги пожара слились в единое море. Волны бушующего пламени поднимались до самого неба на такую высоту, что были отчетливо заметны на горизонте с расстояния в сотню километров от Москвы.
Это пламя, виденное Наполеоном из окон Кремлевского дворца, навсегда сохранилось как одно из самых ярких и страшных впечатлений его жизни. Все его мечты о зимних квартирах и, возможно, о манящих перспективах дальнейшего похода в Индию разом рухнули. Настроение французского полководца хорошо передает письмо, которое он решил отправить Александру I 8/20 сентября из сгоревшей дотла первопрестольной:
Чудный и роскошный город Москва более не существует. […] Три четверти домов сожжено, осталась только четверть. Такое поведение жестоко и бесцельно. Неужели можно погубить один из красивейших городов мира и работу стольких столетий, чтобы достигнуть таких результатов? […] Если бы я предполагал, что подобные вещи делаются по приказанию Вашего Величества, я не стал бы писать этого письма, но считаю невозможным, что с Вашими принципами, Вашим сердцем и прямотой Ваших взглядов Вы приказали такие безумства, недостойные Великого Государя и великой нации. Я вел войну с Вашим Императорским Величеством без вражды: записка от Вас перед или после последнего сражения остановила бы мое продвижение. […] Если Ваше Величество сохранили еще какие-нибудь остатки своих прежних дружественных чувств, то примите дружески это письмо. В общем, Вы можете только быть довольны, что я Вам даю отчет о состоянии Москвы.
Александр I оценил полученное им письмо Наполеона как «фанфаронаду» и ничего на него не ответил. В эти дни он переживал все мыслимые упреки и унижения, которые общество решалось высказать в адрес царя. 15 сентября, в годовщину своей коронации, которая всегда отмечалась как праздник, Александр I обязан был присутствовать на церковной службе в Казанском соборе. Его уговорили не ездить по городу верхом, как он это обычно делал. Царь отправился к собору в коляске, но перед входом в храм должен был пройти несколько шагов вдоль пасмурной и угрюмо молчавшей толпы людей. От них не раздалось ни единого приветствия. Как вспоминала находившаяся в свите Александра I фрейлина Роксандра Скарлатовна Стурдза, она ощущала, что «достаточно было малейшей искры, чтобы все кругом загорелось», и у нее подгибались колени, но все закончилось благополучно[335].
Любимая сестра Екатерина Павловна, едва узнав об оставлении Москвы, 3 сентября прислала Александру несколько слов утешения и оценила события словами: «Есть вещи необъяснимые». Но затем в письме, написанном через три дня, и ей пришлось приводить объяснения несчастьям, передавая Александру множество упреков от русского общества:
Более не могу сдерживаться, несмотря на боль, которую я вам причиню, мой дорогой друг. Взятие Москвы вызвало величайшее отчаяние в умах; недовольство достигло высшей точки, затронув и Вашу персону. Если это уже доходит до меня, судите об остальном. Вас серьезно обвиняют в несчастье, постигшем вашу Империю, в общем разорении и разорении частных лиц, наконец в том, что Вы погубили честь страны и свою собственную честь. Не одно какое-то сословие, все объединились в осуждении Вас. Не вдаваясь в то, что говорится о способах ведения этой войны, одно из главных обвинений, которые выдвигаются против Вас, состоит в том, что Вы не сдержали слово, данное Москве, которая ожидала Вас с крайним нетерпением, и то, что Вы оставили ее без помощи: Вы выглядите так, словно предали ее. Вам не следует опасаться бедствий, которые могла бы принести с собой революция, нет! но оставляю Вас судить о положении дел в стране, главу которой презирают.
Тем не менее Екатерина Павловна никоим образом не пыталась склонить Александра к миру с Наполеоном – к чему постоянно призывали и Константин Павлович, и канцлер граф Н. П. Румянцев, и даже граф А. А. Аракчеев; напротив, сестра укрепляла брата, говоря о возможности спасти свою честь, если он дальше будет сопротивляться. «Только не мир, и даже если вы окажетесь в Казани, только не мир!» – писала она. И Александр I ответил ей (на письмо от 3 сентября) в схожих выражениях: «Конечно, есть вещи, которые невозможно помыслить. Но уверьтесь, что моя решимость бороться непоколебима, как никогда; я предпочту перестать быть самим собой, чем уступить чудовищу, которое есть несчастье мира»[336].
