Сопоставление творческого опыта двух великих писателей XX века – Горького и Солженицына – кажется, на первый взгляд, весьма неожиданным. Однако, несмотря на противоположные политические и философские взгляды двух художников, принципиально различные писательские репутации, их объединяют и схожие черты: это масштаб творческого наследия, наличие эпических, драматургических, лирических и лиро-эпических произведений, реализм, общие аспекты проблематики, одни и те же эпохи русской жизни, к которым они обращаются. Их объединяет еще и то, что их подлинный облик заслонен многочисленными мифами.
При всем различии гражданских позиций писателей в отношениях обоих с политической властью парадоксально прослеживаются схожие черты. Однако в еще большей степени их сближает проблематика их творчества, созданные ими типы национальной жизни, принадлежащие одному историческому периоду: последней трети XIX – первой трети XX веков.
Нельзя не обратить внимание на трактовку обоими писателями такого важного аспекта исторического опыта XX века, как ГУЛАГ и тюрьма. Горький, вернувшись в СССР, испытывает интерес к «перековке», «переделке» человека в ГУЛАГе; Солженицын делает ГУЛАГ одним из главных предметов своего изображения. При этом оба писателя видят в тюрьме позитивные стороны. С точки зрения Горького, советская пенитенциарная система перевоспитывает уголовников и политических противников советской власти, делая из них убежденных строителей коммунизма. С точки зрения Солженицына, тюрьма может дать личности позитивный опыт противостояния режиму. Таким образом, Солженицын опровергает социальные иллюзии Горького. Главным корнем разногласий становятся принципиально разные философские воззрения двух художников. Горький является убежденным гуманистом, Солженицын же – религиозным мыслителем и писателем.
В 2018 году литературная общественность отмечала две круглые даты: 150 лет со дня рождения Максима Горького и 100 лет со дня рождения Александра Исаевича Солженицына. Неожиданная встреча литературных антиподов в пространстве юбилейного года давала возможность несколько по-новому посмотреть на противоположные фигуры русской литературной истории и не создать новые мифы о них, но, напротив, попытаться, насколько это возможно, представить подлинное место каждого в литературной истории и выявить их неизбежную соотнесенность, обнаружить содержание диалога, в который они вольно или невольно вступают как классики русской литературы XX столетия.
Конечно же, реальный диалог между ними был невозможен, они просто не совпали во времени: когда Горький ушел из жизни, Солженицыну не исполнилось еще восемнадцати лет и о его писательских перспективах, кроме него самого, никто не знал. Естественно, никаких высказываний в адрес Солженицына Горький не сделал. Солженицын в адрес Горького высказывался, и всегда крайне резко, не принимая его общественную позицию и потому, вероятно, не видя тех художественных открытий, которые связаны с его именем. Горькому не нашлось места в «Литературной коллекции» Солженицына. Судя по всему, он не воспринимал писателя как крупного художника, видя в нем основоположника не только социалистического реализма, но и нового типа творческой личности – «советского писателя», Солженицыну ненавистного. Образы советского писателя, талантливого, но лживого, ищущего компромисса с властью и стремящегося всячески ей угодить, даже в домашней застольной беседе, которая не слишком отличается от партсобрания, созданы и в романе «В круге первом» (Галахов), и в рассказе «Абрикосовое варенье» (безымянный Писатель).
Но самое важное, вероятно, в другом: для Солженицына как писателя, мыслителя, публициста, историка характерно тотальное неприятие революции и послереволюционной власти, которая созидалась в 20–30-е годы – часто при непосредственном участии Горького. В Горьком он видит виновника ее преступлений и прочно ассоциирует его с ленинской диктатурой и сталинским репрессивным режимом.
Очевидным подтверждением причастности Горького к репрессивному аппарату может стать фрагмент из «Архипелага ГУЛАГа», в котором повествуется о посещении «пролетарским писателем» Соловецкого лагеря. Солженицын подробно описывает ожидания заключенных, которые связывают с посещением писателя иллюзорные надежды на изменение своего положения. Они надеются через него открыть правду о Соловках, думают о том, как смогут высказать ему всё: «Надо знать заключенных, чтобы представить их ожидание! В гнездо бесправия, произвола и молчания прорывается сокол и буревестник! первый русский писатель! вот он им пропишет! вот он им покажет! вот, батюшка, защитит! Ожидали Горького почти как всеобщую амнистию»[46]. Особенно трагичной выглядит судьба некоего мальчика, который смог уединиться с Горьким и в течение полуторачасового разговора открыл ему глаза на подлинное положение узников УСЛОНа, в результате чего Горький сентиментально расплакался, обнял мальчика, сел на пароход и уплыл, не слыша, вероятно, винтовочных выстрелов – мальчика расстреляли. Из этого эпизода Солженицын делает вывод о том, что Сталин зря убил Горького в 1936 году – тот вполне принял бы и репрессии 1937 года.
