К книге
Жертвы заветного садаЖертвы заветного сада. 11
43%
Жертвы заветного сада. 11
13

До Атгули было далеко. Я боялся тех мест, но меня тянуло туда. Степь и горы были безлюдны. Никто уже не выгонял стада, земля не была вскопана осенью. И очень много вязкой глины было везде, особенно на подходах к Атгули. Я шел в ту сторону, это место имело другое название, но, поскольку оно было близко к Атгули, я называл его этим именем.

Поначалу всё складывалось хорошо: я пошел по полям на высотах, где было сухо. Но потом началась только что распаханная земля, и я понял, что увязну. Не выиграю во времени, а только проиграю. Поэтому решил, чтобы не нервничать, вернуться на главную дорогу. Но вот на ней-то уж было глины так глины! Без обмана. Но делать нечего, не возвращаться же опять в поля. И я пошел по дороге: измажусь так измажусь, увязну так увязну… Значит, судьба. Странная идея – увязнуть в глине? Но мне не раз приходило в голову, что вязкая глина – это одна из тех странных и удивительных вещей, которых очень много в деревне и о которых городские люди не имеют понятия, вроде как о том, что значит есть руками. Я, конечно, тоже не имею понятия о том, чего больше всего в других местах. Но в деревне больше всего – глины, это точно. А следовательно, увязнуть в ней или суметь этого избежать – такая вещь, о которой мы, деревенские, поневоле много думаем. Несмотря на это, мне кажется, что мало кому удается не увязнуть, мало кому удается так распорядиться делом, чтобы не он был зависим от глины, а она зависела бы от него. Вот это меня и бесит! Не глина моя пленница, а я ее пленник! А ведь, казалось бы, столько ловкости применяешь… Я внимательно смотрю вперед и выбираю, куда ступить; выбрав самое сухое место, я ступаю на носочек, не всей ступней; я укорачиваю шаги и делаю так, чтобы, как правило, опираться на обе ноги и распределить вес… Но всё бесполезно: на уличную обувь – чувяки – налипает всё больше и больше, и сначала я не верю, что тащу с собой килограммы глины, а потом уже и верю, и вижу, что перехитрить тут невозможно, а нужно просто месить грязь ногами, что я и делаю…

Насколько я понимаю, в нашей деревне был один-единственный человек, который умел не запачкаться в глине, и это был не кто иной, как дед нашего Аршама – старик Амир. Единственная его работа вообще-то была – обучение Корану..

Вот эта пара глаз моих – чего только она не видала!

В дождливые дни дед Аршама мог дойти с одного конца деревни до другого и не иметь на чувяках ни пятнышка глины, так что люди от удивления совали палец в рот; некоторые ему до того завидовали, что даже врали, будто он передал им секрет этого чуда, или рассказывали, будто они шли за ним по пятам и выследили его, и теперь знают, как это делается. Как можно пройти по жидкой глине, аки посуху… Но, в самом деле, возможно ли это? Кое-кто предполагал: мол, у него две пары обуви, и, когда доходит до места назначения, он якобы надевает чистую, а грязную оставляет на улице…

Да, дед Аршама был единственный, кто умел не увязнуть в глине и не запачкаться в ней. Пока он был жив, он, всякий раз, как видел меня с Аршамом, начинал улыбаться и при этом опускал два пальца правой руки в левый карманчик жилета, чтобы показать, что каждый из нас сейчас заработает по монетке в тридцать шаев…

– Бегите и хорошо живите!

И мы бежали: Амир – в лавку Йавара, а я – в развалины позади дома. С тех самых пор я и полюбил людей, не пачкающихся в глине, – не столько ради них самих, сколько ради уважения к дедушке Аршама.

Была осень, и картошку уже выкопали, но я знал, что на картофельных полях всё равно ею можно поживиться – унять голодное бурчание в животе. Во-первых, оставляют картофельную мелочь, а во-вторых, и крупную порой пропускают, и я, чтобы ее выкапывать, смастерил борону из сучьев серебристого тополя.

Набрав сколько-то картошки, я садился на плоский камень на меже и чистил обувь от глины зубьями своей бороны. Потом вываливал картошку на гребне холма, там, где собирался развести костер, и бежал по другим делам.

