К книге
Жертвы заветного садаЖертвы заветного сада. 13
50%
Жертвы заветного сада. 13
15

Кто-то поднимался по ступенькам лестницы. Торопливо. Быстро. На голове его вязаная шапка, на носу – темные очки. В одной руке трость, в другой узелок…

А ведь Балаш внимательно смотрел за ним в окно. И там, на улице, этот человек шел очень медленно. Двигался осторожно, касаясь стен, точно боялся поскользнуться. Присмотревшись, однако, ты понимал, что бедняга боится не просто поскользнуться, упасть. Из-за густеющих сумерек сразу было не разглядеть, что человек этот – слепец. И что он идет, ощупывая свой путь палкой, чтобы не упасть в канаву и не налететь на стенку. И так он осторожно продвигался до здания редакции. У входа остановился, как это делают слепые, чтобы палкой найти дверь и понять, как двигаться дальше. Потом он скрылся из вида, и Балаш ожидал всего что угодно, но не того, что он окажется уже во дворе редакции, каким-то образом миновав каморку Уршана, – и тот не окликнет его, не остановит…

И Балашу Уршан никакого знака не подал! А ведь в случае опасности Балаш должен был выскочить из окна в сугроб и бежать…

Теперь же мнимый слепец поднялся по лестнице, двигаясь быстро и ловко, и тростью не пользовался, а держал ее под мышкой. Балаш наконец заставил себя шагнуть к окошку. Еще было время выпрыгнуть из окна и бежать… Но пришедший остановил его:

– Спокойно, не пугайся! Это я!

И Балаш узнал голос отца… Какое-то время они стояли друг против друга, как два незнакомых человека где-нибудь на городском перекрестке, холодным лунным вечером, случайно встретившиеся, которые вот-вот пойдут каждый по своим делам… Балаш шагнул навстречу отцу.

– Что случилось, отец?

– Пока ничего. Но долго ли так будет? Ты готов к отъезду?

Балаш всё еще не мог прийти в себя от неожиданности.

– Я имею в виду этот маскарад с очками слепого…

Отец снял очки.

– Другого выхода нет. Так нас никто не заподозрит.

Балаш вопросительно смотрел на отца, обдумывая ситуацию.

– Неужели ты помог бежать Эмрану?

– Именно так. Сейчас ждет тебя в парке.

Балаш изумился. Он не мог поверить, что отцу всё так удалось. Как он недооценивал отца!

– А внук твой где?

– Амир-Хусейна я уже отнес Эмрану. Только тебя ждут. Всю теплую одежду, какая есть, надевай на себя.

И отец протянул ему узелок.

– Это тоже возьми!

– А тут что?

– Полезная мелочовка. Все остальные необходимые вещи уже в парке.

Балаш торопливо оделся, и вот они с отцом уже спустились вниз по лестнице. Совсем стемнело, и холод к ночи усилился. Балаш зашел к Уршану: старик грел руки возле дровяной печи. Он был спокоен. Они обнялись, и Балаш, как ни искал подходящих слов, ничего не мог сказать. Старик столько для него сделал, отблагодарить за это было невозможно. Балаш снял часы и силой впихнул их в карман старика.

– Пусть от меня останутся на память. Они мне теперь не нужны.

Уршан отказывался: достал часы из кармана и пытался вернуть их Балашу.

– Разве от памяти отказываются? Не ожидал от тебя, Уршан!

Старик всё же принял подарок, и Балаш с отцом вышли на улицу: отец постукивал тростью, и Балаш держал его под руку, в другой руке нес узелок. И всем казалось, что это не отец ведет сына, а наоборот. Так они шли по проспекту, потом из улицы в улицу, наконец вот парк и сбоку темный тупик. Открываются ворота, за ними трактор, и за рулем наготове уже сидит водитель, в надвинутой шапке, закутанный в платок или в шарф. Отец знакомит их:

– Это Эмран. Вы приехали из Джульфы, привезли ребенка к врачу. Были у врача – доктора Валади – кабинет возле Губернского правления. Диагностировал у ребенка бруцеллез – от питья некипяченого коровьего молока. Через две недели должен или умереть, или выздороветь. Болезнь заразная, и лучше к нему не прикасаться. Сами вы из кишлака Кызыл, что под Джульфой, это, по-моему, приграничная деревня.

Эмран улыбнулся и потуже затянул свой шарф на шее. Он показался Балашу загадочной личностью.

Отец сунул большой сверток в карман Балаша.

– И это возьми! Всё, что мог. И свое, и у других заняли.

Балаш достал сверток из кармана.

– Зачем это? Я ведь уезжаю. А по ту сторону границы деньги эти не нужны.

– Почему это? Очень даже нужны. Деньги везде полезны, как говорится, и мертвым, и живым.

Спорить было бесполезно: Балаш знал характер отца.

В тракторном прицепе, слава богу, было очень много необходимого. От одеял до питьевой воды и продуктов. В этом самом прицепе Балаш и Амир-Хусейн должны будут провести ночь, проще говоря, они должны будут здесь жить, пока не доедут до Джульфы, и это будет вовсе не увеселительная поездка, а очень даже опасная, и для Балаша, и для Эмрана.

Так и вышло. Проезжая через каждый городок или деревню, всякий раз, когда видели на дороге машины или в темноте силуэты людей, они сильно нервничали. Но до Маранда добрались без происшествий, а позже лишь один раз им потребовалось рассказать приготовленную легенду А потом настало время глухой ночи, и дороги стали безлюдны и безмолвны, стало холодно, и появилась изморозь, в ночном тумане слышался лишь треск мотора их трактора да вой ветра…

К тому времени опасения Эмрана рассеялись, а может быть, он решил их отогнать песней, но он начал напевать стих про Хейдар-хана[24], причем повторял один только бейт. Может, там и был всего один бейт, может, Эмран знал только его, а может, так ему хотелось – повторять только этот бейт, ибо ему было этого достаточно для его цели, а в чем его цель, Балаш не понимал…

Но тот всё напевал один и тот же стих на разные мотивы, с разной, так сказать, аранжировкой. То это была грусть на мотив «Каравана» Бейбутова, то развеселая песенка… Последняя совсем не подходила к стихам, делая их смехотворными, так что Балаш не выдержал: «Хватит тебе!» Это было единственное, что они сказали друг другу за этот долгий путь, да и то Эмран его слова проигнорировал. То ли из упрямства, а может, и не расслышал или был в слишком хорошем настроении, чтобы молчать… Но он запел всё тот же бейт с каким-то новым мотивом:

Вот приехал Хейдар-хан,

Всем дает он по зубам!