Разумеется, этот эпизод и его трактовка могут быть оспорены: никто не знает, что это был за мальчик, действительно ли его расстреляли, – и вопрос, ставший лейтмотивом книги «Жизнь Клима Самгина», «А был ли мальчик? Может, никакого мальчика-то и не было?» звучит в контексте этого эпизода без всякой иронии. Мы знаем лишь, что Горький действительно посещал Соловки в 1929 году, беседовал с осужденными, общался с Ягодой. Все остальное – фольклор обитателей ГУЛАГа, а не документально зафиксированные факты. А вот брошенная мимоходом фраза как содержащая совершенно достоверный факт об убийстве Сталиным Горького критики с современных научных позиций не выдерживает. Достаточно вспомнить исследования, проведенные в секторе М. Горького ИМЛИ РАН[47], которые документально опровергают версию об убийстве Горького Сталиным, зато назван другой убийца – Ягода, чьим политическим интересам и далеко идущим планам как раз и отвечала смерть писателя.
Конечно, когда Солженицын писал «Архипелаг ГУЛАГ», современные научные труды о жизни и творчестве Горького еще не были созданы в ИМЛИ РАН, наиболее авторитетном центре современного горьковедения, и нелепо упрекать его в том, что он находился в близком ему контексте источников информации, которые легли в основу «опыта художественного исследования». Дело в другом: Солженицын отвергает не столько художественный опыт Горького, сколько его общественную роль в «России фараонов», как назвал в 1935 году СССР Р. Роллан, и, как следствие, те социальные маски, которые были на него надеты по возвращении из эмиграции.
По сути дела, Солженицын воспроизводит мифологический образ некогда «буревестника революции», теперь же «бывшего главсокола, ныне центружа», который формировался в двадцатые годы рапповской и лефовской критикой. По сути, солидаризируется с ней. Вопрос о том, зачем приплыл Горький на Соловки, чего он искал в этой поездке, какие иллюзии питал и почему, в «Архипелаге…» не ставится. Мы вернемся к этому вопросу позже: в ответе на него во многом и кроется причина принципиального несовпадения двух великих писателей XX века. Но только ли несовпадений? Эпизод с Соловецким визитом Горького парадоксально открывает и точки схождения между ними.
Этот эпизод дает возможность посмотреть на взаимоотношения двух писателей в несколько ином ракурсе и увидеть в них не только непримиримых оппонентов. Возможно, их сближает что-то не менее важное в контексте русской литературной (и не только литературной) истории.
В первую очередь, это писательские репутации. Перед нами два ближайших к нам по времени великих писателя: Горький – первой половины XX века; Солженицын – второй. Равновеликий масштаб их в контексте литературной истории XX века подтверждается объемом созданного.
Оба проявили себя как создатели эпических полотен национальной жизни в ее историческом измерении: это «Жизнь Матвея Кожемякина», «Дело Артамоновых», «Жизнь Клима Самгина» – у Горького; «Раковый корпус», «В круге первом», «Архипелаг ГУЛАГ» и, конечно же, «Красное Колесо» – у Солженицына.
Оба обращались к другим родам литературы: к лирике, к лиро-эпосу (поэма «Дороженька» у Солженицына) и, конечно же, к драматургии. Горьковская драматургия представляет собой более объемный массив литературы, но и драмы Солженицына – как, например, его трилогия «1945 год», куда вошли «Пир победителей», «Пленники», «Республика труда», – занимают важное место в литературной истории.
Во-вторых, сближает их и общественная позиция непримиримых критиков существующего политического режима: царского и ленинского – у Горького; советского – у Солженицына. В итоге оба они «бодались с дубом», и из этой борьбы вышли титанами – победителями. Горький участвовал в первой русской революции 1905–1907 годов, помогал революционерам деньгами, был вынужден скрываться в эмиграции после поражения революции; приветствовал свержение ненавистного ему царизма, то есть в итоге победил «дуб», с которым «бодался». Правда, спустя всего несколько месяцев автор «Несвоевременных мыслей» вынужден был перед новым «дубом» отступить и уехать во вторую эмиграцию в 1921 году.