Земля была сырая, и хворост отсырел, то же самое кизяки. Как развести костер из сырого топлива? Единственная надежда на ветер на гребне холма. Если хотя бы немного удастся затеплить огонь, то ветер его раздувает, пусть и дрова сырые. Это уж я знаю. Но вот затеплить огонь – мука мученическая. Мне кажется, с костром всегда такое дело. То есть сначала его с трудом разжигаешь, но потом, когда огонь займется, – не остановить. Огонь идет своей дорогой, а ты уж вынужден идти своей. По осени, когда в степях траву поджигают, такое случается, что ого-го… Траву поджигают, чтобы уничтожить насекомых-вредителей, а на то, что при этом гибнут птичьи гнезда, им наплевать. Пламя словно слизывает всё с земли и с каждым дуновением ветра усиливается больше и больше, делаясь злее и злее. И площадь огня расширяется, и стерня и трава горят, и дым густеет и заволакивает всё вокруг, и птицы стаями летят прочь, бросая гнезда на волю Аллаха. И где бы кто ни был в степи и в какой бы час это ни происходило, бросают работу, и смотрят с жадностью, и словно бы наслаждаются зрелищем. И где бы кто ни был в деревне, смотрят с жадностью, и словно бы наслаждаются зрелищем. И наступает вечер, и смотрят с жадностью, и словно бы наслаждаются зрелищем. И ночь наступает, но всё равно смотрят с жадностью и словно бы наслаждаются зрелищем. И летит запах дыма, и летит запах гари, и дует ветер, и порой он усиливается, и тогда могут возникать смерчи. И тут уже некоторые начинают тревожиться: а ну как огонь и свежие всходы сожрет? Люцерновые поля, например, или арендованные поля, если они окажутся на пути огня, но в любом случае уже ничего не сделать, в любом случае уже дует ветер, в любом случае огонь не остановить. И тут-то начинают говорить: нужно его потушить. Но это невозможно! И тут говорят: да зачем же, да если бы, да лучше бы вообще его не зажигать, уж не столько там было этих вредителей, чтобы из-за них сжечь всю степь… А иногда направление ветра меняется, и дым и пепел летят на деревню, и сыплются всем в глаза и на головы, и повсюду становится темно, словно вечер накрывает деревню. Дым, но этот дым в тысячу раз, да нет – в сто тысяч раз, даже так: в тысячу тысяч раз – гуще, чем дым от очага или даже от всех очагов, вместе взятых. А тот, кто не имеет люцерновых посевов и не арендует поля, тот заявляет – быть может, выражая свое убеждение, а может быть, для того, чтобы утешить других: густой, мол, дым – не признак сильного огня!

Я шел по склону холма, собирая верблюжью колючку, кусты перекати-поля, сухой астрагал… Но это топливо, я знал, быстро прогорит и не даст достаточно жара навозу, кизякам. Следовало подготовиться поосновательнее. Для этого я пошел на сжатые зерновые поля и, сняв старый армяк Мирана, начал набивать его соломой. Естественно, выбирая солому посуше. Нашел и крупные лепешки – «навозные цветы», сухой стороной сложил их в ту же тару. Много в нее уместилось! Армяк Мирана – который я измучился носить – для этого дела как раз годился: настоящий навозный транспорт!

Видел я и стаю ворон на стерне – они улетели в испуге, хотя я и не бросил в них камнем. Время сбора колосков прошло, а потому нам друг до друга не было дела. Притащив свой груз к месту костра, я навалил на навоз соломы, а сверху – колючего хвороста, потом набросил пиджак себе на голову, чтобы защитить от ветра огонек, и поджег костер. Повозиться пришлось: сначала он только дымил и дымил, потом все-таки желтое пламя взялось, и я, задыхаясь от дыма, еще немного позащищал его от ветра, потом отодвинулся и отступил. И сел на камень, смотрел, как костер, треща, разгорается…

Это был самый дымный костер в моей жизни! Сколько раз затапливала очаг Наргес, а всё равно, наверное, столько бы дыма не набралось. Но мне что за дело? Дым клубился и поднимался вверх, и, когда он был уже высоко, ветер стал хлестать его, словно кнутом. Но воронам это очень нравилось. Я увидел, как они вдруг все бросили сжатое поле, очевидно пустое не по моей вине, и подлетели к моему дыму. И начали то нырять в него, то взмывать вверх, и когда я, слыша карканье, поднял голову, то видел, как они играют с дымом.

Вот эта пара глаз моих – чего она только не видала!

Иногда они расширяли круги, охватывая весь холм и даже скрываясь за его вершиной, так что я их не видел… Потом опять кружились прямо над моей головой и ныряли почти к самой земле, так что казалось: вот-вот врежутся. Прямо взбесились вороны!

А я сидел у костра, и слушал их крики, и наблюдал за пламенем, и ждал, когда оно начнет спадать: тогда-то и будет время сунуть картошку в угли.

На мой взгляд, у огня лишь один недостаток, а именно тот, что, когда засмотришься на него, невольно задумаешься, и ничего тут не поделать. Особенно когда ты один. Да к тому же в такой день, когда степь совершенно безлюдна и печальна. А ты сидишь на склоне мокрого холма, и вороны летают над головой, и орут, и то ныряют в густой дым, то выныривают из него. Так что же там все-таки произошло, у ручья Атгули? Ничего я не мог понять. Неужели и впрямь животные могли оторвать у человека руки и ноги, и вырвать части тела, и утащить с собой? А Миран что делал в это время? Увидел труп, но только подобрал ребенка и преспокойно себе ушел или удрал? Или он оповестил деревню о мертвеце, и другие люди тоже пришли к ручью и увидели тело? Впрочем, винить их особо не в чем, если задержались жандармы, которых тоже могли известить с опозданием. И если жандармы промедлили хотя бы сутки, этого времени было достаточно; значит, тело лежало без присмотра всю ночь, и собралось зверье, и разорвало его на куски, и растащило. Но зачем им было утаскивать куски эти прочь? Чтобы покушать в спокойном уголке? Например, в норе и вместе с детенышами? И как следует ко всему этому относиться? С другой стороны, нельзя было ожидать и от местных жителей, что на всю ночь выставят сторожа возле трупа неизвестного, который то ли честный был человек, то ли преступник, а скорее всего – партийный; и то ли он украл ружье, то ли у него украли, то ли он после кражи ружья спал у ручья, то ли, наоборот, спал до кражи, и, может, он шел на воровское дело, а может, возвращался с такового.

