У Сьюзен Сонтаг есть рассуждения о природе интерпретации. Она делится соображениями на тему соотношения субъективного акта самовыражения художника и тех специфических правил интерпретации предметов искусства, которые приняты в среде кинокритиков или искусствоведов, владеющих теорией и практикой подобных интерпретаций. Яркими примерами торжества такого испепеляющей силы толкования и страсти к извлечению значений в ХХ веке стали самые мощные течения в европейской мысли – фрейдизм и марксизм. Оба направления в причудливых вариациях и даже объединениях стали теми силами, благодаря которым само идеологическое конструирование реальности за последние 100 с лишним лет стало радикально иным.
Все наблюдаемые феномены берутся в скобки, по выражению Фрейда, как явное содержание. Явное содержание надо прозондировать и отодвинуть – и найти под ним истинный смысл, скрытое содержание. У Маркса – общественные события, такие как революции и войны, у Фрейда – явления личной жизни (вроде невротических симптомов и оговорок), а также тексты (например, сновидения или произведения искусства) рассматриваются как повод для интерпретации[330].
Эти стратегии герменевтики самых разных явлений – от индивидуального бессознательного до глобальных исторических процессов – плотно вошли в культурный ландшафт различных преобразований и содействовали не только появлению радикальной критической теории и практик психоаналитической работы, но и поменяли во многом словарь современного общества. Некогда бельгийский сюрреалист Рене Магритт сетовал о том, что тайну искусства препарировали в сообществе психоаналитиков, и он даже назло писал картины, имитируя избыточную сексуализацию, дабы поиронизировать над достопочтенными господами, увлекавшимися фрейдистской манерой толкования предметов искусства. Нечто подобное спустя время пережил Людвиг Витгенштейн, к которому в гости приехали Мориц Шлик и Рудольф Карнап, возглавлявшие Венский кружок. Они были уверены, что правильно истолковали содержание «Логико-философского трактата» как исключительно апологию крестового похода против метафизики во имя науки. Однако поведение самого Витгенштейна, читавшего мистические стихи Рабиндраната Тагора, откровенно демонстрировало, что они поняли посыл его текста превратно, но финальные слова трактата были как раз о самом важном, именно о том, о чем автор предпочел умолчать[331].
Однако толкование гораздо шире, чем внутренние баталии гуманитариев и искусствоведов. Оно имеет в том числе прямое отношение к той тематике, осмысление которой разворачивается на страницах этой книги. Производство субъективности во многом представляет собой способы толкования субъектом самого себя с опорой на тот или иной словарь с характерным для него типом герменевтики субъекта. Говоря о субъективном опыте или техниках себя, мы всегда сталкиваемся с определенным прочтением субъектом самого себя и толкованием того, как он понимает ключевые аспекты своей жизни, как задает себе вопросы и каким образом отвечает на них, опираясь на принятую систему смыслов и ценностей.
Если мы посмотрим на ситуацию растерянного и глубокого выгоревшего индивида в состоянии предельного самоотчуждения, то мы не обнаружим человека, озадаченного поиском новой интерпретации реальности и самого себя в ней 24/7. Мы скорее столкнемся с человеком, испытывающим широкую палитру чувств и переживаний, воспринимающего на уровне эмоций и ощущений целый спектр состояний, которые, возможно, и будут иметь какой-то смысл и смогут быть истолкованы тем или иным образом. Но, так или иначе, это процесс проживания всего происходящего, включающий как попытки осмыслить, так и попытки избежать осмысления, как интенсивный опыт проживания, так и готовность избавить себя от него. Все это будет свидетельствовать об эстетическом опыте присутствия[332], время между которым и тем новым опытом, что, возможно, родится и будет присвоен в процессе новой субъективации, может оказаться совершенно лишенным повседневной рефлексии хоть в каком бы то ни было смысле.
В этом ключе становится актуальным производство особого типа феноменологической редукции, выводящей нас из поля производства субъективности с особой герменевтикой субъекта к тому, что Ханс Ульрих Гумбрехт называет производством присутствия по ту сторону значения:
То, что для нас «присутствует», находится <…> прямо перед нами, в пределах нашей телесной досягаемости и осязаемости. <…> в выражении «производство присутствия» будет подчеркиваться, что эффект осязаемости, создаваемый материальными факторами коммуникации, также находится в постоянном движения. Иными словами, говоря о «производстве присутствия», мы имеем в виду, что (пространственный) эффект осязаемости, создаваемый средствами коммуникации, зависит от пространственных движений большей или меньшей близости и большей или меньшей интенсивности[333].