Солженицыну борьба с «дубом» стоила ареста и депортации, но «дуб» все же рухнул – в том числе и из-за усилий «теленка». Правда, вернувшись из изгнания, писатель создает книгу «Россия в обвале» (1998), своего рода аналог «Несвоевременных мыслей», написанных на восемьдесят лет раньше, которая ставит его, как и Горького, в оппозицию новой власти. Кульминацией этого противостояния оказывается отказ от ордена Святого апостола Андрея Первозванного: получать его из рук Ельцина писатель не хочет.
Горький, вернувшись на родину в 1932 году, пытается играть роль «умягчителя сердец и нравов» при Сталине, своеобразного просветителя – роль, подобную той, что играл Державин при дворе Екатерины Второй. В какой-то степени это ему удается: примеры заступничества Горького, когда его обращения и ходатайства удовлетворялись, общеизвестны, и список их выглядит весьма внушительно. И это ему удавалось по крайней мере до декабря 1934 года, до убийства Кирова, которое усиливает недоверие и подозрительность Сталина, в том числе и по отношению к Горькому.
Солженицын после ухода Ельцина видит в Путине политического лидера, способного вывести Россию из пропасти, и в конце жизни его отношение к власти, как и у Горького, меняется. Оба покидают этот мир не оппонентами власти, но, скорее, ее сторонниками и даже сподвижниками. Оба получают своеобразную посмертную канонизацию в качестве великих художников современности, что, собственно, вполне справедливо.
В-третьих, парадоксально сближаются и их эстетические взгляды. Оба были убежденными реалистами, один категорически отвергал модернизм (для Горького он был синонимом декаданса, и созданный им комический образ Смертяшкина указывает на это со всей очевидностью), а неприятие Солженицыным постмодернизма известно каждому, кто обращался к его публицистике, где писатель говорит о постмодернизме как о «натужной игре на пустотах», размышляет о «безжизненности» его перспектив.
При этом и Горький, и Солженицын, ощущая себя реалистами, были передовыми художниками своего времени и не могли обойти творческие открытия модернизма и постмодернизма, возможно, сами того не осознавая. Например, в цикле рассказов 1922–1924 годов Горький принципиально отказывается от реалистической мотивировки характеров, понимая ее явную недостаточность для современного уровня литературного развития, а Солженицын в «Красном Колесе» обнаруживает близость не только к модернистской эстетике, но и к творческим опытам постмодернизма.
Говорить о сближении двух художников в литературном пространстве их столетия возможно еще и потому, что оба, обращаясь к одной и той же эпохе русской жизни, к началу XX века, создали удивительные национальные типы, в первую очередь женские. Образы Вассы Железновой, Марины Зотовой («Жизнь Клима Самгина») соотносятся с образами Ирины и Ксении Томчак, Ольды Андозерской («Красное Колесо»). Писателям удалось создать удивительные типажи русских женщин, поражающих своей силой, красотой и незаурядностью – будь то кормчая сектантского корабля (Марина Зотова у Горького) или профессор истории, специалист по европейскому Средневековью (Ольда Андозерская у Солженицына). Пожалуй, в литературе XX века лишь Распутину удалось создать образ русской женщины, пусть и принадлежащий совершенно иной социально-исторической и культурной среде, но равный по силе, масштабности и незаурядности образам Горького и Солженицына.
И такого рода аналогий можно привести множество. Здесь не идет речь о влиянии Горького на Солженицына, скорее мы говорим о типологических схождениях двух художников равного масштаба при обращении к одной и той же исторической эпохе. Оба писателя создают ярчайшие типы русской жизни, обусловленные переломной эпохой. Это и образы русских предпринимателей (Артамоновы, Савва Морозов, миллионщик Бугров – у Горького; экономия Томчака – у Солженицына); образы революционеров (Кутузов, Рахиль – у Горького; Адалия и Агнесса Ленартовичи – у Солженицына); образ Ленина, конечно же, с диаметрально противоположных позиций – у обоих; образы провокаторов (Карамора, поп Гапон – у Горького; Богров – у Солженицына).
И еще одна общая черта, касающаяся уже не столько творческого наследия двух великих писателей, сколько их писательской репутации, которая создавалась и при жизни, и после ухода каждого из них.