Балаш подумал, что федаинов много таких, – неважно, азербайджанцы они или нет, – которые любят повторять какую-то одну фразу, до одурения однообразно, и ты всё время ждешь продолжения и лишь потом понимаешь, что продолжения никакого не будет, а что было, на том и конец. Точно такого же человека Чашм-Азар однажды привел на радио, чтобы Балаш его проинтервьюировал. И Балаш ему сказал перед интервью: немного поговори сам с собой, чтобы голос стал естественным, как бы разогрелся. И тот начал читать какой-то стишок, что ли, и тоже мог продолжать это, казалось, до бесконечности, хотя никакого продолжения у строчки не было.

А в лесу видна звезда а в лесу

А в лесу видна звезда

А в лесу видна звезда а в лесу

А в лесу видна звезда

А в лесу видна звезда а в лесу

А в лесу видна звезда…

В дороге не поговорить было, и только потом, когда добрались до границы, Балаш узнал у Эмрана, что тот был командиром небольшого отряда федаев. В Келейбаре или где-то неподалеку они бились до последнего и, лишь когда кончились патроны, сдались. Между тем рассвело, и они были уже рядом с границей. Трактор оставили и пошли пешком. Государственных войск видно не было, и слышно о них ничего не было, но «охотники за людьми», говорили, здесь тоже появлялись. Один крестьянин посоветовал им избегать оврагов и не подходить к незнакомым людям, а Балаш позже, когда об этом обо всём вспоминал, сам едва верил, что он смог добраться до границы с Амир-Хусейном на руках и со всем тем грузом, который у них был. И ему казалось, что это не он нес ребенка, но ребенок как бы вел его за собой. Ему давало силы тепло этого детского тельца, и улыбка его сынишки, во время которой видны были прорезывающиеся зубки, и гримаски на этом детском личике, и то, как он безмятежно засыпал, точно не ведая о холоде, а может быть, даже от холода он как раз и спал крепче, холод как-то успокаивал его, что ли… И вот они уже на границе, подошли к большому, точнее – длинному деревянному мосту через реку Араке, которая и была границей с СССР. И они видят множество мужчин и женщин, усталых и упавших духом, мрачно ожидающих чего-то, беспокойных, раздраженных, рассеянных, ушедших в себя, тяжко задумавшихся, измученных и измочаленных… Те смотрели на них потухшими мертвыми взглядами, на них, пробирающихся в толпе и еще не потерявших надежду, потому что они еще не знали о том, о чем знают другие, они еще были удивлены: почему эти люди сидят или стоят здесь и не пытаются перейти границу? Вот один федай – мрачно молчащий, с видом растерянным и обескураженным, углубившийся в какие-то мысли, – он опирался на винтовку и стоял в такой позе, будто опирался на камень могилы матери… Но, в конце концов, что там происходило?

Они спросили, но никто им не ответил. Пошли вперед и опять спросили. И вот мужчина, который сидел не то с женой, не то с дочерью, накрывшись одеялом, – они двое накрыли головы одним и тем же одеялом, чтобы уберечься от холода, – ответил им так: «Вы что, слепые? Не видите, что границу закрыли?» Но Балаш всё не мог поверить, он представить такого не мог, это в голове не укладывалось. И он шел дальше вперед и снова спрашивал, и если собеседник удостаивал его ответом, то ответ был тот же самый, но Балаш думал: может, из-за рева реки он не так расслышал? Еще надо спросить, ведь не может же быть: они столько прошли, это их последняя надежда, другой нет, ведь он не может, как отец говорит, «надеяться на Аллаха». Как могло так случиться, что советские друзья из уже близкого рая гонят их обратно в этот ад, где они станут добычей людей в штатском или военных, которые – узнав, что правительство автономии прекратило сопротивление, – теперь не торопятся здесь появляться, но ведь в конце концов появятся же, и схватят их, и расстреляют… Кто может в таких условиях говорить, что граница закрыта? И почему Комитет обороны автономии не знал об этом или если знал, то никого не предупредил? Ведь он-то, Балаш, не может с маленьким ребенком прыгнуть в ледяную воду, как это собирались сделать некоторые, судя по их разговорам, вот, например, один говорит о какой-то пятнадцатиметровой веревке, которую нужно было купить, и тогда бы, мол, всё получилось, и ледяная вода не помеха…

Балаш вышел на мост, по которому люди шли навстречу ему, возвращаясь, и некоторые выглядели так, словно они потеряли равновесие, и вот-вот упадут, и не падают лишь потому, что опираются на кого-то, а куда ставят ноги – сами не ведают… Не видят человека с ребенком в руках и идут прямо на него, а ребенок спит, несмотря на рев реки и на холодный ветер, который здесь, на мосту, стал каким-то еще более пронизывающим.

Один из этих встречных бормотал, кажется, ту самую поговорку, которую Балаш не раз слышал от отца: «Кто на чужих ногах стоит, быстро упадет»…

Но Балаш шел вперед сквозь толпу и вот увидел первого пограничника, это и был, кажется, первый иностранец, которого он видел в своей жизни, и, увидев его, он как-то вздрогнул от удивления и застыл на месте… Тот стоял посреди моста. В точности на нулевой отметке границы. Стоял, расставив ноги на ширину плеч. На голове русская шапка-ушанка с блестящей красной пятиконечной звездочкой. На руках черные перчатки – наверняка меховые; рот что-то говорит, движется: голоса Балаш не слышал, но изо рта вылетал пар, а по жестам рук понятно было, что он что-то объясняет столпившимся людям, отгоняет их, что ли… Из-за плеча торчит ствол автомата, и это придает ему устрашающий вид, как бы заставляя его казаться крупнее других, даже крупнее других пограничников, которые стоят в нескольких шагах позади него. И Балаш еще прошел вперед, и вот он уже в пяти шагах от этого иностранца, который сделал ему знак рукой: не подходить ближе, стоять там, где стоит. И Балаш остановился на этом месте и спросил:

– Товарищ офицер! Почему закрыли границу? Когда будет открыта?

И тот холодно ответил:

– Открыта не будет. Уходите отсюда.

И жестом руки подтвердил свои слова, но Балаш не верил и оглядывался кругом, словно в поисках кого-то, кто позвал бы его на помощь, с кем можно вместе идти, вместе работать…

– Но почему, товарищ офицер?

– Откуда я знаю! Есть приказ. Ераница была открыта неделю, с 21 по 27 азара[25]. Закрыли вчера, в пять вечера!

– А что нам теперь делать?

– Не знаю. Еде вы были раньше?

– Мы скрывались, товарищ офицер. Неужели нельзя еще раз открыть границу?

– Нет, нельзя. Я это всем говорю – тысячу раз повторил! Повторяю одно и то же с утра. Почему не верите?

