Заканчивалась осень. Шел к концу месяц азар. Степь вся высохла, и трав для пастьбы не было больше. Вечерами налетали свирепые ветры, заволакивая всю округу пылью и летящим песком. Круговертью поднимали сухую землю и потом бросали ее на головы людей. Волосы белели, на зубах скрипел песок, а глаза кровью наливались. Всё это от пыльных ветров.
Иногда – особенно перед сильными дождями – и смерчи бывали очень сильны: всё, что могли, срывали и уносили в воздух. Скрежет этих смерчей был столь силен, что людям казалось: на улице что-то дробится или рушится. Если ты оказывался в такой круговерти, то ты чувствовал внутри нее какой-то запах: словно бы запах гари. Возможно, думалось, этот ветер летит оттуда, где поджигают стерню – взрослые крестьяне ради борьбы с насекомыми, а дети ради забавы.
Была осень, земля высохла, и никто уже не выгонял на пастьбу стада коров или буйволов. Овцы другое дело: их пасли. Да и то лишь те, кто имел орошаемые после жатвы поля. На них по второму разу появлялась трава, и, хотя она не была ни весенней, ни летней, всё же это была трава, пригодная для того, чтобы насытить или хотя бы занять овец.
Земли возле холмов недалеко от Атгули были именно такими. Миран после косовицы поливал их, и они теперь зеленели всходами люцерны, свежими, сочными, нежными побегами, хотя и запыленными.
Днем я выпасал стадо на стерне и на ничейных полях, а ближе к вечеру перегонял овец на люцерновое поле и сторожил их как следует, чтобы не разбредались, но хорошенько подъели весь небольшой участок – выделенную им на сегодня долю. Чтобы сгрызли всё начисто! То есть чтобы ничего от люцерны не осталось, кроме корней в земле. Но чтобы удержать их на этом участке, требовалась борьба не на живот, а на смерть, так что прощайте, мои вольготные деньки. Голодные овцы не хотели удовлетворяться своим дневным участком – то есть тем участком, который ты им выделил на этот день. То справа, то слева они кидались в атаку, и кнут их не останавливал, и к свежим побегам люцерны их морды тянулись с такой жадностью, что кто не видел – не поверит. Тут ты понимал, что не только коровы ценят люцерну. Все от нее без ума. Но я не позволял, чтобы разевали рты на завтрашний участок, потому что, во-первых, люцерны было мало, а во-вторых, ею нельзя наедаться. От нее у них брюхо раздувает.
Коров и буйволов мы теперь держали в хлеву и с утра до вечера давали им сено. У Хадиша теперь работы не было, и он бродил по степи, словно сторож посевов. Он был счастлив отдохнуть от злонравия буйволов, которые не любят пастись спокойно, но всё время к чему-то примеряются и как будто задумываются о чем-то, но всё время косят и косят взглядом, а потом как бросятся врассыпную: кто к горам, кто в открытую степь – умаешься ловивши.
Степь теперь опустела, потому что люцерну сеяли не все или сеяли там, где ее невозможно легко полить после косовицы, чтобы успеть воспользоваться до снега новой порослью.
На озимых полях уже зеленела пшеница, сладко пахли ее новые побеги. Я так любил этот запах, что не отказывал себе порой в удовольствии лечь на мягкие комья земли и потереться лицом об эти свежие росточки, вдохнуть их аромат. Особенно по утрам, когда лежала на них роса и они пахли очень сильно.
Освободившийся от забот Хадиш теперь иногда наведывался ко мне в поле, причем с этаким выражением, точно хозяин земли пришел посмотреть на работу своих жнецов или чабанов, и задавал этакие глупые вопросы: «Ну как тут у тебя? Хорошо пасутся? Сколько там еще люцерны осталось?»
Когда я замечал его издали, какое-то чувство говорило мне: внимание! Приближается головная боль.
Не нравилось мне, что он нарушает мое одиночество. Иногда предлогом его прихода было то, что он несет мне обед: видишь, что он тащит что-то, завернутое в платок, и вот кидает это перед тобой как милость:
– Иди! Еду тебе принес!
Это бывало в те дни, когда либо лень меня одолевала, либо, наоборот, раздражение: не хотелось в обед возвращать стадо в деревню и видеть все эти личности. Но я совсем не ожидал, что однажды днем Хадиш появится со своей сумкой из грубого полосатого полотна, полной картошки.