Речь идет о мифологизации образа писателя, о том, что его фигура со временем обрастает мифами, которые зачастую, не имея никакого основания ни в творчестве, ни в творческом поведении писателя, воспринимаются тем не менее как истина и упрощают, примитивизируют, искажают подлинный облик творческой личности. При этом миф влияет не только на широкую читательскую аудиторию; в не меньшей степени она захватывает и профессиональную литературоведческую среду.
Миф о Горьком как о буревестнике революции закрывает от читателя весь массив реалистического творчества писателя, как дореволюционного, так и пореволюционного. Кроме того, традиция школьного образования фактически делает Горького автором всего двух романтических рассказов («Макар Чудра» и «Старуха Изергиль») и пьесы «На дне». Солженицын же и по сей день воспринимается многими как автор двух рассказов («Один день Ивана Денисовича» и «Матренин двор») и как писатель единственной темы – лагерной, – что резко сужает проблематику его творчества.
Впрочем, миф о Солженицыне более многообразен и противоречив. С одной стороны, это миф о «теленке», поборовшем «дуб»; с другой – существует весьма устойчивая мифология, ставящая под сомнение историческую достоверность многих его произведений, в первую очередь «Архипелага ГУЛАГ», когда сомнению подвергаются и факты этой книги, и ее статистические выкладки. Еще один миф, оправдывающий читательскую и исследовательскую лень, говорит о нечитабельности его произведений, особенно «Красного Колеса». Подробнее анализировать мифологию о Солженицыне просто не интересно.
В обоих случаях мифологизация приводит к редукции реальных представлений о масштабе и содержании творческого наследия обоих художников.
Однако дело даже не в их месте в литературной иерархии XX века, не в определенной общности литературных репутаций, не в отношениях с властью, не в эстетических взглядах и даже не в масштабе сделанного. Главное – в удивительном и отчасти парадоксальном совпадении тематики и проблематики их творчества.
Одной из главных (но отнюдь не единственной!) темой Солженицына стал ГУЛАГ. Судьба человека, поглощенного лагерем и тюрьмой, формирует проблематику его творчества и исследуется во множестве произведений: в рассказах «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор», в повести «Раковый корпус», в романе «В круге первом», в пьесах «Пленники» и «Знают истину танки» и, конечно же, в опыте художественного исследования «Архипелаг ГУЛАГ», своеобразной энциклопедии ГУЛАГа как явления советской истории.
Но ведь и Горький не обошел в своем творчестве тему ГУЛАГа. Вновь вспомним его визит на Соловки. Что он там делал, чего искал? Солженицын не только не дает ответа на этот вопрос, но даже не ставит его, ограничиваясь суждениями о сугубо материальной заинтересованности, тогда как разобраться в отношениях Горького с Ягодой, с НКВД, в его представлениях о СЛОНе (Соловецком лагере особого назначения) и о советской пенитенциарной системе (а на самом деле системе массовых политических репрессий) в целом – значит, найти одну из причин возвращения Горького из эмиграции, понять, на чем были основаны его политические и социальные иллюзии.
Конечно, у Горького мы не найдем ни одного произведения, в котором описывался бы не то что ГУЛАГ, а вообще советская реальность. Вдохновение для своего творчества писатель черпал исключительно в дореволюционной жизни и даже повествование в «Жизни Клима Самгина» не перевел (и не планировал переводить) через рубеж 1917 года. Исключение составляет, пожалуй, единственная его неудачная пьеса «Сомов и другие», в основу сюжета которой лег процесс по делу Промпартии. Драматургический конфликт этой пьесы завершается прямо-таки в соответствии с канонами античной драматургии: подобно deus ex machinа появляются чекисты и арестовывают всех участников конфликта. Пьеса получилась очевидно слабой. Горький ее не ставил и не публиковал при жизни, но сохранилось множество воспоминаний о его дружбе с Ягодой, о его искреннем интересе к Соловкам, к строительству Беломорканала, на котором работали заключенные и которым руководил НКВД.
Важнейшей идеей философии Горького была идея перековки людей, идея создания из человеческого шлака, доставшегося от прошлой эпохи, нового человека. В полном соответствии с этой идеей преступники, уголовные элементы, политические противники новой власти проходили и в СЛОНе, и на строительстве Беломорканала «перековку», переживали преображение в соответствии с утопическими философскими идеями А. Блока о революции как метаморфозе, выраженными в его пореволюционной публицистике, в частности в статье «Катилина» и поэме «Двенадцать». Именно поэтому рассказ мальчика – реального или рожденного лагерным фольклором – привел Горького в отчаяние и заставил лить слезы. И не зеков жалел пролетарский писатель, но плакал он о неудаче грандиозного социально-утопического проекта перековки старого человека в сознательного строителя нового мира. Метаморфоза, о которой мечтал Блок, не случилась! Впрочем, Ягода и другие высокопоставленные офицеры НКВД помогли Горькому восстановить оптику его розовых очков: «Черти драповые, вы сами не знаете, что сделали», – говорил он, умиляясь ударному труду строителей Беломорканала.