Балаш замолчал. Что же теперь делать? Теперь он понял, почему остальные – ожидающие – были столь мрачны, почему они… Но он решил всеми способами пытаться уговорить пограничного начальника:

– Но, товарищ офицер, мне необходимо перейти границу.

– Все так говорят.

– Но меня же убьют!

– Все так говорят.

– Но меня… Я же «Белолобый»[26], все меня знают! Милосердия, что-нибудь… Я тебя…

Он чуть было не попросил своего собеседника «именем Аллаха» понять его, но вспомнил, что тот коммунист… А пограничник повторял свое:

– Все так говорят.

– Ноя…

– Отойдите, сказал вам! Вы глухой?

Балашу в этот момент пограничник напомнил полковника Кази – убитого в Ноурузабаде под Миане, – у которого тоже лопнуло терпение в разговоре с ним, с той разницей, что он теперь был не настырным корреспондентом, а искателем убежища; но он по-прежнему плохо чувствовал границу между смелостью и наглостью: где одно переходит в другое? Офицер уже готов был выругаться, и Балаш отступил, вернее хотел отступить, но вместо этого его толкнули вперед, потому что к нулевой черте в это время подошла по мосту большая толпа людей. И пограничный начальник сорвал автомат с плеча, а те, которые стояли позади него, шагнули вперед, тоже с автоматами наготове, и послышалось передергивание затворов. В утреннем холодном воздухе этот резкий лязг слышался как-то очень отчетливо, прорезая все другие шумы – протестующий говор многих людей, рев Аракса, вода которого внизу вскипала белой пеной, и билась об опоры моста, и уносилась прочь. Передовой пограничник немного отступил назад – наверняка просто для того, чтобы у него не выхватили автомат, – и выкрикнул приказ:

– Всем отойти назад! Сказано: отойдите назад!

Намерения людей на мосту были неясны, но само их количество создавало угрозу.

– Отойдите назад!.. Думаете прорваться? Вас всех расстреляют за незаконное пересечение границы!

Но толпа его не слушала, и тогда главный пограничник или начальник передового отряда, словом, пограничный командир обернулся к стоящим позади него и махнул рукой, и тогда раздался выстрел. И сразу наступила тишина, и все, кто был на мосту, словно бы забыли, чего они только что требовали и чего хотели.

И они все толпой кинулись назад к началу моста, и сошли с него, и разбрелись по земле собственной страны. Здесь были мужчины, женщины, старики, юноши и очень редко дети. Большинство мужчин было безоружно, так что неясно было, кто они такие. То ли они бросили оружие на дороге, то ли продали его или обменяли на еду, а может, они вообще не были федаинами? Ничего не понять было. Ничего!

…А лисичка говорит:

Лев тебя не задерёт.

А мосточек говорит:

Сель тебя не унесет…

Эти стихи, прочитанные зловещим голосом, резанули мозг Балаша и исчезли. Как бы забылись сразу, словно никто их не произносил: непонятное ощущение. Балаш оглянулся, чтобы увидеть, кто их прочитал, но тот уже замолчал, и неясно было, который из них, шедших позади него, произнес это. Все они шли, опустив головы и глядя на пар своего дыхания, а может быть, просто под ноги, в поисках места, где можно сесть. Сесть и смотреть на дорогу или на мост и думать о чем-то или рвать на куски знамя, чтобы смастерить из него теплую накидку или головной убор.

Снега не было, но холод сковывал и пронизывал мучительно. Балаш не сомневался, что если и эту ночь они проведут под открытым небом, половина из этих людей замерзнет насмерть.

Ребенок плакал. Может, он намочил пеленки или проголодался, а может, холод все-таки его пронял, несмотря на закутанность.

Поодаль от моста горел костер, вокруг которого сидели люди. И Балаш направился к ним, чтобы в тепле от костра перепеленать сына и покормить его продуктами из рюкзака. И вот он развернул одеяло, которым был укутан Амир-Хусейн, и постелил одеяло на скованную заморозком землю. Костер из сырых дров горел плоховато, но, к счастью, дым уносило вверх, и он не ел глаза мальчику, а тепла от огня было достаточно. Так что постепенно румянец заиграл у мальчика на щеках, которые в дороге казались Балашу совсем ледяными, когда он прикасался к ним губами. Потому Балаш и сдерживал свое желание целовать сына в щечку: боялся холодными губами еще больше его застудить.

Когда Балаш его распеленал, мальчик перестал плакать: вообще он был отнюдь не из крикливых. Плакал лишь тогда, когда, действительно, что-то ему мешало, когда тельце затекло, или что-то болело, или от сильного голода. Может быть, с этих самых дней начал он привыкать к тому, чтобы терпеливо переносить трудности.

Люди вокруг костра протягивали руки к пламени и задумчиво глядели на огонь. Большинство из них молчало, погрузившись в свои заботы. На Балаша внимательно никто не смотрел, только женщина одна подошла:

– Позволь-ка! Я это лучше тебя сделаю.

Поблагодарив, Балаш дал ей перепеленать мальчика, потом она умелыми движениями завернула его в одеяло. Мягко попеняла Балашу:

– Что же ты шапку-то ему задом наперед надел?

Балаш только сейчас и понял, почему вязаная шапочка всё время так наползала на глаза мальчику и почему он вынужден был всё время сдвигать ее назад или отгибать.

– Спасибо вам! – только и мог он сказать…

А женщина стояла рядом, не отходила, и как-то внимательно вглядывалась в лицо Балаша, желая что-то спросить. Наконец спросила:

– Не сочтите за нескромность, но… Вы не были диктор на радио?

Балаш молча кивнул. А женщина молча поцеловала ребенка и отдала его отцу, который начал его мягко укачивать. Мальчик блестящими любопытными глазками смотрел вокруг себя, а Балаш свои губы, которые теперь уже не были холодными – отогрелись рядом с костром – прижал к щеке сына и негромко сказал ему:

– Спи, мой хороший! Засни! Спи, моя радость! Сокровище мое… Смотреть тут не на что, поверь мне! Совершенно не на что!

– Таков обычай наших дней, – послышался голос от костра. – Конные быстро проскакивают, а нас, пеших, никто и в грош не ставит. Если ты не мог в ту неделю, что граница была открыта, добраться до нее, значит, ты – пеший, и цены тебе никакой! Крупные птицы первые улетели! Во главе стаи! Они, видишь ли, расторопные были, а там только такие и нужны. Тот, кто медленно шевелится, – на что им сдался?

Балаш с удивлением вгляделся в лицо говорившего: узкое, вытянутое, со впалыми щеками и бессонными глазами. Где он видел его? И это был тот самый голос, который прочитал на мосту зловещее стихотворение! Но все-таки где он видел этого человека, ведь он видел его! Как он ни напрягался, не мог вспомнить. Только запомнилось: «А лисичка говорит: лев тебя не задерёт…»

У Балаша аж голова закружилась, так напряженно вглядывался он в этого человека, и тот почувствовал взгляд и словно ядом брызнул в ответ:

– А чего так смотришь на меня?! Еще не понял, какие тут подлецы? С кем ты имеешь дело?