И хотя я и не знал, что такое «партийный», я понимал, что это не могло быть чем-то хорошим. Торговец говорил о «партийном», но торговец не говорил, что именно возле Атгули это всё случилось: убит, животные разорвали на части, съели и утащили, или все-таки и его могила тоже… Когда я доходил до этой точки, мысли мои начинали путаться. Ведь о могиле мне никто не говорил, и я не слышал, чтобы меж собой кто-то говорил о его могиле! Говорили только о «дылде-жандарме», который с опозданием на сутки приехал из поселка верхом на лошади, покрутился в том месте и потом объявил, что ничего не нашел, то есть ничего, относящегося к делу. Ни костей, ни следов животных. Значит, тело или, по крайней мере, то, что от него осталось, кто-то унес. И могли ли они бросить его тело в степи? Пусть даже он неизвестный. Пусть даже он партийный. В этой стране ведь что может встречаться чаще, чем могилы… Значит, обязательно где-то его похоронили в могиле; пусть даже как неизвестного, без всякой таблички с именем – ведь имени-то они его не знали, значит, и винить их не за что; но могила без всякого имени на ней – это ведь все-таки тоже могила. Разве не так? Но в моем уме не было по этому поводу ничего, никаких воспоминаний.

Вообще, я как бы явился в этот мир с умершими воспоминаниями, потому что никто не верил в наличие у меня таковых. Ведь двухлетнего человечка никто еще не считает человеком, ибо человек должен иметь воспоминания, а у него таковых еще нет, и если он говорит, что что-то видел или слышал, то считают, что наверняка он врет, потому как единственное дело, которое хорошо умеет двухлетний ребенок, это орать, но когда потом, когда он вырастет, вы скажете ему, что он, дескать, был очень плаксивый и крикливый, он состроит удивленнейшее выражение лица и спросит: «Я?!»

Итак, никогда не следует говорить о воспоминаниях двухлетнего ребенка. В противном случае народ сочтет тебя лжецом, и хотя сами люди почти ничем иным не занимаются, кроме вранья, но врунов все-таки не любят.

Поэтому, если юноша начинает болтать о том, что он, дескать, в двухлетнем возрасте видел глаза человека, закрывшего лицо, и запомнил, что этот человек убил его отца, что он имел длинные руки и длинные пальцы, – все сочтут этого юношу лгуном, фантазером, дурачком или еще похуже.

Да и впрямь, возможно ли, чтобы одно-двухлетний ребенок запомнил что-либо? Но если об этом нельзя сказать, можно ли говорить о голосе? Голос, похожий на стон, но который все-таки не стон. Похожий на рыдание, но который все-таки не рыдание. Голос, в котором неверие – может быть, от внезапности происходящего; в котором печаль – от того, что это, похоже, конец; в котором обида и злость – может, оттого, что происходящее кажется несправедливым; в котором дрожь – возможно, вызванная страхом; голос страдающий – потому что, и действительно, человек этот страдает от боли, а с болью ничего не поделаешь, можно лишь сказать о ней… Но кому? Каким образом? Может, лишь горы и степь достойны услышать это? Это слушатели, которые не смеются в ответ, а лишь слушают. Терпеливо и внимательно.

Но народ, точно так же как боится мертвых, – потому ночью с ними, как правило, не остаются (разве что по крайней необходимости, например, ночуя бок о бок с покойником в небольшой сельской мечети, да и то – холодной ночью, очень, очень холодной ночью), особенно если это труп кого-то незнакомого, обнаруженный в отдаленном месте, например у источника или озерца; точно так же боится народ и слов живых людей, хотя и не всяких слов, а только тех, которые не по сердцу; и иногда кажется, что вообще люди готовы слышать лишь слова определенного типа. Порой кажется, что люди лишь свои собственные слова любят слышать, только из чужих уст. И вот таким людям ты будешь говорить о голосах, о том, что тебя тянет к этому источнику или озерцу, что тебе и страшно, и хочется туда пойти? Да вообще людей, не привыкших утомлять свои уши, точно так же, как и свои глаза, раздражает, когда им настойчиво о чем-то говоришь… Может быть, если бы не так, нашелся бы один из них, который, возможно, и мертвецов-то не боится, кто согласился пожертвовать бы несколькими часами сна и посидеть возле покойника… Пока не займется день и пока не явится длинный жандарм, чтобы составить свой протокол о смерти, об исчезновении, несчастном случае, трагедии, наконец…

Этот жандарм словно был раздражен тем, что беглец умер еще до того, какой, жандарм, убил его. Ас чьего разрешения? Ошибка совершена! Может, из-за этого раздражения он и не стал слезать с седла, а набросал несколько строчек своего протокола, прямо сидя на лошади; чтобы отдать кому следует, а затем, возможно, чтобы взяли отпечатки пальцев у свидетелей происшествия, но сам он даже не затруднился слезть с седла и внимательно всё осмотреть. Лишь объявил, что ничего не осталось, но не сказал, что в конце концов это тот труп или нет. Не сказал: увезут его или нет? Будет ли он погребен или станет пищей тех, кто уже отгрыз от него части – наверняка самые мягкие и вкусные – и унес с собой, чтобы доесть… Я об этом всём думал и одновременно думал о том, что принес с собой давешний сель – куски и части людей; и я не мог собрать свои мысли воедино. Зачем вытаскивать мертвецов из могил или зачем им возвращаться к живущим, как об этом кричала Наргес?