Именно эта идея переделки человека, а отнюдь не компромисс с властью и тем более примитивная сервильность, заставила Горького инициировать работу над книгой о строительстве Беломорканала. При его непосредственном участии формировались писательские бригады преимущественно из бывших рапповцев, которые создали своеобразную летопись быта заключенных на строительстве Беломорканала. Эта книга выражает одну из основополагающих горьковских идей: созидание в ГУЛАГе нового человека, формирование строителей нового мира из уголовных преступников и социально чуждых элементов.
Конечно, социальные иллюзии, в плену у которых оказался Горький, ни коим образом не оправдывают людоедскую практику ГУЛАГа. Но все же понять, чем руководствовался писатель, водивший дружбу с Ягодой и высшими офицерами НКВД, значит объяснить очень важную грань его мировоззрения, которая, правда, не получила художественного воплощения, но определила некоторые черты его творческого поведения и писательской репутации, сложившейся в тридцатые годы.
Что же объединяет Горького, питавшего несбыточные социальные иллюзии в отношении репрессивного аппарата НКВД, и Солженицына – последовательного критика и главного обвинителя перед всем мировым сообществом Архипелага ГУЛАГа? Способность увидеть их позитивные черты, как ни странно, парадоксально и даже кощунственно это бы ни прозвучало.
Наивное восхищение Горького перед деяниями «чертей драповых» и знаменитое «Благословение тебе, тюрьма!»[48] из уст Солженицына. За что же шлет благословение тюрьме Солженицын? Уж явно не за перековку человеческого материала в соответствии с гулаговскими утопиями Горького.
Для ответа на этот вопрос можно обратиться к истории взаимоотношений А. И. Солженицына и В. Т. Шаламова, в частности к тому эпизоду, когда Солженицын предложил Шаламову совместно работать над «Архипелагом». Шаламов отказался, так как исходная концепция Солженицына, стремящегося показать в том числе и людей, выстоявших духом и сохранивших человеческое в нечеловеческих условиях, казалась ему глубоко ложной: Шаламов не видел в лагере ничего позитивного, он утверждал невозможность положительного опыта лагерной жизни. Глубокий и выстраданный пессимизм Шаламова оказался в противоречии с оптимизмом Солженицына, способного и в тюремных условиях увидеть позитивное – в том числе и в отношении к собственной судьбе. Между писателями завязалась довольно острая полемика. На страницах «Архипелага…» мы читаем следующее:
«Шаламов говорит: духовно обеднены все, кто сидел в лагерях. А я как вспомню или как встречу бывшего зека – так личность.
Шаламов и сам в другом месте пишет: ведь не стану же я доносить на других! Ведь не стану же я бригадиром, чтобы заставлять работать других.
А отчего это, Варлам Тихонович? Почему это вы не станете стукачом или бригадиром, раз никто в лагере не может избежать этой наклонной горки растления? Раз правда и ложь – родные сестры? Значит, за какой-то сук вы уцепились? В какой-то камень вы упнулись – и дальше не поползли? Может, злоба все-таки – не самое долговечное чувство? Своей личностью и своими стихами не опровергаете ли вы собственные концепции?»[49]
Истоки этой полемики лежат в принципиально разном понимании лагерного опыта. Оптимизм Солженицына – в глубокой религиозности писателя. В своем лагерном опыте он видит проявление Божественной воли, уведшей его с ложного курса, открывшей ему истинный смысл его писательства, показавшей, каким писателем он должен стать, отвратившей его от пути «советского писателя», по которому он непременно пошел бы, вослед Горькому, когда бы не арест и тюрьма. Благословение тюрьме – это низкий поклон Божественной воле, которая уводит от неправедного пути: «как море сбивает с ног валами неопытного купальщика и выбрасывает на берег – так и меня ударами несчастий больно возвращало на твердь»[50]. Вот о какой перековке человеческого материала можно говорить, обращаясь к Солженицыну.