Такую решимость передавали в эти дни и письма императрицы Елизаветы Алексеевны к матери, где она писала: «Мы ко всему готовы кроме переговоров. Чем дальше будет наступать Наполеон, тем меньше он может рассчитывать на возможность мира. Это единодушное чувство императора и народа». Свои письма Елизавета Алексеевна начинала восклицанием: «Возможно, вас уже заставили поверить, что мы убежали в Сибирь!» – и это не было чисто риторическим оборотом. Перед глазами всей Европы был пример португальского короля, который в 1807 году, не желая подчиняться власти Наполеона, покинул Лиссабон и перенес свою резиденцию в Бразилию. В этом смысле идея сделаться «императором Сибири» выглядела вполне схоже. Именно ее Александр I сам проговаривает в беседе с полковником инженерной службы графом Александром Францевичем Мишо де Боретуром: «Я скорее отращу себе бороду до пояса и буду питаться картофелем вместе с последним из моих крестьян в глубине Сибири, чем подпишу позор для моего Отечества». Правда, это высказывание извлечено из позднейшего письма Мишо к А. И. Михайловскому-Данилевскому (первому историку Отечественной войны 1812 года) и явно направлено на мифологизацию образа Александра I, что Мишо удалось как нельзя лучше, ибо дальше в письме он приводит еще одну якобы сказанную ему лично российским императором фразу, которая стала легендарной: «Наполеон или я, я или он; но вместе мы не можем больше царствовать!»[337] Тем не менее реально существующее письмо царя к Бернадоту от 19 сентября/1 октября 1812 года содержит похожие мысли:
Потеря Москвы дает мне случай представить Европе величайшее доказательство моей настойчивости продолжать войну против ее угнетателя. После этой раны все прочие ничтожны. Ныне более, чем когда-либо, я и народ, во главе которого я имею честь находиться, решились стоять твердо и скорее погрести себя под развалинами империи, нежели примириться с Аттилой новейших времен[338].
Александр даже специально в письме к Кутузову от 9 октября сделал выговор по причине, что тот принял в Тарутинском лагере посланца Наполеона, маркиза Ж. де Лористона, хотя и отказался от его предложений о мире.
Наполеон же ждал согласия от Александра I на мир в Петровском дворце на окраине Москвы – ждал больше месяца, возможно, изнывая от безделья, поскольку за это время успел рассмотреть и утвердить Устав театра Французской комедии в Париже (вот уж точно живая иллюстрация его собственного афоризма: «От великого до смешного – один шаг»). Некоторые историки называют такое промедление еще одной и, по-видимому, последней ошибкой, которую Наполеон допустил в этой кампании. 7/19 октября он наконец покинул Москву (а часть его войск оставалась там до 12 октября). Напоследок Наполеон приказал взорвать Кремль – акция столь же варварская, сколь и бессмысленная, ибо к XIX веку он давно потерял свое оборонительное значение. Кремль почти не пострадал, взрывы большей частью ушли в песчаную почву, но у стоявшего напротив и выгоревшего изнутри здания Московского университета вылетели последние еще уцелевшие окна.
С переходом французской армии обратно на Смоленскую дорогу, которая вела в Европу, стало окончательно ясно, что Россия войну выиграла, а значит, все тяжелые решения Александра I были ненапрасными. Упрямство, с которым Александр отвергал заключение мира, стало одним из факторов, наряду с другими, которые позволили одержать верх над Наполеоном. Войска великого полководца, перед которым трепетала Европа, возвращались назад, значительно растянувшись, испытывая голод (поскольку местность, по которой они шли, уже была полностью истощена во время движения армий к Москве) и во многом утратив былую боеспособность. Части Великой армии терялись по пути, попадали в окружение и сдавались в плен к летучим партизанским отрядам. Это позволяло шедшей следом регулярной армии Кутузова прикладывать минимальные усилия для поддержания общего победного эффекта.