Я сидел опустив голову и потому не сразу заметил, что в некотором отдалении показался человек. Он, кажется, направлялся в горы, и на пути его была глубокая лощина, овраг. Теперь я присмотрелся к нему внимательнее: не похоже было, что он из нашей деревни. Меня он словно бы не замечал. Интересно, что он здесь делает? Я продолжал наблюдать за ним. А он постепенно спускался в глубокую лощину и вскоре совсем скрылся из вида. Он казался встревоженным, одиноким, вообще каким-то странным. Я оглядел окрестности. Никакого стада при этом человеке не было, ни коровы не было, ни упряжки с плугом. Значит, человек не сельский? Я подумал: может, он свернул с дороги, например, для того, чтобы в овраге сходить по нужде. Если это так, то вскоре он должен опять появиться, а кроме того, у него должен быть спутник, который стоит или сидит и ждет его возле дороги. Потому что, если бы у него не было спутника, ему не нужно было бы и уходить с дороги и прятаться в овраг, и дело свое сделать он мог бы без труда прямо возле дороги. Прошло несколько минут, и я вновь его увидел. Но не на той, дальней стороне оврага, а на ближней ко мне! Он поднимался по ближнему склону лощины, и это было так странно, что я невольно вскочил, едва ли не подпрыгнул на месте. Когда это он успел пройти по дну лощины и опять подняться? Как он мог с такой скоростью оказаться на ближнем склоне? Он словно по воздуху перелетел, ну и тип! Ведь я хорошо знаю эту лощину, много раз я через нее перегонял стада. Я знаю, какие там есть крутые и скользкие склоны – запыхаешься, пока пройдешь. Есть опасные и каменистые места, словом, по меньшей мере нужен час, чтобы пройти эту овражистую лощину. И то, если знаешь дорогу и если ты достаточно ловок…

Сначала я подумал, что это был другой человек, но нет, это был он, тот же самый. Тогда я сказал себе: наверняка я не заметил, как много времени прошло. Я посмотрел на костер. Пора было зарывать картошку в золу, потом поворачивать картофелины палкой, и следить за ними, и уже чувствовать сладкий запах печеной картошки. Все-таки куски мокрого навоза еще не прогорели и сильно дымили. Я их отодвинул палкой в сторону, чтобы дымили сами по себе, постепенно подсыхая. Очень хорошо было то, что я был укрыт от деревни холмами и никто меня не мог увидеть, например Миран, иначе он мог бы позвать меня, покричать, и я вынужден был бы подчиниться ему.

Не знаю, как в других местах, но в нашей деревне десять-двадцать километров – это уже то расстояние, на которое практически никто от деревни не удаляется, да и на более короткие расстояния стараются зря не таскаться, предпочитая покричать издали. И крики эти ты то и дело слышишь – то грубые, то более вежливые и ласковые.

– Эге-ей! Ты, который там, у реки! Не думай, что я не вижу! Убери корову с моей земли, или я приеду, покажу такую мать…

Такими предупреждениями, простыми и бесхитростными, как правило, и решаются у нас проблемы, и хозяину земли – который или специально поднялся на крышу дома, чтобы глянуть в степь, или случайно заметил, что кто-то проник на его землю и хочет похитить что-то, уже не нужно седлать коня и гнать его туда, к реке, для разбирательства, – и коня жалко гонять, и себе нервы портить, а когда лицом к лицу к человеку подъедешь, то и до драки дойдет, ведь и тот начнет утверждать, что это не нарочно, что он не видел, что он думал, что это его земля, что только что забрел и ничего не съел, что вообще он против таких вещей, после которых и доброе молоко не доится… Однако же – хотя это и неважно – ясно же, что он врет как пес.

Я достал хлеб – лепешку – и пододвинул ее к углям, чтобы согрелась. Вообще, решил устроиться поудобнее. Бороной своей сгреб разбросанную солому, которая в костер не пошла, в одну кучу, поближе к углям, чтобы сидеть на ней, когда буду есть картошку. Ни стада со мной не было, ни гостей незваных. День для меня складывался хорошо. В деревне народ всё еще приходил в себя после селя: чинили поломанное и заканчивали перезахоранивать мертвецов, причем старались сделать это поосновательнее, оградить камнем и глиной, чтобы иметь уверенность, что это не повторится. Степь была пустой-пустой, и чем больше я вглядывался в даль, тем более безлюдной она казалась, и тихо-тихо было. Слышно было только птиц – но не видно. Никому до меня не было дела, словно я вообще не существовал. Я стал как те острые скалы выше деревни, в которые мне порой в детстве хотелось превратиться: чтобы стоять там и наблюдать, а меня бы никто не видел, ничего бы от меня не требовал, не приказывал бы: это делай, а это не смей, и поди туда, и сделай то-то, – и не осыпал бы меня упреками, дескать, дармоед, из милости тебя держим, прогнать бы тебя на все четыре стороны, чтобы убрался ты куда подальше, к своему папаше-нечестивцу, к этому уроду, который непонятно чего хотел, видно, шило ему в зад воткнулось, что приперся в наши края! Наверняка или ворюга был, ружье у кого-то спер, или шел на воровское дело, или после него возвращался, а может, он разбойничал на дорогах, или же… Непонятно только, зачем он дитя с собой потащил. Наверняка и это была уловка его. Чтобы глаза отвести людям, не заподозрили бы его… Он, наверное, и думать не думал, что его вдруг подстрелят и что он бросит ребенка на руки человеку, который если бы знал с самого начала, если бы видел, что у него есть ребенок, что он этого ребенка оставил в траве, – то он бы вообще близко не подошел, глаза с глазами бы не встретились, сердце бы не дрогнуло, он ведь, в конце концов, человек, а не зверь…

Всякий раз, как Миран впадал в гнев, он угощал меня новой, дотоле не слыханной мною историей о моем отце. И неясно, сам ли он их сочинял или повторял за кем-то…

Как бы там ни было, но его рассказы ни мне ничего не прибавляли, ни у моего отца ничего не могли отнять, потому что у меня не было что приобретать, а у отца не было ничего, что он мог бы потерять, даже имени. А если у человека ничего нет, о чем ему беспокоиться?