Использование словосочетания «производство субъективности» имеет отношение к развернутой серии практик, задающих определенный модус того, как именно человек понимает ответ на вопрос «что значит быть человеком для меня?». Именно способ толкования задает определенный фрейм и фактуру того, как разворачивается вся совокупность повседневных практик поведения. Истолковывающий себя человек определяет самого себя же через совокупность опосредованной системы толкований, благодаря чему фильтры восприятия уже оснащены оптическими приборами, позволяющими интерпретировать все происходящее как по умолчанию имеющее значение, нуждающееся в расшифровке. Процесс субъективации разворачивается в конкретных рамках посредством различных техник и практик, в которых субъект осмысляет себя, реализует в той или иной деятельности, в определенной манере поведения и тому подобных вещах. Субъект уже понимает себя определенным образом и действует в соответствии с выбранной системой значений и способов толкования в своей повседневной жизни. В своей конечной точке субъективность – это некая застывшая форма опыта, подчиняющая себе самого субъекта, механически следующего тем или иным нормативам, в том или ином контексте.
Мишель Фуко, в характерной для ницшеанца манере, стигматизирует христианский опыт, считая, что именно христианство задушило золотой век заботы о себе в поздней Античности. Однако монашеское движение IV века, напротив, стремилось реанимировать эсхатологическое напряжение и живую веру христиан первых веков, когда христианство стало официальной религией Римской империи после Миланского эдикта Константина Великого и Лициния. Профанация веры и ее опошление вызвали расцвет монашеской культуры себя, которая, несмотря на интегрированность в церковные структуры, дала немало ярких индивидуальностей, от Антония Великого и святого Григория Паламы на востоке до Иоганна (Майстера) Экхарта на западе.
В контексте проектирования потребительского опыта и многообразия инструментов психополитического управления внутренней жизнью современного субъекта достижений мы сталкиваемся с гипертрофированной избыточностью значений, нарративов и гайдов, вновь и вновь стимулирующих индивида к определенным действиям. На стадии тотальной усталости от успеха и полнейшего исчезновения позитивной мотивации как топлива либидинальной экономики рыночного общества достижений ситуация экзистенциальной тошноты от спектаклей и сториселлинга обнаруживает себя как звенящая пустота, в которой оказывается упраздненный индивид. Эта избыточность нарративов и способов интерпретаций создает конгломерат герменевтик, которые курсируют и разрывают растерянного субъекта бременем выбора. Обретение интерпретативного суверенитета в этом культурном ландшафте текучей современности требует откатиться к той форме эстетического опыта, которая располагается по ту сторону производства субъективности, как бы парадоксально это ни звучало.
Говоря о заботе о себе, Мишель Фуко подчеркивает, что это определенный стиль жизни, в котором разворачиваются повседневные практики существования. Экзистенциальный выбор той или иной стратегии существования включает опору на определенные нормы и правила. Сенека пишет Луцилию письма с рекомендациями, подобно тому как авва Дорофей пишет «Душеполезные поучения» для монашествующих. В них есть свод рекомендаций в отношении того, как именно должна быть организована повседневная жизнь, включая определенные нарративы тела в отношении аскетических практик воздержания в пище и удовлетворения иных потребностей[334]. Но несмотря на то, что в образе жизни, который сопровождал производство субъективности, всегда присутствовало как дискурсивное, так и недискурсивное содержание, разворачиваясь в контексте ежедневной работы над собой и самопреобразования, опыт жизни с опорой на ту или иную персональную герменевтику задавал вектор и регламентацию повседневности. Фактически интерпретации и способы придавать смысл тем или иным действиям, решениям и поступкам создавали условия для экзистенциального выбора и построения отношений с собой.
Я противопоставляю производство субъективности в виде сформировавшейся системы самотолкования на основе той или иной герменевтики и производство присутствия как процесс становления эстетического опыта в экзистенциальном поле проживания собственной жизни в разных ее гранях и аспектах. Также, вслед за Гумбрехтом, хочу подчеркнуть важность различия, обозначенного им как два разных отношения, разница между которыми напрямую связана с последствиями картезианского «забвения тела»[335]. Использование выражений «эффекты значения» и «эффекты присутствия» помогает прояснить границу между герменевтическим и негерменевтическим опытом, которые хотя и в некотором роде находятся в диалектическом единстве, однако требуют проведения демаркационной линии[336]. Для моей исследовательской цели важно сосредоточиться именно на теме присутствия по ту сторону значения, чтобы обнаружить феноменологические основания дальнейших перспектив выхода к новым формам жизни.
