Я ловлю ее, чтобы она не ударилась при падении. Сажусь и прижимаю к себе:
– Колетт…
Плачу как ребенок.
Она слабо улыбается мне и гладит по щекам.
Гримаса боли появляется на ее лице, и она дотрагивается до своей груди.
– Колетт, что ты натворила? – Я качаюсь, обнимая ее.
Цепляюсь за ее тело, и у меня перехватывает дыхание. Подо мной лишь пустота. И я падаю, падаю, падаю.
– Хадсон.
Я чуть отстраняюсь, чтобы взглянуть на нее.
– Что?
– Я запуталась. Разве я не была твоей пиццей или картошкой? Почему я теперь стала твоим отцом?
Я хлюпаю носом и набираю воздуха, прежде чем ответить:
– Нет, ты не мой отец. Ты мой Фрэнк.
– А разве Фрэнк – не твой отец?
– Не-е-ет. То есть да. Короче, Фрэнк – мой отец. Он мой отец. Но ты тоже Фрэнк, из-за всего того, что значишь для меня.
Колетт вскидывает бровь. Блин, она ничего не поняла.
– Ну смотри, я всегда был больше похож на маму, – объясняю я. – Она была жесткой, одинокой, говорила, что никогда никого не полюбит. Пока не появился он. Они влюбились, и именно это ей и было нужно. Стелька, проскользнувшая внутрь, идеально подошедшая для ее сапога, или как там говорится. Пусть даже этот сапог был странный, ни на что не похожий.
– Так я твоя стелька?
Я киваю:
– Да.
– Для странного, ни на что не похожего сапога?
– Именно. – Я снова плачу. – И только друг с другом, вместе, мы обрели смысл.
Руки Колетт неуклюже гладят меня, вытирая слезы.
– Знаю, как тебе нравится проскальзывать внутрь, но, если говорить о том, кто тут более жесткий… я бы сказала, что твоя мать – это я, а ты – мой Фрэнк.
– Ладно. – Я на все согласен, лишь бы она оставалась со мной подольше. Целую ее и плачу. – Ладно. Как скажешь.
Мы улыбаемся, не отводя взгляд. Одна минута. Две…
– Слушай, а почему ты не умираешь?
Да, я именно так и сказал.
– Ой, ну не будь таким романтиком.
– Я серьезно.
Колетт тоже открывает глаза, удивленная тем, что я прав.
Наши руки дотрагиваются до ее груди, где багровое пятно уже успело высохнуть.
Мы вместе поворачиваемся к отцу.
– Почему она не умирает?
Он в задумчивости чешет лоб.
– Потому что она разорвала свое проклятье, – встревает мама.
Она смотрит на Колетт, и, готов поклясться, в ее взгляде и голосе мелькает тень восхищения.
– Victorius не может восстать против своего создателя, не может причинить ему вред. Она разорвала узы своего рабства, нить, которая их соединяла, за секунду до того, как убить своего создателя и уйти вместе с ним, когда вонзила кинжал в его сердце.
Теперь уже папа с гордостью смотрит на свою жену, восхищаясь ее выводами. Он подходит, чтобы обнять маму и поцеловать в макушку. А потом смотрит на нас:
– В битве титанов наконец-то появился победитель. Самая сильная воля. – Он кивает. – Victorius со всеми своими преимуществами, но свободный. Victorius, способный создать таких, как он, без хозяина, которому нужно было бы служить.
Я моргаю, пытаясь осмыслить услышанное. Колетт прижимается ко мне и устало закрывает глаза, цепляясь за это слово, вкушая его: свободна. Я вижу, как она улыбается, обхватив себя руками.
– Хадсон, – шепчет она с закрытыми глазами.
– Да?
– Все метафоры, особенно романтические, чудовищно у тебя выходят.