Я вновь задумался, и вдруг почувствовал дух испекшейся картошки, и одновременно увидел, что незнакомый мужчина вновь появился из оврага. Он шел, опустив голову, словно рассматривая землю. Но ясно было, что он направляется ко мне. Я вспомнил слышанную от кого-то фразу, что боятся только те, у кого есть что терять, однако у меня ничего не было, и вместе с тем мне было страшно. Только тут я понял, какой чепухой была та фраза. Я испугался, хотя ничего у меня и не было, кроме ног, готовых к бегству. Когда перед тобой такой человек, как Миран, ноги – единственное, в чем ты нуждаешься, то есть единственное, что для тебя полезно, единственное, что ты можешь использовать; причем не один раз и не два, а всегда. Поэтому, пока стоит мир и пока Мир-Али остается Мираном, ты зависишь от твоих ног, которые отдуваются за всё твое тело, не приобретая ничего взамен, впрочем, и не жалуясь.

Но вот приближался ко мне человек, и я знал, что ноги меня, пожалуй, не подведут. На всякий случай я через рубашку нащупал рукоятку ножа, подаренного мне на память Аршамом: нож в ножнах был на месте, и я почувствовал уверенность в себе и встал на ноги.

– Салам! Добрый вам день!

– Здравия желаю!

Кажется, он – человек спокойный…

– Огонь меня привлек сюда! – сказал он и добавил: – Огонь и дым!

Он говорил очень размеренно. Словно сначала пробовал свои слова на вкус, пропуская их через себя, и лишь потом произносил.

Сыроватый навоз еще дымился, но ворон уже не было. И не слыхать их было. Человек не отрывал глаз от костра. Зачем он пришел?

– Хотите согреться? – спросил я.

– Нет. Мне не холодно.

Тогда я сказал сам себе, что он наверняка голоден и что его привлек сюда запах картошки. Пусть он и мужчина, и взрослый, но тем не менее ему стыдно было что-нибудь сказать. Мне пришло в голову, что, когда у тебя много чего-то, волнений может быть даже больше, а когда у тебя почти ничего нет или что-то есть, но мало, то как-то очень просто поделиться этим с другими. Тем более что картошки не только мало, но она еще фактически и не моя. Это были чужие остатки, в сборе которых я стал профессором, и если мои успехи и дальше будут так же прогрессировать, то через год-два я оставлю ворон вовсе без пищи или, по крайней мере, без сил вот так резвиться над моей головой. Может, они даже перекочуют отсюда насовсем. Как бы то ни было, поделиться чем-то, не имеющим баснословной ценности, нетрудно, и я сказал:

– Почти готова!

– Что? – спросил он.

– Картошка. Я о картошке говорю.

Он улыбнулся.

– Ага! Так, значит, ты картошку печешь? Тогда понятно, зачем так старательно костер разложил.

Мне подумалось, что он врет. Наверняка запах еды и притянул его к костру. А что еще привлекло бы? Я немного более подозрительно посмотрел на него, поднял голову и взглянул ему в глаза, но, против ожидания, взгляд его от меня не убегал, хотя и заставил меня задуматься. Нет, угрозы для меня в этих глазах не было. В этом я был уверен. Чем-то его глаза были похожи на глаза того торговца. Вот второй незнакомец, который… Как я ни попытался представить его в рамке платка, как если бы платок закрывал его нос и рот, – и не мог. Не мог вообразить. Словно он не вмещался за такую рамку или вырывался из нее.

И он был молод. Одет он был в бежевое пальто и берет – такие носят скорее старики. Он прямо, не сворачивая, подошел ко мне. Немного посмотрел на огонь, потом сел. Теперь я спросил его:

– Уважаемый! В какую сторону вы направляетесь?

– Сам не знаю, в какую, – ответил он.

Вот эта пара глаз моих – чего она только не видала!

Он зашел так далеко в степи и при этом утверждает, что не идет в каком-то направлении!

– Но куда же вам нужно? – спросил я.

Он расстегнул большие пуговицы пальто, чтобы удобнее было сидеть.

– Я имею в виду, сам я не знаю, в какую сторону мне нужно. Просто шел.

– Просто так?

– Да! Я ищу кое-что.

Я успокоился и рассмеялся.

– Вот оно что! Теперь я понял: вы что-то потеряли. Я тоже один раз вон там, возле реки, потерял нож. Раздевался, чтобы искупаться, и он выпал в траву. Потом долго блуждал, искал, пока не нашел.

Он тоже улыбнулся.

– Значит, и нож у тебя есть? Так что же ты здесь делаешь теперь?

– Грустно стало, – ответил я. – Прогуляться решил. Нашу деревню залил сель. Всё снес и покойников из могил вытащил. Народ их назад возвращает.