Балашу всё еще казалось, что, больше чем сами слова, поражает его нечто другое в этом человеке, но вот что это было – его голос или его вид? Либо голос, либо вид были знакомы, но он не мог понять, что именно. А мужчина гнул своё:

– Да, товарищ! А ты неужто не знал? Крупных птиц здесь не осталось. Они уже все в саду Мардакяна![27]

Балаш первый раз слышал это название, да и то из уст человека, которого он всё пытался вспомнить… Голос или взгляд? Потому переспросил с удивлением:

– В саду мертвецов?[28]

И человек тоже в свою очередь удивился его удивлению:

– Мертвецов? Разве я это сказал?!

А потом человек этот, словно бы для себя самого, начал читать распевно стихи, возможно Сиявош-Кясрана[29]:

– Мертвецы не увидят восхода, но восход непременно придет…

И, ухмыльнувшись, он громко пояснил Балашу:

– Ты не передергивай. Я сказал «Мардакяна», а не «мертвецов».

– Ага, – Балаш кивнул. – И где же этот Мардакян, о котором ты говоришь?

– А это курортное местечко рядом с Баку. Я по радио слышал. Все товарищи там и собрались, в целости и сохранности! Товарищ Сеид-Джафар Пишевари, уважаемый глава Демократической партии Азербайджана, да простит его Аллах!.. Товарищ генерал Гулам Яхья Данешьян, заместитель товарища Пишевари и главнокомандующий вооруженными силами федаев Демократической республики Азербайджан, да простит его Аллах!.. Товарищ Гулам-Реза эль-Хами, министр финансов Демократической республики Азербайджан, да простит его Аллах!.. Доктор Махташ, министр сельского хозяйства Демократической республики Азербайджан, да простит его Аллах!.. Доктор…

Человек этот перечислял имена и должности с такой распевностью, словно тоже читал стихи, при этом с издевательскими ужимками, поднимал руки к небу, насколько он мог. Из-за повторов в названиях партийных должностей это и впрямь звучало как эпические рифмованные стихи – Балаш сам похожим образом читал стихи: теперь казалось, что это было уже давно; очень, черт побери, давно… Только привирал, кажется, этот чтец, прибавляя к именам уехавших и тех, кто остался. А потом кто-то еще у костра сказал или, вернее, спросил:

– Завтра с утра, как думаете, откроют границу?

И тема разговора поменялась; может, для того тот человек и задал вопрос, чтобы сменить тему. Чтобы вырваться самому и вырвать других из хватки этого типа, о ком Балаш всё не мог вспомнить: лицо он его видел или голос слышал? Человек этот еще не казался сумасшедшим, но длительная бессонница – очевидная и из его красных запавших глаз, и из напряженно выдающихся костлявых скул – подвела его очень близко к сумасшествию. По той же самой причине, наверняка, и такой крайний пессимизм он проявлял, а иначе как можно столь плохо отзываться о товарищах, которые, да, закрыли от других товарищей границу… И, видимо, не без причины закрыли, а если бы не хотели нас пускать, зачем бы ее держали открытой так долго…

– Нас тут до тех пор держать будут, пока тегеранские войска прибудут или молодчики в штатском с нами разберутся. Сидим как мыши в мышеловке!

Балаш вдруг очнулся. А и правда, чего он ждет? Устроил себе привал лишь потому, что другие остановились? Нет, сдаваться нельзя. Он не мышка, и он не одиночка, он просто не имеет права забиться в какую-то щель и сидеть там, дрожа от страха, как мышь, спрятаться в нору от сокола, или орла, или…

И он встал на ноги и решил еще раз попытать счастья, ибо, как гласит поговорка, «на миру и смерть красна» (умереть на поле битвы лучше, чем оставаться в углу тюрьмы)… И, как это всегда бывает, еще целая группа других людей также направилась на мост и по нему к пограничной черте. Хотя они все знали, что это бесполезно, но в то же время они не могли не совершить еще одну попытку: может быть, кто-то что-то скажет или кто-то найдет способ убедить, уговорить пограничников, а может, придет какой-то новый приказ…

Да в конце-то концов, ребята! Божьи дела неисповедимы. И разве не может быть…

Товарищ командир на этот раз с удивлением уставился на Балаша:

– Опять ты?!

– Да, товарищ! Хочу узнать: есть ли какие-то новости?

Он чуть выше поднял ребенка, чтобы удобнее было держать его, и продолжал:

– Я долго ждать не могу.

Товарищ командир крикнул:

– Иди по своим делам, человек! Тебя кто-то заставляет тут ждать? Хоть кол на голове теши!

Балаш больше ничего не сказал, так как ясно было, что сейчас его могут обругать. А он ведь не только наглости пока не проявил, но даже смелости! Он только смотрел и смотрел на командира, потом спросил сам себя: чего я жду, в самом деле? Уж лучше попытать счастья в последний раз, а если не получится, если не сработает, так пойду восвояси. И он заговорил:

– Послушай, товарищ. Я человек не простой. Достаточно сказать…

Но тот его перебил:

– Ты это уже говорил!

– Нет, товарищ! Послушай секунду, что я скажу. Меня все знают. Тебе достаточно позвонить и спросить. У самого Пишевари или у товарища Дузгуна.

Пограничник с подозрением его разглядывал. И словно бы приходил к той мысли, что: а ну как человек правду говорит? А ну как…

– Я Дузгуна не знаю, – ответил он.

– Хорошо, тогда позвони самому товарищу Пишевари.

– Да как я ему дозвонюсь в этой неразберихе?

– А разве они все не в саду Мардакяна?

– Может, и так. Но кто сказал, что и Пишевари тоже там, и потом, правдивы ли ваши слова? И дозвонюсь ли я, вот вопрос. Вы какую должность занимали?

– Я являюсь диктором партийного радио или, точнее, был таковым. А также журналист. Мой голос знают все.

Пограничник задумывался, иногда вглядываясь в Балаша; он, кажется, не мог принять решение. Балаш уже готов был перейти к мольбам. Можно было поднять ребенка повыше и сказать: посмотрите! Со мной малолетнее дитя, хотя бы над ним сжальтесь! Разве не видите, ему нет и двух лет? Не видите, как ему холодно? Не видите, что он почти дошел до предела? Не видите… И теперь, когда пограничник, кажется, немного смягчился, теперь, когда он, кажется, готов был помочь Балашу, теперь, когда Балаш немного приободрился, когда он, кажется, кое-что уже приобрел или завоевал то самое, что не хотелось уже так запросто выпускать из рук, теперь нужно было выложить какой-то самый главный козырь, и все-таки товарищ пограничник смотрел на него с большой подозрительностью…

– Ну хорошо, – сказал он. – Я позвоню в Мардакян. Но горе вам, если вы соврали!