– Это зачем ты принес?
Он оскалился:
– А зачем картошку приносят? Принес, чтобы мы ее испекли, поели и покейфовали.
Я промолчал. Он высыпал содержимое сумки на землю. Постарался он, надо сказать, на славу: мелкой белой картошки притащил много. Из ее груды достал тряпицу.
– Вот соль! Соли тоже принес, чтобы вкуснее было.
Не стал я ему портить настроение. А мог бы сказать: ты, мол, сам картошки захотел, так и ел бы, чего мне благодеяние оказываешь? Мы занялись сбором топлива для костра. Овцы между тем паслись неподалеку от люцерны, и я боялся, что они почувствуют наше невнимание и воспользуются им. Поэтому я их отогнал подальше, на сжатое пшеничное поле, то самое, которое я и вороны прочесывали основательно, так что ничего на нем не осталось.
Было около полудня, и еще не поднялся ветер: можно сказать, погода была спокойная. И холод был не такой уж невыносимый.
На мой взгляд, те, кто говорят «дерьмо есть дерьмо, и разницы в нем нет», сами ни черта не понимают. Дерьмо есть дерьмо, это да, но оно очень разное. Взять, например, ослиный помет – похожий на крупные финики, – он никуда не годится. Никогда его не нужно собирать для костра – разве что для самой первой растопки. Он как бумага: не успеешь моргнуть глазом – сгорел и кончился, и как ни бывало. Помет овечий – собрать его так же трудно, как и поджечь. Он не стоит трудов, забудь о нем. Навоз конский – никакого отличия от ослиного, разве что крупнее и рыхлее. Но вот навоз от коров и буйволов! Это просто сказка. Разгорается медленно, но и выгорает медленно. Никаких претензий к нему. Возьми его для топлива, и много часов будет жарко, успеешь в тануре напечь хлеба вволю, а уж в костре на пару закладов картошки хватит только так…
Хадиш хотя и многого не понимал, но в навозе, надо сказать, разбирался. В точности как навозные жуки, которые, когда берешь коровью лепешку с земли, точнее – когда ты ее с трудом выдираешь из стеблей, корней и трав, которые сквозь нее проросли, – когда ты ее отделяешь, ты видишь, что эти самые жуки там неплохо устроились, и они очень удивлены, буквально ошарашены, когда понимают – или, точнее сказать, когда видят, – что их дом вдруг лишился крыши, точнее – крыша вдруг куда-то взлетела, и они так высовывают свои головы из ее остатков, которые приросли к земле, они так на тебя при этом смотрят, точно ты им что-то задолжал, точно ты посягнул на их родовое имение! Ни больше ни меньше!
Вот эта пара глаз моих – чего она только не видала!
Пока я так возился, я увидел, что Хадиш уже приволок полную охапку коровьих и буйволовых лепех. Сухих-сухих, чистых-чистых. Крупных, одна к одной. И вот он стоит с этой охапкой у меня над головой и улыбается:
– Ну чего ты там? С навозными жуками прохлаждаешься вместо того, чтобы костер делать?
Надо сказать, поймал он меня, негодяй. Я даже разозлился немного и ответил ему:
– Знаешь что? Говорят, сумасшедшие есть двух типов: смеющиеся и плачущие… Но ты сумасшедший опасный, хотя и смеешься.
Однако день был явно его. Он ответил:
– Давай поторапливайся! Пока этот костер разгорится, много времени пройдет, еще с готовкой возни…
Всё топливо, что мы собрали, мы перетащили на наш участок. Овцы тихонько-тихонько подбирались к люцерне. Вот-вот готовы были кинуться на нее. Я опять их отогнал, подальше, и мы начали складывать костер. Навозные лепешки прислоняли друг к другу, ставя их на ребро так, чтобы под ними было пространство для воздуха. Спички были и у Хадиша, и у меня. Пара ворон-бездельниц сели на холм неподалеку, смотрели на нас. Но нам с ними делить было нечего, потому и вражды не было. Вдали гора Савлан погрузилась в облака, только макушка ее, точно любопытства ради, высовывалась из облачной хмари.