Он рассмеялся:

– Серьезно?

– А у вас в деревне селя не было? – спросил я.

– Я нездешний, – ответил он. – Издалека пришел.

– Как же вас сюда занесло? – спросил я.

Он как будто бы задумался и, кажется, вздохнул.

– Вот так как-то… Судьба.

– Ага… – сказал я и впервые внимательно вгляделся в его лицо. А он все еще сидел, опустив голову.

Вообще-то странным он мне казался. Я не мог понять: что за человек? Хотел спросить его, как он перебрался через овраг, но потом подумал, что с этого начинать неправильно. Не хотелось бы, чтобы эта тема навела его на плохие мысли и в конце концов он пришел бы к мыслям, к которым иногда приходят другие в отношении меня.

– Будете картошку?

– Нет, спасибо!

– Не церемоньтесь! Если надо, я еще напеку.

– Да я не церемонюсь, – ответил он.

Он поднял голову, и весь облик его показался мне вызывающим доверие. Точно мы с ним давно были знакомы. Я все-таки продолжал его потчевать:

– Разве вы не голодны?

– Нет, ни капельки!

Я начал доставать картошку из углей. Еще раз взглянул на него, на этот раз на его ноги, и обомлел. Я не верил своим глазам! Если бы передо мной сидел джинн с копытами, я и то, наверное, меньше бы удивился. На мгновение я так обомлел, что не мог ничего сказать. Словно бы время передвинулось назад и здесь оказался оживший дед Амира!

На ногах мужчины не было ни пятнышка глины. Словно он и не шел только что через холмы, и овраги, и размоченные дождем пашни!

– Чего ты смотришь? – спросил он.

– Да так! – ответил я, рассмеявшись.

Я не чувствовал ни страха, ни, в общем-то, удивления; но оттого, что вспомнился покойный Аршамов дед, стало тепло на душе. И думаю, дело тут не только в тех тридцатишаевых монетках, что он давал нам.

– Значит, говоришь, деревню вашу накрыл сель и мертвецов вынесло из могил?

– Ага! – ответил я. – Люди с самого утра перезахоранивают. Сегодня даже стадо никто не выгнал. Поэтому безлюдно везде.

– Наверняка большое кладбище в вашей деревне, – сказал он.

– Нет! Почему вы так решили?

– Ely ты же сам сказал, с самого утра народ этим занят, значит, много покойников?

Объяснить ему, в чем тут дело, будет трудно. Всё же я попробовал:

– Дело не в количестве. Кости разметало!

– Ага! – мужчина оказался понятливым. – Долго потому, что приходилось их отыскивать и собирать вместе.

– А как вы думаете, – спросил я, – нужно это вообще? Кость ведь, она и есть кость. Какая разница, где ей лежать?

– Я точно не знаю, – ответил он, – но говорят, что если всё тело покойника не будет в одном месте, то дух его будет бродить неприкаянным до самого Страшного суда. Обязательно у каждого должна быть могила. А упокоения не может быть без руки, или без ноги, или без головы и тела. Всё должно быть собрано в одном месте, только тогда это можно назвать могилой.

– Вы уверены в этом? – спросил я.

– Не то что уверен, я верю в это.

Услышанное мне было непонятно. «Верю», «уверен» – какая разница?

– А ты почему не с ними? – спросил он. Я не понял, кого он имеет в виду: людей или мертвецов. Разницы-то в общем не было.

– А у меня там никого нет!

Ответив так, я подумал, что могли бы и о чем-нибудь поинтереснее поговорить, другим чем-то заняться. Я достал всю картошку из углей и аккуратно разложил ее. Потом объяснил ему, как, помогая себе камушком, можно ловко снять черную кожуру. Наверняка он был городской и не знал таких вещей. Он опять сказал, что не голоден, и тогда я подумал, что, может, он хочет пить.

Когда человека мучает жажда, он не может есть, и, хотя может быть голоден, ему так не кажется. Жажда убивает все остальные чувства. Это страшное ощущение, и во время сильной жажды тебе кажется, что ты весь горишь, с ног до головы. Чабаны это хорошо знают: степь научила. А степь ведь такое место, где не поймешь, у кого есть вода или где ее найдешь. И я подумал, что, может, и этот человек подошел ко мне не ради еды, но ради воды.

– Наверняка вы пить хотите! – сказал я. – Но у меня нет воды. Но вон там есть ручей, во-он там, за холмом. Его называют Атгули. Не то чтобы рукой подать, но…

– Я видел его, проходил, – ответил он.

Он смотрел вдаль – то в одну сторону, то в другую. Вокруг были горы, холмы, степь, утесы. Кое-где ущелья оврагов разевали свои пасти, и казалось, что в том месте часть степи вдруг ушла под землю.

– Печальные тут места, – сказал он.

– Может, это кажется, – ответил я, – потому что сегодня никто не вышел в поля. А так-то пахари должны были быть. Сейчас ведь время зябь пахать.

– Зябь пахать, – повторил он, и таким тоном, что я не понял, задает ли он вопрос или удивляется чему-то.

– Я думаю, вы не деревенский, – сказал я.

По-моему, он не знал, что такое зябь. Но он вообще меня почти не услышал: думал о своем.

– У вас других дел нет, кроме как бродить по степи? – спросил я.

– А какое еще дело в конце осени?

– Но вы же не крестьянин.