Здесь словно молния пронзила мозг Балаша. Словно некая волна ударила, и голова закружилась, или еще какой-то удар его настиг, такой силы, что он чуть не потерял сознание, он сам не верил происходящему, он едва мог сдержаться, он… Он был как те люди, которые получают спасение от урагана, от каких-то неимоверных бедствий, спасаются в тот самый миг, когда уже потеряли всякую надежду достигнуть цели, они невольно так рассчитали свои силы, что их хватает только до этой точки, а дальше уже не… дальше уже совсем не…

Дело было сделано, пограничник лишь уточнял его имя.

– Балаш!

– А фамилия как?!

– Не надо фамилии, она не нужна. Скажите «Балаш-радио»!

– Ну хорошо, – сказал тот. – Сейчас отойдите, Балаш-радио, и больше на меня не давите! Я сам сделаю всё, что смогу. Это может занять несколько часов. Я вас позову. Идите, ждите!

А Балаш-радио забыл даже поблагодарить командира, его всё еще куда-то влекла та самая волна, которая только что ударила его, и в таком состоянии он прошел под неверящими и надеющимися взглядами тех, кто все еще стоял на мосту и за ним, и они провожали его такими взглядами, словно он и вправду был человек очень необычный или очень везучий; очень, очень везучий. Человек, который находится где-то далеко от них, вне досягаемости; до того далеко, что с ним даже и поговорить-то нельзя, а нужно только смотреть на него с тоской и завистью. Наверное, поэтому никто ничего у него не спрашивал? Но какое событие происходило? И точно ли было известно, что что-то произойдет? И, вообще, должно ли было произойти?

Он вернулся к костру. Никто его ни о чем не спрашивал. Только Эмран смотрел на него с понимающей полуулыбкой и едва слышно бормотал те самые стихи, ту самую строчку, которую никто больше не узнавал, да и сам Балаш не понимал, в какой она теперь тональности произнесена и присутствует ли в ней или нет какая-то новая тональность?

Вот приехал Хейдар-хан,

Всем дает он по зубам…

Вообще за всё это довольно длинное время Балаш только пару раз и видел Эмрана. Разговаривали они мало: он был странным человеком. Узнав, что граница закрыта, Эмран не выказал ни удивления, ни тревоги и вообще ничего не сказал. Он так упорно молчал, что казалось: даже если дело дойдет до его смертной казни – от которой он и так едва спасся, – он всё равно не перестанет молчать и не попытается даже занять время военного судьи шуткой, завещанием или советом. Холод стоял такой, что даже пара изо рта не видно было, этот пар тут же леденел, превращаясь в лед или в то, что называют изморозью, и относится это не только к дождю, но и к снегу. И неясно было, что думает Эмран о своем бегстве: от какой беды он спасся и в какую может угодить? Спасся-то он фактически от виселицы, а вот что теперь… Один лишь раз Эмран проявил сильную заинтересованность – не к чему иному, как к разговору о веревке. Не о висельной, конечно. Но вопрос, который он задал, показался его собеседнику столь странным, что тот решил, что ослышался, и тогда снова повторил то, что говорил раньше: пятнадцать метров! А Эмран, оказывается, спрашивал, не «сколько метров», а «сколько стоит»! Может быть, этот вопрос для него был естественным, может, у него в жизни обычно бывало мало денег, не хватало на самое нужное, и теперь он сомневался, хватит ли на веревку? Ну что ж, слово «сколько» многозначно, такие ошибки бывают, и ничего тут не поделать.

Балаш достал из рюкзака печенье и вареную картошку и покормил Амир-Хусейна, потом попытался растолочь грецкие орехи с изюмом для него же. При этом он наткнулся в своем кармане на тот сверток с деньгами, который силой сунул ему отец. А ведь Балаш говорил: зачем, мол, мне эти деньги там, куда я еду? А теперь видел, что они очень даже нужны, так что прав был отец, говоря, что без денег не обойдется ни живой, ни мертвый. Так тому, значит, и быть. И всё время Балаш обдумывал десятки вариантов того, что могло сейчас произойти для него:

Пограничник позвонит по телефону.

Пограничник не будет звонить, он соврал.

Он связывается с Пишевари.

Он не может связаться с Пишевари.

Пишевари помнит Балаша.

Пишевари не помнит Балаша.

Пишевари помнит Балаша, но говорит, что это – человек неважный.

Пишевари помнит Балаша и говорит, что это – человек важный.

Пишевари заступается за него.

Пишевари не заступается за него.

Пишевари помнит его и хочет заступиться, но не может.

Пишевари помнит его, и хочет заступиться, и может это сделать.

В Мардакяне вообще нет телефона.

В Мардакяне есть телефон.

В Мардакяне есть телефон, но никто к нему не подходит.

В Мардакяне есть телефон, и кто-то к нему подходит.

В Мардакяне нет телефона, но есть связь по рации.

В Мардакяне нет ни телефона, ни связи по рации.

В Мардакяне есть связь по рации, но…

У Балаша закружилась голова. Он встал и отошел от костра, размять ноги, да и сходить по нужде не мешало бы в укромном местечке. Решил пойти к реке. Ребенок заснул, тельце его в руках Балаша расслабилось.

Он спустился по обледенелому скользкому обрыву и увидел, что у воды кто-то сидит. Это был худой юноша с длинными волосами, с приятным лицом, но сидел он нахохлившись и неподвижно, опираясь на охотничий карабин, и что-то напевал себе под нос. Наверняка он думал, что шум реки заглушает его пение, он не подозревал, что кто-то может издали расслышать его слова, хотя и с трудом…

Яблоко бросил[30] я в мешок,

Желтым-желтым стало оно.

Стройная лань пленила меня

Ой, желтое платье,

Очки на глазах…

Этот юноша был совсем в другом мире. Он ушел ото всех и погрузился в себя. Быть может, у него была невеста, и вот теперь он вынужден был всё бросить и стать бродягой, и всё же он помнил о ней. О ней, наверное, и пел… Кто его знает!

И Балаш вспомнил Мадине: она, как и многие тебризцы, сгорела в огне, который развели другие. «Мадине» значит «город», и она, жена его, была для него столь же важна, как и весь их город Тебриз…

…Но как же тянулось время в этот день, похожий на век! И как хорошо, что он отдал свои часы Уршану, иначе сейчас не отрывал бы от них глаз.