Мы долго сидели и ждали, пока пламя сначала разгорится, потом начнет спадать. После чего – время закапывать в золу картошку. Хадиш столько ее притащил, что, наверное, четырем-пяти людям хватило бы.
На склоне холма было много сухого бурьяна с твердыми прочными стеблями. Я достал свой нож и нарезал этих стеблей, содрал с них колючки и сделал для каждого из нас щипцы. Для того чтобы переворачивать ими картошку в горячей золе. И такие же прутья положить сверху на картошку, вроде крышки, чтобы тепло не уходило зря. От углей был такой жар, что прутья загорались, и приходилось их тереть о землю.
Особых дел, кроме ожидания, пока картошка спечется, не было. Наступило время обеда, я проголодался и думал, что желание Хадиша поесть картошки было своевременным.
Но тут нужно опять сказать, что стадо овец разбрелось и, как мухи, которых не отогнать от сладкого, опять нацелилось на люцерну. Я стал кидаться камнями, они испугались и отбежали. Посмотрел на небо. Солнца не было, но я чувствовал по времени, что еще два-три часа надо выдержать овец на голодном пайке, а потом уже запускать в люцерну. Тогда они начнут разговляться с такой жадностью, что поверить трудно. Повсюду будет стоять потрескивание срываемых губами и зубами стебельков – этот звук иногда напоминал мне работу девочек, когда они все вместе порой садятся, чтобы ткать коврики, и вот такой же точно треск стоит, а руки девочек мелькают с такой скоростью, что ты вовсе не видишь этих рук!
– Я слыхал, ты от Аршама письмо получил?
Я удивленно повернулся к Хадишу.
– А ты откуда знаешь?
– Сорока на хвосте принесла.
Я показал на небо. Ветер еще не начался.
– Какая сорока? Тут вороны одни, ты ошибся.
– Не хочешь сказать, что он пишет? – спросил Хадиш.
– Нет.
Он отошел к костру.
– И плевать! Не говори! Этот дурак что может написать? Через год-два я сам туда поеду и всё увижу.
Он достал одну картофелину и попробовал откусить.
– Приятного аппетита! – сказал я.
Он обжег рот и кинул картошку на ладонь.
– До чего же горяча!
Но потом он улыбнулся.
– Однако пропеклась хорошо. Костер хороший, вот и весь сказ.
Недалеко от нас прошмыгнула меж камней саламандра – черно-белый иранский тритон. Я никак не отреагировал, и тритон юркнул в кустики и скрылся. Дни чабанов – когда пасешь стада – очень одинокие, и нет лучшего средства от скуки одиночества, чем мучить тритонов! Заметишь его – и в погоню! От куста к другому, от камня к камню, от холмика к холмику. С такой скоростью бежать приходится, словно и правда борьба за жизнь! Как только она где-то прячется – например, под камнем или в зарослях астрагала, – ты тут же палкой ее выковыриваешь и заставляешь бежать на полной скорости, а ты за ней. И от быстрого бега вы оба начинаете задыхаться, хотя она, конечно, больше: ты ясно видишь, как розовая пасть ее разинута, а бока ходят вверх-вниз так сильно, что кажется: вот-вот ее сердце разорвется. Она задыхается и вот уже как бы принимает свою несчастную судьбу, подчиняется ей, этой неизбежности или этому наказанию за то, что она хотя и пыталась изо всех сил уйти, но не смогла, всё бесполезно, все попытки опрокинуты, уже сил дышать не осталось… И вот в этот момент вы оба, усталые и измученные, идете каждый своей дорогой, каждый в свою сторону, ты, допустим, говоришь ей: ты свободна, живи и радуйся! Зря ты так перетрусила! Это была только шутка. А она скажет: с таким трудом догнал и так легко отпустил! И думает: глупее человека поистине никого нет, как нет и чернее черного цвета.
Можно еще, конечно, вытуривать мышей из нор, но это уж очень хлопотно. Потому что надо еще разводить костер, при этом – дымный! Но вначале надо найти мышиные норы – все до одной. А мышь – существо хитрое, и у нее много дыр для входов и выходов из норы. И вот нужно их найти и заткнуть все, кроме двух. Одна дыра та, что к ветру, перед ней разводишь костер так, чтобы дым в основном шел именно в нору; вторая – та, возле которой ты будешь караулить, ведь у мыши нет другого выхода, кроме как выскочить из нее. Раньше или позже она должна выбежать оттуда, и, если у тебя есть собака, можешь ее натравить на мышь, чтобы либо сожрала ее, либо просто так поймала бы, для удовольствия. Или также могут прийти на помощь ястребы-перепелятники.