Когда же речь идет о «производстве присутствия», то сам процесс проживания любых состояний на уровне эстетического восприятия находится в непосредственном контакте человека с предметной реальностью или другими людьми. Прогулка по парку, созерцание заката, ощущение запаха цветущей сирени, прикосновение к ладони любимого человека, молчаливое участие в проживании другим горя утраты. Проживание опыта внутри психотерапевтического сеттинга, религиозная практика молитвенного пребывания в храме, живой диалог с близким человеком – все это и многое другое имеет пространственные объем и фактуру, экзистенциальный контекст и целую гамму эстетических переживаний. В частности, опыт пограничных состояний вроде ощущения экзистенциального тупика и растерянности при переживании крайних форм самоотчуждения (в привычном именовании этого состояния выгоранием) или кризисы, вызванные разрывом отношений или утратой близкого, высвечивают то содержание присутствия, в котором всякая попытка облечь эту многогранность опыта в слова и придать значение оборачиваются тщетностью усилий. Содрогание от рыданий, ощущение рухнувшей жизни и планов, фрустрация и гнетущее ощущение тотальной неудачи обнаруживают широкую палитру чувств и состояний вокруг накатывающего осознания непрожитой жизни.
Неслучайно именно феномен непрожитой жизни оказывается в центре моего внимания, потому как компульсивное тапанье хомяка, погруженность в трудоголическую гонку достижений, утопание в фантазиях, понятых как потребление возможностей, вкупе с тревожным беспокойством о завтрашнем дне и надеждами на будущее счастье и успех создают все условия для специфической антиэстетики существования. Состояние упраздненного индивида представляет собой специфический опыт переживаний, в котором сохраняется минимальная способность к сенсорной обработке информации, потреблению впечатлений и реагирование на гиперстимуляцию. Попытка обрести интерпретативный суверенитет или настроить новый стиль жизни с опорой на выстроенную герменевтику кажется категорически невозможной в ближайшей перспективе, подобно тому как завязывающий с болезненной зависимостью алкоголик с большим стажем потратит месяцы, а то и годы на то, чтобы перенастроить формы и практики повседневности, в которых не будет места распитию горячительных напитков «и в горе, и в радости».
Производство присутствия в исходной точке обнаружения этого феномена представляет собой фактическую жизнь в ее дорефлексивной форме. Это может быть убаюкивание матерью младенца и их молчаливый диалог взглядов, или присутствие верующего человека у стен древнего, давно заброшенного храма, или созерцание картины в музее. Любой из этих и многих других опытов обнаруживает первичный эстетический опыт пребывания человека в пространстве. Его бытие-в-мире как оно есть, до всякой попытки что-либо осмыслить или обнаружить какие-то смыслы происходящего. Эта предельная редукция эстетического к основаниям восприятия, воображения и работе сенсорных анализаторов мозга не является произвольной, но напрямую связана с тем, как организована повседневность в наше время.
Люди в большей степени и чаще всего выступают ловцами ярких впечатлений или охотниками за эстетическим опытом в том его смысле, где речь идет о получении удовольствия от новизны, переживании счастливых мгновений и попадании в те обстоятельства, где станет возможным спектр позитивных чувств, от туристического потребления достопримечательностей в необычных местах. Инструменты психополитического управления ловко подталкивают вновь и вновь стремиться к чему-то новому, оригинальному, необычному, красивому до кинематографичности и удивительному до вау-эффекта. Игра неолиберального воображения вовлекает как творцов, так и зрителей в постоянное производство/потребление новых эстетических переживаний. Так или иначе, происходит трансформация повседневного опыта, и реальная жизнь интегрируется в производство бесконечного нагромождения спектаклей по Ги Дебору, становясь непрерывным потоком реалити-шоу. Персональный продающий перфоманс личного бренда, создание и потребление контента образуют культурный медиаландшафт эпохи текучей современности. Ультрабыстрые тренды гипертрофированно акцентируют ценность новизны в качестве основной и единственно важной, создавая конвейерное производство вспыхивающих образов, эфемерность которых релевантна текучей идентичности потребителя возможностей. Образы сменяются один за другим, а вещам уготована короткая жизнь с одноразовым появлением в коротком видео в несколько секунд. В такой ускоренной фрагментации антиэстетика непрожитой жизни оказывается более подходящим способом феноменологии повседневного существования упраздненного индивида.
