Мы в Ленинграде. Был вчера вечером у Козинцева, читал начало «Дон Кихота», уже третье с тех дней, что начал я работать. Со 2-го до вчерашнего дня написал я больше десяти страниц на машинке, не считая вариантов, отвергнутых мною самим. Удивляюсь собственной трудоспособности. Работал-то я, в сущности, один день, — народ мешал. Этого самого второго января, что начал я работу, перебывало у меня в течение дня общим счетом — семнадцать человек. И я был скорее доволен. Тишина последнего года начала угнетать меня.
Возвращаюсь к Емельянычу и Моте. Мотя — толкова и талантлива не менее Емельяныча. Она перебралась с первым своим мужем в Ленинград из деревни, когда была совсем еще молоденькой. Поступили на Путиловский. Прижились. Дали им квартиру в новом доме. Родился у них сын. Приняли Мотю и мужа в партию. А когда поступила Мотя к нам в домработницы в 1949 году, ничего у нее уже не осталось. Мужа убили в первые дни войны, квартиру разбомбили, мальчик в блокаду умер. В деревне ее, где-то возле Осташково, были у Моти осиротевшие племянник и племянница. Совсем еще ребята — лет двенадцати, тринадцати, они самостоятельно вдвоем вели хозяйство — и слезно молили Мотю, чтобы приехала помочь. В первые дни, а приехала Мотя как раз к жатве, решила она, что пропадет, никак не выдержит. Потом привыкла понемногу. «Разве сравнить городскую работу с деревенской». Племянник развел сад, который славился в районе. Однажды коза объела яблоню. «Слышу — бьет племянник козу, вот-вот убьет совсем. Я только успела крикнуть: «Ваня — коза дороже яблони!» — и он отошел, слава богу, отпустил животное». Вернувшись в город, вышла Мотя замуж во второй раз, и муж погиб под поездом. Был он железнодорожник. И поступила Мотя к нам. Уже сильно за сорок. Повышенное кровяное давление. Многих зубов не хватает — и страстная жажда жизни, цепкость, интерес ко всему: от газет до всех комаровских сплетен. Пока она жила в деревне, не вносила членских взносов. Но райком партии разыскал ее и восстановил. Емельяныч считался завидным женихом.