Вот эта пара глаз моих – чего она только не видала!
Никогда мне не понять, откуда ястребы знают, что ты собираешься делать, как они угадывают твои намерения и оказываются точно в тот миг и в том месте, в котором должны быть! А миг этот – тот, когда бедная мышь выглядывает из норы и видит, что ястреб – как нависшая смерть – то есть, в сущности, как он сам – неподвижно висит в небе прямо над ее головой, как бы застыл в воздухе. Машет крыльями на одном месте и ждет. Если он делает небольшие круги, то это наверняка белый сокол – сапсан-перепелятник, а не ястреб, потому что сапсан, как ни старается, все-таки не может висеть в воздухе на одном месте. Несчастная мышь бежит назад к выходу, полному дымом: нет, там не пройти! Она задыхается и приходит к выводу, что, так сказать, на миру и смерть красна: лучше погибнуть в открытом бою, чем задохнуться в своей норе, сделавшейся тюрьмой, душегубкой. Не бывать тому! И вот она в героическом порыве – в прыжке – выскакивает из другого выхода, чтобы попытать счастья, попробовать укрыться в траве. Но, к глубочайшему сожалению, еще не закончится ее прыжок – еще не коснется она земли лапками, – а негодяй-ястреб уже ударил ее, и схватил, и унес, а может быть, следует сказать – сожрал; отлетев немного, он уже не торопится, уже нет молниеносных пикирований, и поле – словно поле боя проигранной войны или законченной войны – полно дыма, но лишено славы; оно пусто, или, точнее, оставлено, и всё на нем завершилось. И та же самая судьба может постигнуть мелких пернатых – хохлатых жаворонков, воробьев, соловьев. Но чабан – если он настоящий чабан – точно так же, как он умеет вырвать зерно из вороньих лап, – умеет и спасти мелкую птаху из когтей ястреба или сапсана и тому подобных. На этот раз уже он приходит на помощь, или, точнее, уже он использует плоды чужих охотничьих усилий, а не наоборот. То есть один трудится, а другой забирает себе добычу. Так это, в общем-то, заведено, и вы сами это знаете. Сапсан, или ястреб, или сокол преследует птаху и гонит ее между камней или холмиков, которых везде много. А чабан подбегает и видит, что птица-охотник всё пикирует и пикирует и ничего не может поймать. И тогда он начинает ворочать камни и замечает под одним из них перепуганную птаху, которая, в сущности, парализована страхом, и, хотя он может взять ее рукой, она от ужаса перед хищной птицей смотрит на него несчастными глазенками и не улетает, фактически она обездвижена или потеряла разум, если вообще таковой у нее имелся.
– Думаю так, что пора!
Хадиш начал разламывать картофелины. Они пропеклись насквозь и не обуглились. Не было даже нужды чистить о камень – хорошо чистились руками. Мы достали все и положили недалеко от огня, чтобы они не остыли. Потом Хадиш развернул свою соль перед моим лицом. Проголодались мы изрядно и ели с жадностью.
– Разве можно это всё съесть?
Но оказалось: можно, мы съели. Вечерело, и тучи сгущались. Вот-вот поднимется ветер, а за ним недолго и до дождя. Но сначала ветер будет яриться и вздымать клубы пыли.
Горы потемнели, а тумана видно не было, дождь по склонам вроде бы тоже не собирался пока.
Хадиш зевнул и сказал:
– Ну и отяжелел я! Был бы сейчас дома – завалился бы спать.
– Я тебя не держу, – ответил я. – Хочешь, иди домой!
– Я столько картошек умял, – ответил он, – живот до дома не дотащу. Лень ногами шевелить.
Он оглянулся во все стороны, и я спросил:
– Ищешь что-то?
– Флягу ищу. У тебя вода есть?
– Конечно, – ответил я. – Под скалой от солнца убрана. Не думал я, что солнца-то не будет сегодня, а всюду будет тень.