– Разницы нет, – ответил он. – Осень для многих – время урожая, подбитых итогов…

Он так произнес слово «подбитых», что мне послышалось «убитых». А он добавил:

– Мой отец говорил: «Нельзя посеять ячмень, а собрать пшеницу». – И опять он задумчиво оглядывал округу. Потом спросил: – Сейчас ведь конец азара?[23] Я не ошибаюсь? Я столько в пути провел, что уже счет времени потерял.

– Правильно, – ответил я и вновь внимательно вгляделся в него.

– Иногда хочется сесть и месяцы, сезоны перетасовать как карты.

Я хотел было узнать, зачем это нужно, но вместо этого спросил:

– А разве получится?

– Не знаю! – ответил он. – Но если бы можно было, то мне бы хотелось, чтобы осень приходила попозже. Как можно позже!

– Почему? – спросил я.

– Не знаю. Наверное, потому, что грустно осенью.

«Странные дела», – подумал я и спросил:

– Но тогда ведь всё перемешается?

– Почему же? – возразил он. – Просто будет как разброшюрованная книга.

Он опять задумался о чем-то. Я не мог догадаться, о чем именно он думает, и решил спросить его, пусть и без всякой связи:

– Так вы нашли то, что искали?

– Нет! К сожалению…

– И что же будете делать?

– А что мне делать? Дальше искать буду. – Он опустил голову и произнес, как бы говоря себе самому: – Я столько раз ходил туда-сюда, что они устали.

Я посмотрел на него вопросительно: о ком он? Может быть, он говорит, что устали ноги? А он словно бы понял мой вопрос:

– Я говорю о дорогах! – и улыбнулся.

Я был вынужден кивнуть. От кого я уже слышал, что «дороги устали»? Не вспомнить было.

Он еще поговорил о том о сем, и я тоже, чтобы не выглядеть невеждой, упомянул о моем знакомстве с бродячим торговцем. Мужчина сказал, что видел этого торговца у ручья.

– Он воду набирал. Усталый был. Посидели с ним у речки, поговорили. Раньше он в армии служил, в Тебризском гарнизоне. Но его выгнали оттуда, и он стал коробейником.

Трудно сказать, почему, но меня судьба торговца волновала.

– Не знаете, за что его выгнали?

– Знаю, почему же. За его сына!

– За сына?

– Его сын был партийный или подозревался в этом. А он помог ему перейти границу и бежать. За это его шесть месяцев продержали в тюрьме и выгнали из армии.

– А как они узнали, что он помог сыну?

– А они этого не знали!

– Но как же? Я думал, вы что-то другое сказали?

– Это было не из-за сына! Причиной был побег заключенного во время его дежурства в тюрьме.

– Так он, значит, надзирателем был? Я подумал, вы сказали, что заключенным был он!

– Нет, ты не понял правильно, – ответил он. – Я сказал: «заключенный». Впрочем, оно часто так и бывает. Заключенные становятся надзирателями, и наоборот.

– То есть вначале он был надзирателем?

– Правильно! И устроил побег партийному заключенному, чтобы тот, в обмен, помог его сыну уйти за границу.

Я понял, что мне в этом всё равно не разобраться.

– Думаю, вы правду говорите. Торговец тоже говорил о партийных. А кто они такие, партийные, скажите, пожалуйста?

– Сложный это вопрос. Кое-что я знаю об этом, могу сказать, кем они были. Но это длинная история. Сейчас не могу об этом говорить. Оставим на следующий раз!

– Так вы, значит, еще раз придете? – спросил я.

От этих моих слов он почему-то вздрогнул.

– Может быть! – ответил. – Может, я еще и не найду то, что ищу…

– И будете ходить, пока не найдете?

Он пожал плечами:

– Еще не решил. Сейчас другой работы у меня нет. Наверное, буду искать…

Мне почему-то захотелось его приободрить:

– Найдете! Я уверен в этом.

– Благодарю, – ответил он. Потом добавил: – Не очень-то ценная эта вещь. Но знаешь ведь… Если оно свое, то хочется найти.

Он был весь какой-то серый – лицо, голова. Словно побывал в песчаной буре. Кто знает, сколько он бродил… Когда он приближался к костру, он вроде бы шел неспешно. Откуда он шел? Куда? Сколько он провел в пути? И почему ноги его не в глине?

Он словно прочел мои мысли и ответил на них так:

– Я не мог спать. Не мог обрести покой. И мне кто-то сказал: ты, значит, чем-то озабочен, что-то должен найти. С раннего утра я пускаюсь в путь. Само так получается. Сначала иду на юг, в сторону солнца. Как следует всё осматриваю, а потом солнце и самые глубокие ущелья освещает, и я могу направиться туда.

Я протянул ему лепешку:

– Хотя бы хлеба немного возьми!

– Нет, – ответил он.

Но потом, видимо, передумал, оторвал кусок от лепешки, однако есть не стал. Поигрывал с хлебом.

– Ты видал такой хлеб? – спросил я.

– Конечно. Кто его не видел?

– Вроде ты говорил, что городской, так я подумал…

– Ну не настолько уж я городской, – ответил он, – чтобы не знать таких лепешек. У нас в городе примерно такой же формы пресный хлеб пекут.

– В каком городе? – спросил я.

– В Тебризе.

– Ого! Далеко ты зашел!

Он ничего не отвечал, а я вспомнил о тех голоса, которые иногда слышу.