Он вновь вернулся к костру, который теперь почти не дымил, потому что уже почти прогорел. А вокруг него всё так же сидели люди и говорили о том, что же все-таки было причиной этого позорного и сокрушительного поражения.

– Всё рухнуло именно в Зенджане. Если бы там их остановили…

А костер вот-вот потухнет…

– Мосты не смогли взорвать через Кызылузен. Я точно знаю.

А костер вот-вот потухнет…

– Нельзя было отзывать федаев из Миане в Тебриз. Они вроде бы думали, что на Тебриз ударят со стороны Хоя. Не думали, что все дороги им оставят в идеальном состоянии, так что и обход не понадобится.

А костер вот-вот потухнет…

– Нет! Проблема была в другом. Началась борьба между Пишевари и остальными. Иначе почему, думаешь, сделали главой Мухаммада Бирию?

А костер вот-вот потухнет…

– Говорят, стычка была между министром народной обороны и министром внутренних дел автономии. Между Джафаром Кавьяном и д-ром Саламаллахом Джавидом. Которого сейчас сделали губернатором! Причем, губернатором, заметь! Кто бы мог подумать?!

А костер вот-вот потухнет…

– Вроде и Шабестари участвовал в борьбе, только непонятно, на чьей стороне?

А костер вот-вот потухнет…

– Он был за Пишевари. Я знаю точно!

А костер вот-вот потухнет…

– Да не в этом же причины поражения! Сам Багиров отдал приказ прекратить сопротивление! Он же приказал и оружие не выдавать.

Так они говорили и говорили и не могли ни в чем согласиться. А тот человек, о котором Балаш не знал, голос ли его знаком или внешность, тоже сидел и молча слушал, как и Балаш. И со злостью смотрел на огонь, который всё не потухал, а потом вдруг взорвался раздраженной речью:

– Чепуху вы городите! Все вы ошибаетесь! Как куропатки, сунули в снег головы и не видите, что реально произошло!

Тогда все замолчали и смотрели на него выжидающе, так что он вынужден был продолжать:

– Как понять не можете? Нас использовали в чужой сделке. Вот что следует знать. Остальное всё – неважно.

Слова его, однако, никого не убедили, поэтому все продолжали молча вопросительно глядеть на него. Потом один из сидящих спросил:

– Использовали в сделке?! Сделке кого с кем?

– Тегеранского правительства с русскими безбожниками!

– Не-ет! Это клевета. Как можно такое говорить? Да, все мы устали, все с огромным трудом добрались сюда, и неясно, откроют ли границу, но это не причина клеветать на наших друзей и сомневаться в них.

А человек, о котором непонятно было, кто он, засмеялся горьким и нервным смехом.

– Так зачем же, вы думаете, Кавам летал в Москву?! А? Зачем он туда ездил? Для того, чтобы предоставить нашим уважаемым друзьям нефтяные концессии на Каспии. Вот и вся цель!

– Нет! Я не верю.

– И напрасно! Придется поверить! И договор они подписали – чернила не просохли еще! Нужно только собрать меджлис пятнадцатого созыва, утвердить договор, и дело с концом. После выборов всё станет ясно.

И он уставился куда-то в пространство и добавил, словно бы самому себе:

– Если, конечно, мы доживем до того времени. Вот и весь сказ!

Попадаются в жизни часы, сравнимые с десятилетиями, особенно если и день кажется длиною в век. Да! День тянется, как целый век! И вот в этот день, в эти самые часы все убеждения Балаша постепенно рушились одно за другим. Разрушилась вера во всех и во всё. Ну как, например, можно было ожидать, что друзья-революционеры с севера так продадут нас?! За что – за черную нефть?! Да не то чтобы даже за нефть, а за пустое обещание, точнее за лживое обещание! Можно ли было вообразить такое? Но чем глубже он вдумывался, тем яснее понимал, что тот человек, которого он не мог вспомнить, где видел или слышал, говорит правду. Пусть он и обозлен, пусть недосыпал, пусть даже он уже частично не управляет собственными мыслями и потерял равновесие.

Балаш сопоставлял все произошедшие события и видел, что они с точностью укладываются в определенную картину. И что вся совокупность этих событий имеет точно такой привкус, о котором говорил тот офицер в Миане. Привкус предательства! Явный привкус предательства!

Приказ прекратить сопротивление под предлогом того, чтобы не давать поводов Каваму; отвод федаев из Зенджана; отвод сил из Миане в то самое время, когда стало уже ясно, что боев не избежать и что именно в этой точке нужны будут войска; отсутствие динамита, который словно бы целиком съела саранча или вообще этот предмет исчез из Азербайджана; невыдача вооружений; да, кстати, и схватка между Пишевари и Бирией… Всё это были малые и большие причины, которые сходились к какой-то одной главной причине, о которой говорил тот мужчина, тот самый мужчина… И если бы этой последней не было, то и все остальные обстоятельства, возможно, не могли бы оказаться бессмысленными или просто не связанными друг с другом. Но теперь каждая из причин имела определенный смысл, они нанизывались одна на другую и стали на свои места.

И Балаш почувствовал, что под ногами его разверзлась бездна, сразу и неожиданно. И он при всём при том – при всех этих обстоятельствах – все-таки собирается присоединиться к тем людям, которые и стали причиной всего этого смертоубийства и разорения!

И он уже не знал, что делать; он чувствовал, что его мозг не работает правильным образом – вообще фактически перестал работать, в этот день, который всё длится…

Так он сидел в мрачной рассеянности, когда послышался какой-то крик. Со стороны моста кричали:

– Балаш! Балаш-рад и о!

Один из сидящих указал на него рукой.

– Ты ведь Балаш? Вроде кличут тебя! Иди, успехов тебе! Приглашают!

И он пошел так, словно это происходило во сне, и опять много народу потянулось следом за ним: из любопытства, а может, от нечего делать, а может, потому, что думали: кто его знает, вдруг новости какие есть… Так они все подошли к нулевой отметке, где стоял тот же пограничный начальник, но теперь он сказал что-то новое:

– Я позвонил в Мардакян. Пишевари нет на месте. Уехал в Баку! К товарищу Багирову. Вам нужно ждать, пока он вернется в Яшил-баг. Идите и ждите еще!

И Балаш смотрел на него в оцепенелом изумлении и не знал, что сказать, как вдруг по ушам резанул возглас всё того же мужчины, которого где-то видел или слышал Балаш:

– Вы сказали «Яшил-баг»[31], товарищ начальник? Что, и правда так называется?

Пограничник мрачно уставился на него:

– Да! А что такого? Вы кто такой, что спрашиваете?

Человек, которого Балаш где-то видел или слышал, ответил:

– Я никто! Я никто… Должностей не занимаю! Я не был никем и никем не буду!