Субъективация привязана к возвращению себе статус-кво и позиции интерпретативного суверенитета. Однако такое положение дел оказывается проблематичным в броуновском движении сенсорного хаоса, лишенного всякой возможности к интеграции в проживаемый опыт в его субъективной темпоральной длительности и пространственной протяженности. Пребывание на месте и проживание опыта этого пребывания оказывается стигматизируемым в контексте внутреннего, ускоренного тревогой режима существования с ориентацией на будущее время как всегда ускользающую точку Б. Непрожитая жизнь становится фоном повседневного существования при совершении рутинных механизированных действий вроде скроллинга ленты, потребления контента, выполнения рабочих задач и беспокойного лавирования между оценкой рисков и потреблением возможностей. Смещение жизни современного индивида к непрерывному потоку образов, эмоциональных триггеров и сенсорной гиперстимуляции подталкивает исследователя к тому, чтобы обратиться к прояснению эстетического присутствия прежде, чем озадачиться тем, как происходит выбор герменевтики с опорой на поиски смысла, будь то идеи Виктора Франкла или концепция нового стоицизма из Кремниевой долины, опирающаяся на интерпретативный суверенитет.
Как-то я наткнулся на ироническую историю музыканта Тома Уэйтса о том, что он проверял приходивших к нему гостей, устраивая своеобразный фейсконтроль по синхронизации эстетических предпочтений посредством прослушивания пластинки с записью выступления мима Марселя Марсо. Не могу сказать, правдива ли эта история, или это была шутка экстравагантного актера и музыканта. Не суть важно. Однако если представить, что это правда и на протяжении 40 минут люди молча «слушали» пластинку с выступлением мима (пластинка с выступлением мима, Карл!), то это крайне насыщенная иллюстрация опыта присутствия в его максимально концентрированной форме.
Вспомним и сцену молчания в фильме «Умница Уилл Хантинг», где главный герой на приеме у психотерапевта в течение часа не говорил вообще. Такое совместное проживание опыта отсутствия интерпретативной речи и вообще какой-либо вербализации предлагала иной уровень со-бытия вместе. Разворачивается проживание в пространстве той беззаботности, которая непрерывно побуждает человека быть озадаченным поиском смысла и значения ради принятия очередного решения в условиях нарастающего хаоса неопределенности, отнимая всякую возможность оставить себя и мир в покое, чтобы проживать то, что происходит сейчас, и участвовать в этом производстве присутствия.
Когда Ханс Ульрих Гумбрехт говорит о торжестве «герменевтического поля» в западных культурах и тотальном распространении, связанного с необходимостью толкования в процессе извлечения смыслов и значений из «материальной поверхности» мира, то он в то же время отмечает, что эта парадигма сделалась преобладающей в предоставлении инструментов интерпретации «желающим размышлять об отношении людей к своему миру»[337]. Даже посещающий очередные достопримечательности турист все еще стремится принять участие в экскурсии с гидом, который расскажет об истории места, памятников культуры и смысле тех или иных артефактов, которые повстречаются по ходу движения. Вопрос восприятия и интерпретации сталкивается в контексте повседневного различия между проживанием и последующим «извлечением значений» из того, что было прожито. Преобладавшая последние столетия научная парадигма мышления во многом задает стандарты такого отношения к жизни, где сам факт субъективного проживания ученым того или иного события категорически не имеет никакого значения и важным остается только теоретический осадок после многократной экспериментальной проверки той или иной гипотезы[338].