И все же здесь видится еще одно парадоксальное сближение Горького и Солженицына: несбыточные надежды Горького на «перековку» и представление о тюрьме как о ниспосланном свыше испытании дают возможность обоим находить в ГУЛАГЕ позитивный смысл, хотя и на принципиально разных, диаметрально противоположных основаниях.
Однако именно в этом пункте и проявляется подлинная причина антиномичности двух писателей, приведшая к их вековой распре. Она лежит в принципиальном различии их философии, той картины мира и концепции художественного творчества, которой придерживались оба художника. Суть в том, что Горький был убежденным гуманистом, а Солженицын – религиозным писателем.
Гуманизм Горького последователен и непреложен. Ницшеанский монолог Сатина («На дне») может стать своеобразным манифестом Горького: «Человек – вот правда! <…> Это – огромно! В этом – все начала и концы… Все – в человеке, все для человека! Существует только человек, все же остальное – дело его рук и его мозга! Че-ло-век! Это – великолепно! Это звучит… гордо! Че-ло-век!» Никакой высшей силы, стоящей над человеком, Горький не видел, полагая в идеальном, совершенном, прекрасном человеке смысл существования Вселенной и уж по крайней мере – всей истории человечества. Здесь, однако, писатель приходил к противоречию, не заметить которого не мог и проигнорировать которое никак не получалось.
Имея образ идеального человека, Горький никак не находил его воплощения в реальности, что вылилось в замечательной афористичной фразе: «В наши дни ужасно много людей, только нет человека». Поэтому его приятие революции, ГУЛАГа, идея «перековки» старого человека в нового была связана с гуманистической идеей искомого совершенного человека, созидание которого и было, по его мысли, целью всех революционных преобразований. Сентиментальность, о которой пишут все мемуаристы, органическая неспособность принять насилие, что показывают хотя бы «Несвоевременные мысли», парадоксальным образом сочетались в его мировоззрении с надеждой на появление нового, подлинного Человека, хотя бы на Соловках или на строительстве Беломорканала – в результате прямого социального воздействия, перевоспитания.
Солженицын как религиозный писатель прекрасно осознавал тупики гуманистического сознания, в которые попадал Горький. Он многократно говорил о присутствии в жизни людей и в своей собственной жизни высшей силы, воспринимая себя не как суверенного творца собственного художественного мира, но как «маленького подмастерья под небом Бога»[51]. Именно поэтому никаких иллюзий по исправлению человеческого материала в тюрьме и ГУЛАГе он не питал и питать не мог. Писатель не ищет совершенного человека, подобно Горькому, но в самой действительности обнаруживает такие типы, которые Горькому были недоступны, которых он просто не видел. Иными словами, Солженицын находит в самой действительности и предлагает художественное воплощение того самого Человека, какого взыскивал Горький. К ним относятся герои-рыцари – такие, как министр Столыпин, полковник Воротынцев, генералы Самсонов и Свечин. Солженицыну не интересен герой, мыслящий себя центром мироздания и провозглашающий гимны абстрактному идеальному человеку. К такому типу героя приближаются, скорее, революционеры, образы которых созданы в «Красном Колесе», в первую очередь Ленин. Для Солженицына это человек, стремящийся перекроить мир по собственным лекалам, навязать Богом созданному миру свои представления о том, как он должен быть устроен. Ни о какой высшей воле над собой, ни о каком представлении о мире как о Творении Божьем и об истории, несущей замысел Божий о судьбе народа и мира, Ленин и не задумывается, противопоставляя свои идеи замыслу Божьему, пытаясь навязать истории свою волю.
Но Солженицын создал образы как реальных исторических деятелей, так и вымышленные, приближающиеся к идеалу человеческой личности, как он ее понимал: личности национально ориентированной, патриотически настроенной и связывающей свою жизнь с национально-исторической судьбой. Это герои, стремящиеся защитить Россию от революции и от внешнего врага.
Разумеется, Горькому, революционеру и интернационалисту, убежденному противнику царизма, ни Столыпин, ни генерал Свечин, ни полковник Воротынцев не могли быть близки. Здесь мы с очевидностью констатируем принципиальные идеологические расхождения писателей. Но все же не в политических взглядах двух художников кроется их принципиальная оппозиционность друг другу. Дело в более глубоких причинах, и касается оно глубинных философских расхождений. Сопоставление творческого опыта двух художников с очевидностью показывает, что гуманизм как философскую систему взглядов, с одной стороны, и с другой – восприятие мира как Творения Божьего, а истории – как проявления Его замысла о русской национальной судьбе, примирить невозможно.