И мужчина засмеялся, да так, что все к нему разом обернулись. Он настолько от души хохотал, что всё его тело тряслось, смех заставлял его извиваться, сгибаться и разгибаться, порой он хлопал ладонями по коленям и вот-вот, казалось, умрет от восторга…

Пограничник оскалился:

– Проваливай отсюда!

И другим пограничник тоже показал рукой, что надо отойти, однако волна смеха, захлестнувшего мужчину, была столь сильна, что тот не мог передвигаться. В этом холоде, на этом деревянном пограничном мосту – на котором студеный ветер продувал еще сильнее – он продолжал корчиться от смеха. А Балаш и другие смотрели на него, словно на самое удивительное зрелище в своей жизни, потому что если и был какой-то день, уместный для смеха, то точно, абсолютно точно – с полной определенностью – можно было сказать, что этот день таковым не был. И всё же человек, о котором не мог понять Балаш, вид его знаком или голос, продолжал хохотать, иногда безуспешно пытаясь к тому же что-то выговорить…

– Яшил… Яшил… Я…

Но в конце концов двое мужчин подошли к нему и взяли его под руки, но он оттолкнул их, при этом он вообще не смотрел на них, а от сильного смеха на глаза его выступили слезы, которые на морозе превращались в лед, в точности как кровь тех, в Тебризе, которых расстреливали на плацу, чтобы потом свалить в ямы и бульдозером заровнять их, так чтобы не осталось ни могил, ни даже какого-либо следа, какого-либо знака, указывающего на их жизни, на их души, на их судьбу, – это было в тот вечер или полночь, которая настолько потрясла отца Балаша, что тот все-таки решил помочь беглецу по имени Балаш; Балаш, иными словами, его дитя, иными словами, его сын, значит… Но мужчина наконец совладал с собой – хотя и с большим трудом – и подавил свой смех, но не полностью, а лишь до такой степени, чтобы суметь выговорить что-то, пусть даже запинающимся и заплетающимся языком, хотя вначале его никто не понимал. А он задрал голову к небу:

– Сад!.. Яшил-баг!.. Зеленый сад![32] О Аллах… О Аллах на коммунистов и антикоммунистов! Теперь я понял… Теперь я понял, в чем же тут юмор! Насколько же остроумно! Насколько же…

Но люди всё еще не понимали, что он хочет сказать и что именно ввело его в такое состояние, да еще так неожиданно, а он между тем уже полностью прекратил смеяться и пришел в себя.

– Зеленый сад! Их, значит, завели в дверь зеленого сада – тех, кто врал нам и продал нас!.. Так на здоровье же! Получите то, чего хотели! И я ведь бы на их месте тоже продал… Я бы на их месте тоже…

Он повторял и повторял эти фразы и вдруг расплакался – нет, разрыдался! Да так, что рыдания его отнюдь не уступали его недавнему смеху в своей длительности и громкости. Он оперся о перила моста и рыдал так, что его плечи опять тряслись, теперь уже не от смеха. Балаш вспомнил когда-то слышанное: что есть всего два типа сумасшедших – те, которые смеются, и те, которые плачут. Вторые являются опасными. Но вот тут он с изумлением увидел третий тип, который не был ни тем ни другим и одновременно был и тем и другим. Тип сумасшедшего, который как будто бы родился на свет здесь и сейчас, в нескольких шагах от нулевой черты границы, в морозный день, тянущийся как век…

И они все стояли и смотрели на этого человека с удивлением и с волнением, и переживали за него, и сочувствовали ему, и готовы были даже как-то помочь ему, хотя и никто не представлял, что он собирается делать и как будет вести себя дальше, и Балаш, кажется, не заметил самый тот момент, когда человек этот перескочил через перила и спрыгнул вниз; Балаш увидел его уже тогда, когда он летел с моста, в своей темной и плотной развевающейся шинели, кажется, не застегнутой, – похожий на странную черную птицу, летящую к ледяной ревущей воде; в сущности, этот человек нырнул или же, в сущности… И ревущая бурлящая вода так его подкинула, и закрутила, и ударила, и выполоскала, и пожрала, и унесла – словно его никогда и не бывало на свете, этого мужчины, о котором неясно было, голос ли его знаком или вид.

И все – молчаливые, оцепенелые, ошарашенные – приникли к перилам моста, включая и пограничников по ту сторону границы, и вглядывались в реку, чтобы увидеть хоть след того, кто, кажется, был одним только голосом; голосом, поднятым в протесте, а теперь замолчавшим, заглушенным навеки в этот день, который…

Балаш был первым, кто сошел с моста; шел, спотыкаясь и едва не падая. Вернулся к костру, который уже потух. И он сжал Амир-Хусейна в объятиях, а потом как-то обмяк и всё глядел на пепел костра.

Он не запомнил, как долго он сидел всё в таком же состоянии. Он лишь понимал, что и другие вернулись к костру и начали вновь раздувать в нем пламя, кто-то, видимо, даже о чае хлопотал, откуда-то и чайник появился, и разговоры какие-то шли, в которых для него ничего нового и не было, до тех пор пока в его сознание не вклинились слова одного из мужчин:

– …А я ведь узнал этого человека, хотя и не признался ему! Я сам был в Миане. Сначала думал толкнуться в Хода-афарин, это пограничный пункт около Ардебиля, но услышал, что там границу закрыли. В Астару не удалось попасть, говорили, по дорогам рыщут, опасно. Поэтому сюда подался… Не знал, что и здесь тоже… А этот, может, последним был федаином, который отступил с фронта. Может, если бы он раньше рванул, то успел бы через границу и сейчас разгуливал бы в саду Мардакяна. По-моему, он раньше меня уехал из Миане. Многого он еще не знал. Например, он не знал, что его однополчанин – полковник Газьян – убит.

– Полковник Газьян? – невольно воскликнул Балаш. – Командир федаинов Кафеланкуха?!

– Так точно, – ответил мужчина. – Погиб от бомбежки.

Балаш был изумлен до предела. Теперь-то только он начинал понимать, что то, что казалось ему в самоубийце знакомым, был его голос, не его внешность. Это был голос, который он слышал из-за двери в Миане, в городском комитете партии. Голос, который ругался по телефону Тот человек так упорно и безостановочно проклинал кого-то, что Балашу казалось: он до сих пор остается всё там же и делает то же самое. А он, оказывается, появился на границе в Джульфе. Удивительно! Вот такие кульбиты выкидывает жизнь: думаем, что мы строим на нее планы, а это она строит планы для нас, и не знаешь, что это она строит для тебя планы! А взять человека, который знал этого самоубийцу! Почему он ему не признался? Почему? Лишь позднее Балаш понял, что время было настолько странным, что еще и не такое могло бы случиться. По своей странности это время могло бы сравниться с днем воскресения мертвых, в этот день все окажутся незнакомы друг другу, и отец может встретить сына, а тот своего деда – допустим, в заброшенной деревушке под названием Латаран, – и не узнают друг друга или не признаются в том, что узнали! Именно так оно всё и было.