Операции же, подготовленные в обычной военной логике достижения успеха, как раз терпели поражение, поскольку сталкивались с военным искусством Наполеона, которое он еще не растерял. Так произошло с планом, одобренным в Петербурге Александром I, согласно которому Дунайская армия под командованием адмирала П. В. Чичагова должна была воспрепятствовать переправе французов через широкую, но неглубокую реку Березину. Царь едва ли не ставил задачу захватить Наполеона в плен, но тому с помощью умелого маневра удалось обмануть Чичагова и начать подготовку к переправе. В кратчайшее время французские понтонеры, стоя по грудь в ледяной воде, смогли наладить два моста на деревянных опорах, которые едва стояли и несколько раз ломались. Часть войск Наполеона, в том числе и он сам, успели перейти на противоположный берег. Но вечером 16/28 ноября разразилась катастрофа, длившаяся до утра следующего дня. Под канонадой русской артиллерии перед мостами возникла чудовищная давка, в которой люди погибали в толпе от удушья, а с мостов (из которых один в результате рухнул) падали в воду, где также не могли выжить, умирая от переохлаждения. Минимальная оценка потерь Великой армии на Березине составляет 20 тыс. человек, но если учесть всех деморализованных, отставших, бросивших оружие или сдавшихся в плен, то она доходит до 50 тыс. До сих пор слово berezina служит нарицательным обозначением во французском языке для чудовищной гибели огромного числа людей.
Численность армии Наполеона после Березины уменьшилась, по разным оценкам, до 10–20 тыс. солдат. Из них к Вильно 26–28 ноября/8–10 декабря вышли только жалкие остатки, не более 2 тыс., которые затем смогли обратно переправиться через Неман. Дорога от Березины до Вильно была устлана трупами – именно здесь к уничтожению Великой армии наконец подключился «генерал Мороз», на которого французы потом будут традиционно перелагать ответственность за свое поражение в этой войне. На самом деле «суд Божий на ледяных полях» (значение которого в сознании Александра I явно переоценено) – то есть период, когда действительно стояли 30-градусные морозы, – длился не более 10 дней. В лютую стужу несчастные солдаты ждали нападения партизан, потому что знали, что в плену у них будет возможность поесть и обогреться. Наполеон бросил свою армию в Сморгони 23 ноября/5 декабря, спешно выехав в Варшаву, а оттуда в Париж.
Боевые действия в декабре продолжались под Ригой, где окружение угрожало корпусу маршала Э. Макдональда, но тот вовремя дал приказ об отступлении. В его ходе прусские части под командованием генерала Людвига фон Йорка объявили себя нейтральными и подписали 18/30 декабря конвенцию в Таурогах, что стало прологом для возвращения Пруссии к союзу с Россией. Тогда же прошли переговоры и было достигнуто соглашение о нейтралитете с австрийцами. Распад коалиции, созданной Наполеоном, выразился в том, что даже его ближайший сподвижник и родственник, возведенный на неаполитанский трон, Иоахим Мюрат уже на территории Восточной Пруссии отказался оборонять Кёнигсберг и 4/16 января, сдав командование Евгению де Богарне, поспешил вернуться в Италию, поставив интересы своего королевства выше коалиционных.
На праздник Рождества Христова 25 декабря 1812 года в России вышли два манифеста Александра I. В первом из них торжественным слогом Шишкова провозглашалась победа над «собранными с 20 царств и народов ужасными силами» и теперь «нет ни единого врага на лице земли Нашей», предлагая «познать в великом деле сем промысел Божий» и принести Богу за это глубокую сердечную благодарность. Второй манифест возвещал о зримом знаке этой благодарности – возведении в Москве храма «во имя Спасителя Христа». Этими документами не просто завершалась Отечественная война 1812 года, но и открывалась новая эпоха царствования Александра I, в которой публичные религиозные манифестации несли в себе важный смысл и политическое содержание.
Итак, 1812 год показал, что такое «неправильная война», – ведь при достижении победы России над Наполеоном все происходило наоборот. Захват врагом русской земли означал не его успех, а поражение, а сражение с русской армией, после которой та продолжала отступать, означало ее победу. Само занятие Наполеоном столицы государства всегда прежде приносило ему скорый и победоносный конец войны (так было в Вене, Берлине, Мадриде), но именно вступление французов в Москву стало началом гибели Великой армии. Пожар Москвы явился колоссальной жертвой, которую вся страна принесла ради победы, но именно он в конечном итоге спас царствование Александра I.