– По-моему, хорошо, когда человек упорно ищет что-то и потом находит, а иначе горевать будет.

– Ты прав, именно так, – ответил он.

Светило солнце, и вдруг его закрыли облака. Мы оба подняли головы к небу. Увидели, что облака эти – не легонькие, а, пожалуй, густые тучи, темнеющие. И вороны вдали встревоженно разлетались. Может, опять дождь будет, а если так, то и до нового селя недалеко, и мертвецов опять вынесет из могил, и наша работа пойдет насмарку..

Собеседник мой казался мне безобидным. Впервые мне хотелось говорить и говорить с человеком, который был намного старше меня. И я спросил его:

– Там, где вы проходили, вы голос не слышали?

– Нет. Какой голос?

– Голос мужчины. Не то он стонет, не то на помощь зовет или жалуется…

– И что он говорит?

– Иногда что-то такое, от чего я вздрагиваю. Говорит: «Я сгорел! О Боже, я горю…»

Я вдруг подумал, что собеседник засмеется надо мной. Или сочтет меня сумасшедшим? Взглянул на него: но он слушал по-доброму.

– Как думаете, почему он это говорит?

– Может, покоя ему не найти…

– Он прямо как дух, призрак!

– Души тоже иногда покоя не находят…

– А я никак не могу его увидеть, – сказал я. – Голос слышу, а самого не вижу.

– А зачем тебе его видеть? – спросил он.

Мне хотелось поговорить с ним о моем отце, и о сухой траве на лугу рядом с речкой, и об этой кровавой воде, что текла в озерцо, и о тех глазах удаляющегося всадника, и о ружье у него за плечом, которое наверняка было ружьем моего отца, как и конь – конь отца… Но не решился заговорить об этом. Он бы и не поверил мне…

Целый час мы сидели, беседовали, потом мужчина сказал, что ему нужно идти, да и мне, по его словам, лучше было вернуться в деревню. И он указал в сторону гор, я глянул: спускался туман, скоро он всю округу накроет. И мелкий дождик заморосил. Но не скоро еще он наберет силу, чтобы загасить костер. Было холодно, и ветер гнал шары перекати-поля, которые порой стукались о камни и об утесы.

Мой собеседник встал со своего места.

– Мне уже надо идти, – сказал он. – Устал я сегодня.

– Так вы ничего и не съели!

Он всё еще держал в руке кусок лепешки.

– Это с собой возьму. Может, позже поем.

И он двинулся в путь. Он уходил в сторону ручья Атгули, и ветер дергал полы его пальто и словно бы хотел поднять его, как птицу, в полет. И я смотрел на него неотрывно, пока он не скрылся в лощине. А потом я вдруг как бы пришел в себя и начал раздумывать: кто же он был? В этот безлюдный день, под дождем, в пустыне, что он ищет? Почему даже имени своего не назвал мне, да и мое не спросил? Каким образом он оказался здесь и каким образом он потерял что-то? И что именно он потерял?!

Дождь усилился. Костер задымил. От дыма глаза защипало. Вдали загремел гром. Я понял, что скоро дождь превратится в ливень и что пора возвращаться, пока полностью не промок. Но я всё не мог перестать думать об этом мужчине. Как вообще он попал в это глухое место? Почему не шел по дороге? Снова у меня начала кружиться голова, и я подумал: неужели никакого мужчины и не было, а я всё это нафантазировал? Но посмотрел на хлебную лепешку и успокоился: действительно, не хватало того куска, который он оторвал и унес с собой. И опять я посмотрел туда, откуда он появился, и туда, куда он ушел. И вдруг я заметил, что следов-то не было! Человек не оставил следов! Странное дело…

Вот эта пара глаз моих – чего она только не видала!

Как можно на этой мягкой земле или вон там, на пахоте, не оставить следов? И я вспомнил, что и на ногах его глины не было: очень, значит, искусный человек, умеет ходить по глине и не увязнуть; точно как дед Аршама. И всё же какие-то следы от ног должны быть. Может, я невнимательно смотрю? Может, вон там надо взглянуть?.. Или вон там…

Я встал и пошел искать следы. Но ничего так и не нашел. Словно человек не имел веса! И никакого следа не оставил, и тут я вновь усомнился в собственных чувствах. И побежал следом за ним в лощину, в то время как гром грохотал всё чаще и оглушительнее. Грохотал так, словно небо трескалось! Не успевал стихнуть один раскат, как громыхал следующий, и отражался от гор и холмов, и хлестал и бил по ушам и по всей округе! Всё превратилось в грохочущий хаос, но я всё же хотел увидеть этого человека еще раз, пусть и издали…

Я добежал до края оврага. Именно сюда он ушел. Остановившись, я внимательно смотрел вниз и во все стороны. Плотный туман уже укутывал дали. Видна мне была и вода ручья Атгули: черная и неспокойная. Большие пузыри лопались на ней и вновь появлялись. Дождь усиливался, а человека того нигде не было. Сколько я ни глядел вокруг – напрасно. Словно он стал дождем и впитался в землю. Стал ветром и улетел прочь. И я изо всех сил закричал:

– Эге-ге-ей!!! Ты где?!

И опять оглядывался по сторонам. Но лишь склоны холмов отвечали мне эхом:

– Ты где-е?! Где-е?.. де-е?.. де-е?.. е-е?..

Предыдущая главаГлава 13 из 30Следующая глава