Однако игры судьбы далеко еще не закончились и как будто бы и вовсе не собирались заканчиваться в этот день, длящийся как целый век и всё не кончающийся.

Человек из Миане продолжал свой рассказ – который, впрочем, мало кто слушал, – и вдруг расхохотался. Балаш даже успел сказать самому себе: вот еще один сходит с ума, из типа смешливых, то есть неопасных. Но когда он вник в то, что казалось этому человеку смешным, он еще больше изумился, так что даже на некоторое время не мог оторвать взгляд от него.

– …Говорят, козел думает о душе, а мясник о туше! Так вот, в разгар всех этих «отступай и наступай», «хватай и вешай» – и директор банка тоже утащил двести тысяч туманов и в ус не дует. Его хватают и волокут в тюрьму. Пытают страшными пытками, чтобы показал тайник, куда спрятал деньги, а он молчит. Если бы не этот тайник, его бы в мгновение ока расстреляли. Там жалостливых нет. Я их повидал, знаю, что за зверьё.

Балаш удивленно спросил:

– Директор банка Миане?! Элтефат Амини, вы о нем?

– Точно! Он самый! – ответил мужчина. – Имя, значит, вам знакомо? Утверждает, будто деньги забрала партия.

– Боже мой! – воскликнул Балаш непроизвольно. И не сказал, что Элтефат был его другом, потом сказал так:

– Он говорит правду, этот раб Божий. Деньги из банка забрал Гулам Яхья. Я сам был свидетелем.

– Вы там были? – удивленно спросил мужчина. – Правда?

Балаш ничего ему не ответил. Ему живо вспомнился Элтефат, и его дом рядом с банком, и его добрая гостеприимная жена, и дети – только дочери, которым расти, наверное, суждено без отца, которым предстоит трудная жизнь. Ах, если бы не погиб полковник Газьян! Неплохой он был человек. Он бы наверняка засвидетельствовал о том, кто действительно забрал деньги. Но теперь и полковника не было в живых, и некому было помочь Элтефату, и вот появится еще одна невинная жертва, в то время как его Мадине…

Уже вечерело, и мороз усиливался, и новая разрозненная группа людей – усталых и измученных – направлялась к мосту, к границе, и, наверное, также настойчиво будут теперь задавать те же вопросы, которые задавали и до них. Человек, который говорил о пятнадцатиметровой веревке, куда-то исчез. Может, пытает счастья, выполняет какой-то свой план. А юноша под берегом всё так же сидел у воды. Так же молчал и думал о чем-то, может, жизнь свою вспоминал! Он уже не пел, но, казалось, он может так сидеть, уставившись на воду, бесконечно. Даже когда тот мужчина, о котором теперь Балаш знал, что знаком был его голос, а не внешность, спрыгнул с моста – и тогда паренек не двинулся с места, хотя, наверное, глаза его всё видели.

И та женщина вновь подошла к Балашу, посмотрела на его сына и сказала, что, если надо, она еще может помочь. Но Балаш теперь думал, что сыну его никто не может помочь, кроме него, отца, да и то не наверняка. Самую изнанку вещей показал ему тот человек, прежде чем покончить с собой. И куда он теперь пойдет, если его пропустят? Неужели он сможет под всеми этими напряженными взглядами спокойно пройти по деревянному мосту, так, словно он из ада переходит в рай, направляясь в тот самый «Зеленый сад», в котором этот взбунтовавшийся мужчина увидел саркастическую шутку Всевышнего, и так хохотал, и так рыдал, до того как покончил с собой?! Ах, если бы Балаш мог хоть как-то утешить Мадине, уже ставшую безвинной жертвой, и мать, которая вскоре оставит мир следом за невесткой, и отца, который всё теряет и станет скитаться по степи и вести бессвязные разговоры! Если бы он мог сказать им: не горюйте! Вы пострадали за очень ценное, имя чему – правда. Мы искали правду. И вся наша самоотверженность была ради нее. Ради правды, которая достойна того, чтобы принять за нее муки, особенно если вы из класса трудящихся и эксплуатируемых!

Но вот в этот момент возле моста в чем была правда? Где ее следовало искать? На той стороне границы, в Советской стране? У наших дорогих друзей и заступников?

Но сколько ни вдумывался Балаш, он видел, что правда – это только тот безвинный человек, который вскоре будет болтаться на виселице, пережив до этого страшные пытки за чужое деяние. И Балаш подумал, что теперь ничто не может иметь для него ценности, кроме попытки спасти то единственное, что оставалось у него, если, конечно, это ему удастся, если он сможет. И если ему суждено стать федаем, жертвой, то для ребенка и нужно будет пожертвовать собой. И это то дело, которое и кажется сложным, но, несомненно, возможно с ним справиться. Ведь говорят же, что груз поднимает сильный, а боль выдерживает добросердечный. И он уйдет, он пожертвует собой, но спасет правду. А что с ним будет после – неважно. Может, его и не расстреляют, а посадят в тюрьму или отправят в ссылку, как тысячи других. Он станет одним из тех, кто разбросан по городам и весям – Боразджан, Керман, Бендер-Аббас, Кашан…

У Балаша уже не осталось никакого вкуса или жадности к жизни, никакой гордости или ожидания чего-либо; вовсе не хотелось думать ни о саде Мардакяна, ни о Пишевари, ни о том неизвестном мире за пограничной чертой. И вдруг опять раздался крик, сейчас он звучал отчетливее и более обнадеживающе:

– Балаш!.. Балаш-радио!..

И опять все друг другу указывали на него, а кто-то уже его и поздравлял:

– Наконец вам повезло! Счастливого пути!

– Передавай привет от нас! Скажи: у нас надежных людей навалом!

Балаш встал. Он поплотнее завернул ребенка в одеяло и, под удивленными взглядами, пошел по шоссе прочь от моста. Лицом к родине, спиной к врагу. И так шел, не оглядываясь, не обращая внимания на окрики мужчины из Миане, который всё повышал и повышал голос, так что казалось, вот-вот его горло лопнет от напряжения:

– Куда ты пошел?! У тебя же всё получилось! Тебя расстреляют!.. Клянусь Аллахом, тебя расстреляют!.. Твой голос – твой приговор! Я же знаю это зверьё… Вернись, идиот! Ишак! Идиот! Ишак, сын ишака, вернись!

Но он шел, не оборачиваясь.

И что было, то и было.

Предыдущая главаГлава 15 из 30Следующая глава