Я отошел к скалам и достал флягу. Мне и самому пить хотелось, потому что картошку мы обильно солили. Но, взяв флягу, я понял, что воды в ней мало. Потому я пить не стал и вернулся к костру. Хадиш выхватил у меня флягу, открыл ее пробку и одним глотком ее осушил. А потом требовательно на меня взглянул:
– А говоришь, вода есть!
– А что ты выпил только что?
– Три глотка, и всё? Я пить хочу. Чего у тебя фляга – была пустой?
– А кому в этот холод пить охота? – ответил я. – Иногда полную приносил и полную уношу домой, только зря таскаю.
– Но сейчас-то, видишь, нам захотелось пить.
– Это потому, что ты картошки переел! – ответил я. – Да еще с солью!
– Так что же мне теперь делать?
– Как что делать?
– Мне все еще хочется пить. Как узнал, что воды нет, еще больше захотелось.
– Не умрешь, – ответили. – До дома дотерпишь!
– Аты сам пить не хочешь?
– Хочу, – ответил я. – Но я потерплю.
Тут он вдруг вскочил и сверкнул на меня глазами.
– Дурака нашел, да? Ты когда ходил за флягой, всё и выпил, а мне оставил на донышке! Думал, я не пойму, подкидыш?
– Заткнись-ка ты лучше, – ответил я. – А то опять поругаемся.
Но он, вместо того чтобы заткнуться, начал дразнить меня:
– Ах, подки-подки-подки! Ах, подкидыш ты, подки!
Я направился к стаду, собрать разбредшихся овец. Бросил ему через плечо:
– Из-за твоего говенного характера я и не хочу тебя видеть годами. Брысь отсюда домой!
Я ожидал, что, когда вернусь от стада, его уже не увижу. Но он остался.
– Ты еще здесь?
– Жаль мне стало день портить, – ответил Хадиш. – Из-за какой-то воды! Неохота домой мне. Мать очаг собиралась топить, дыма будет – не продохнешь.
– Тогда иди воды поищи, – сказал я.
– Где я ее найду? Здесь поблизости источника нет. С таким набитым пузом мне и не дойти. Хоть бы предупредил меня, я бы сам принес! А ты не можешь за водой сходить?
Я рассмеялся:
– А я что, болтаюсь без дела, как ты? Брошу стадо и пойду тебе за водой? Не смешил бы, даже вареной курице было бы смешно!
– Но как же вот я, так далеко пришел, картошки тебе принес? А ты для меня хоть бы раз что сделал! Что-то мне не припомнится.
– А я не делал? – возмутился я. – Буйволов твоих кто ловил, ты, что ли? Ты, вижу, всё забываешь!
– Какая разница? Ты сейчас сходи за водой, а я тебе даю слово, что вечером я тебе помогу загнать стадо. Невмоготу мне к Атгули идти!
Я резко повернулся и внимательно на него посмотрел. Ведь он правильно говорил: ближайшим отсюда источником воды был ручей Атгули. Тот самый ручей, который и пугал меня, и притягивал. Ведь я только издали на него смотрел. Видел, как вода там плещется и течет в озерцо. Вплотную же я никогда туда не подходил. И вот теперь мне предлагают – да кто? Хадиш! – чтобы я пошел туда за водой для него? В своем ли он уме?
– Ну что с тобой? О чем задумался? Идешь?
– Нет!
– Почему? Я думал, ты согласился. Пойди прогуляйся, а когда вернешься, уже почти и вечер. Плохо, что ли? Даровая прогулка!
Не мог я ему сказать о своих чувствах к ручью Атгули. Ни в страхе своем я не мог признаться, ни в притяжении к нему. Хотя слова его меня соблазняли. Ведь я всегда знал, что когда-нибудь я должен буду подойти к этому ручью, к этому озерцу, должен буду увидеть, так ли всё там на самом деле, как в моих воспоминаниях. Я знал это, но никогда не думал, что это случится тогда, когда захочет этого Хадиш.
Вот эта пара глаз моих – чего она только не видала!
Я взял флягу. Дал ему подробные наставления о том, как сторожить стадо, и двинулся в путь. Пошел, чтобы, как знать, может быть, навсегда выбросить этот кошмар из головы.