В таком контексте исследование сталкивается с трудностью выработки «нетолковательных категорий»[339] не только для создания нового вокабуляра гуманитарных наук, ориентированного на осмысление феномена производства присутствия, но и для сугубо прикладной жизни, где человек проживает свою повседневную жизнь, но при этом испытывает замешательство по отношению к тщетным поискам смыслов в цифровой среде или многообразной селфхелп-литературе. И не имеет какого-то иного способа отнестись к тому, что его присутствие всегда уже конституировано как форма заботы о себе, требующая ясных ориентиров в том, как и что делать день за днем и что значит проживать свою жизнь в собственном смысле этого слова. Когда речь идет о той манере стихосложения, которую предлагает упомянутый ранее Франсис Понж или приходят на ум труженики анимационной студии Ghibli, то речь идет о производстве присутствия в том смысле, что сам процесс проживания неразрывно связан с проявлением в артефактах субъективного творческого начала. Гумбрехт, различая «культуры значения» и «культуры присутствия», выделяет серию критериев, позволяющих обнаружить специфические характеристики каждой.
В культурах значения интеллектуальная деятельность, практики интерпретации, способы осмысления реальности и самого себя могут быть оторваны от того, что происходит в конкретном пространстве и ситуации – от декартовского рационализма до многочисленных гайдов в интернете и модном нынче инструктаже от ChatGPT на все случаи жизни. В культурах, ориентированных на присутствие, телесный и эмоциональный опыт, переживание ситуации в ее длящемся контексте оказывается превалирующим. Я помню, как мы с двумя товарищами детства плыли на большом куске пенопласта по горной речке. Спустя много лет я вспоминаю, как ощутил леденящий холод быстро текущей воды и переживал озадаченность и самой ситуацией, и странным энтузиазмом моих спутников, очевидно не страдающих склонностью к катастрофизации и проектированию в воображении печальных последствий опрометчивого решения использовать столь хрупкое плавательное средство для движения по стремительным водам горной реки. Этот опыт концентрированного присутствия обнаруживал объем и фактуру того, что происходило тогда. И попытки понять происходящее никак не умаляли того, что проживаемый опыт и восприятие ситуации были предельно ощутимыми в многогранности чувств.
В культурах, ориентированных на значение, преобладает изоляция индивидуального сознания как точки, изнутри которой осуществляется позиция наблюдателя с последующей интерпретацией происходящего с опорой на самопознание и рефлексию. Расщепление опыта на восприятие и процесс индивидуального осмысления того, что было увидено и прожито начиная со знаменитого картезианского поворота в истории, оказывается опорой для западноевропейского способа мышления. Лежащий на кушетке психоаналитика пациент в потоке свободных ассоциаций представляет собой, по мнению Фрейда и Лакана, лишь «материал для анализа». Сам его статус «анализанта», как и статус «аналитика», фиксирует способы отношений между двумя людьми, расположившимися в пространстве. В этой связи сетования обывателей на поп-психологов в интернете, которые занимаются гипердиагностикой или вешают ярлыки нарциссов и абьюзеров, оказываются вполне естественной реакцией на столь гипертрофированное пристрастие к извлечению значений и толкованию[340]. С другой стороны, культуры присутствия обнаруживают некое поле единения в пространственном отношении, подобно персонажам из фильма «Любовное настроение». Мы наблюдаем немногословные встречи и насыщенное сложными переживаниями со-присутствие в контексте проживания вместе с ними эстетического опыта в разных его гранях. Присутствие внутри этих культур переживается как часть целостного опыта взаимосвязи с другими и реальностью в разных ее измерениях[341].
Культура значения обосновывает легитимность знания с опорой на рефлексивную практику самого субъекта познания, когда условный адепт картезианского взгляда на мир производит очередную порцию его истолкований. Гуссерль в проекте феноменологического предприятия по реформе научного знания демонстрировал эту приверженность декартовскому пафосу при помощи введения в словарь таких понятий, как «интенциональный объект». Любой воспринимаемый и познаваемый объект существует как данный в сознании субъекта, что предполагает исходную окраску восприятия в том самом «герменевтическом поле», где восприятие, интерпретация и различные практики по извлечению значения тесно переплетены с процессом субъективации и актов самопознания. В культурах присутствия знание дано свыше или является результатом таких отношений между истиной и субъектом, в котором истина переживается в процессе самопреобразования. Переживание процесса понимания чего-либо похоже на внутреннее потрясение или трансформацию, которая, несомненно, свидетельствует о таком типе связи субъекта с миром, где процесс познания напоминает «просвет экзистенции»[342] и «событие самораскрытия мира»[343].
В христианской агиографии знаменита история святой Марии Египетской, чье житие до сих пор читают в церквях в середине Великого поста для поддержания аскетического настроения верующих. Святая Мария до начала христианской жизни и ухода в египетскую пустыню была представительницей древнейшей профессии, но затем духовное потрясение радикально изменило ее понимание жизни, и она провела остаток дней отшельницей, ведя аскетическую жизнь в посте и молитве. Это одна из множества историй, представленных в агиографических сборниках, составленных в разные периоды христианской истории о людях, выбравших стиль жизни, радикально соответствующий тем отношениям с Богом, которые предполагали переживание связи с истиной на экзистенциальном, а не на интеллектуальном уровне.
Культура значения вращается вокруг знаков и семиотического производства. Личный бренд и потоки сториселлинга, политический популизм и генерация перфомансов в обществе спектакля выступают яркой иллюстрацией ориентации на «скользящие означающие» в эпоху текучей современности. Манипуляции знаками в контексте брендинга компаний или создания новых модных трендов не имеют никакого отношения к вещам. Сумка Birkin или причудливая одежда Balenciaga стоит огромных денег именно из-за печати брендов, а не из-за себестоимости своей продукции или какого-то материального обоснования ценообразования. Культура присутствия ориентируется на вещи и реальные события. Можно сказать, что, когда я покупал свою первую пару босоногой обуви и ощутил, что сама ходьба стала совсем иным процессом, это было возникновение особого союза с вещами. Первую пару я носил около трех лет и, когда на подошве появилась дырка, приобрел новую. Другой пример – коллекционирование марок. Когда я приходил на встречи с филателистами в парке, где они собирались по выходным, там царил особый вайб, знакомый любым коллекционерам как марок, так и виниловых пластинок. Взаимодействие с живыми людьми в парковой зоне и осмотр новых находок для пополнения своей коллекции – ни с чем не сравнимый опыт. Это ощущение от связи с вещью может быть маркёром, отличающим фантастический «бренд-/трендфетишизм» в нашу эпоху от переживания связи с реальными вещами.
Важным акцентом является связь между темпоральностью и культурой значения в том смысле, что история с отложенной жизнью, потреблением возможностей, рисками и тревогой о будущем всегда прокручивается в голове и отрывает человека от того, что реально происходит в его жизни именно сейчас[344]. Взаимосвязь между диспозитивами как инструментами психополитического управления, ориентирующими на специфическое производство знаков-мотиваций, подталкивает человека стремиться к чему-то воображаемому в будущем вроде «стать идеальной версией себя» или «добиться успеха и благосостояния». Эфемерность, порой достигающая иллюзорности, тесно интегрирована в генерацию утопических нарративов, отрывающих субъекта от присутствия и проживания того, чем является его жизнь в текущий период и как она проявляется в пространстве. В свою очередь, культура присутствия предполагает, что человек опирается на имеющиеся реальные ресурсы и действительно полагается на то, что проживание жизни уже происходит и любое телодвижение в направлении улучшения ее качества не может означать разрыва или формы эскапистского погружения в мир грез и фантазий о каком-то якобы возможном будущем без связи с тем, как разворачивается производство присутствия в настоящем.
Культура, ориентированная на значение и производство нарративов, истолковывающих реальность, неизбежно разворачивается как многообразие конкурирующих друг с другом интерпретаций, напрямую связанных с той реальностью, где субъективное производство смыслов и ценностей содействует укреплению логики особенного в обществе сингулярностей. Культура присутствия ориентирует человека не только на достаточно хорошую жизнь в гармонии с природой и другими людьми, но она, по своей сути, располагает к евхаристическому образу жизни, где синергия и кооперация людей, вещей и событий становится опорой для проживания жизни. Состязание конкурирующих предпринимателей самих себя с воображаемыми образами персонального будущего в рыночном обществе достижений противостоит тому «индейскому перспективизму»[345], в котором производство присутствия оказывается включено в экологическое взаимодействие со всеми живыми существами и отношение к вещам иное, не такое, как к быстро расходуемым ресурсам в потоке гиперпотребления.
Производство присутствия оказывается основанием для проживания достаточно хорошей жизни, но требует более тщательной детализации того, что именно может быть содержанием таких отношений с собой, которые закладывают фундамент для новых форм заботы о себе в стремлении сделать искусство существования повседневной практикой в ее прозаической рутине, по ту сторону выхолощенных рекомендаций селфхелпа и прочих утопических нарративов, вновь и вновь загоняющих нас в ловушку озабоченности миром и прочее потребление утопических иллюзий.