Человеку всегда кажется, что он многое знает; позже понимает, что ошибся.
Я знал, что после отъезда Амира мне будет грустно, но не думал, что до такой степени буду ощущать пустоту. Я был ошарашен, прямо скажем. Куда бы я ни посмотрел, везде видел его отсутствие. Посмотрю на вершину холма и вспоминаю, как однажды дождливым летом – после долгой грозы, когда молния ударила в этот холм, – мы с ним бегали наперегонки: кто скорее взберется на эту вершину и найдет там грибы? Эти грибы вылезают вскоре после удара молнии в траву, и они такие вкусные, что, когда съешь, месяцами потом помнишь, смакуя, их вкус. Я шел по берегу реки и вспоминал, как вместе с Амиром мы скатывали большие камни, чтобы запрудить реку и поднять уровень воды, и можно было бы потом нырять со скалы без страха удариться о дно. Я возвращался вечером в деревню и вспоминал, как мы вместе порой гнали наши стада и шутки ради смешивали их, давали им вольно бежать, а сами останавливали наших ослов, пока стада не уйдут далеко, и тогда изнервничавшихся ослов мы пускали вдогонку, и они неслись галопом быстрее любого коня, и наши крики разрывали тишину степи, и пыль вздымалась за нами столбами, а потом медленно и спокойно оседала.
Крестьянин знает: глупее осла животного нет. Поэтому вечером, когда садишься на него верхом и направляешься из степи в деревню, остановить его не может никто и ничто. Но вот, допустим, уронил ты палку: выскользнула у тебя из-под мышки и осталась позади, и нужно немного вернуться за ней. Но осел – он что думает? Попробуй догадайся! Хоть убей ты его, а он эти десять – двадцать метров не пройдет назад, за твоей палкой. Никогда и ни за что! Он думает, ты снова хочешь вернуть его в степь и снова заставишь его работать, в общем, он ни шагу не ступит. И как ты его ни колоти кулаком, коленками – бесполезно. Как сырое яйцо невозможно раскрутить, так и он не повернется. Так что будь добр, с теплого и насиженного седла прыгай на землю, беги сам за палкой и ею же потом задай ему наказание!
Конечно, не то чтобы все наши воспоминания были общие с Амиром: все-таки в течение дня мы встречались редко, случайно или, если повезет, попутчиками бывали куда-то. Больше времени мы вместе проводили не в степи, а в деревне. Например, нашим любимым развлечением было прыгать с крыш или висеть на концах торчащих из-под плоских крыш бревен – висеть и крутиться на руках. Как это здорово, особенно когда ты вверх ногами и перед лицом твоим небо, а позади головы – земля в двух метрах, и ты как будто начал полет, ты паришь меж землей и небом.
В детстве у человека словно бы нет веса. Поэтому и удаются детям прыжки с крыш: ничего они себе не ломают, и страх улетучивается, и хочется еще раз это испытать. Взрослея, человек становится как сухой навоз: ломким и хрупким. Да, именно так, как я говорю, так всё и было. Мы с кошачьей ловкостью вцеплялись в стены, и взбирались на крыши, и стояли на них. Угасала заря, подступала ночь, и в деревне один за другим загорались огни, и жалкая наша деревня в этот час была очень красива. Даже не знаю, что в этом деле, в прыжках этих, которые так притягивали нас, особенно, кажется, меня. Может быть, то, что здесь чувствовалось: падать не всегда плохо, иногда это доставляет даже и наслаждение. Это не то же, что упасть с лошади или, допустим, упасть так, как человек, в которого попала пуля – например, прямо в грудь, и брызнула кровь, или он почувствовал ожог, и, продолжая гореть, он как-то во весь рост падает на бок и по-пластунски ползет к… Нет, тут другое. Прыгая с крыши, ты падаешь и летишь вниз, но в то же время как бы и вверх; ты словно взлетаешь. В этом полете ты чувствуешь ветерок на теле: это ласкает и вдохновляет, и тому подобное.
Иногда, конечно, хозяин дома слышал наши шаги на крыше и, хотя и не видел нас, кричал:
– Ах, кобелиный сын, куда забрался, что ты там делаешь?
Я, естественным образом, смотрел тогда на Аршама, ведь только у него из нас двоих был отец, и, следовательно, только он мог решить, кого касается это оскорбление.
Другие хозяева бывали хитрее и подлее: подкравшись, могли схватить нас или кинуть палкой, камнем… Попробуй увернись! Но ничто не могло отвадить нас от этого удовольствия: залезать на всё более и более высокие крыши. Мы пробирались на них, как воры; загодя, днем, разведывали подходы и изучали сами крыши, готовясь к вечерним подвигам. Это была тайна, которая нас сблизила с Аршамом, особенно после того, как я, приземляясь, вывихнул ногу, и потом мы договорились вместе соврать Мирану, что это случилось в степи, иначе мне бы несдобровать…
Да! Амир уехал, и я больше не прыгал с крыши на крышу, и не сравнивал разные виды падения, и не пускал осла вскачь. Правда, я по-прежнему купался: это меня очень успокаивало, особенно когда вода была выше головы. Да, я говорю серьезно. Когда вода выше головы, то есть когда голова твоя под водой, всё вдруг для тебя изменяется. Ты видишь иной мир. Ты словно бы слышишь перекат камней по дну реки и голоса лягушек, которые плывут над тобой или под тобой, и ты слышишь стрекотание стрекоз: хотя они и над водой, но звук до тебя всё равно доходит.
…Минуло меньше месяца, и Аршам сдержал свое слово: прислал письмо. Он постарался сочинить подлиннее, может быть для того, чтобы меня утешить. А может, такой цели у него не было, лишь мне показалось. В общем, он всё-всё в письме описал: от достопримечательностей города до дома, где они живут; и старушку хозяйку этого дома.
Потом повторил слова, сказанные при нашем прощании: если сможешь приехать, тебе здесь будет интересно. С Гадером вы подружитесь. Я знаю, что решение зависит не от тебя, но почему-то уверен, что ты сюда доберешься. Лишь увидев это людское море, понимаешь, как велик наш мир и сколько в нем того, о чем мы даже не подозреваем.
Это письмо, вместо того чтобы меня успокоить, наоборот, растревожило. С чем я связан здесь, в деревне? Единственная моя сердечная привязанность – а может быть, следует сказать: любопытство – относится к тому, чье присутствие я чувствую именно в этом месте. Я не имею в виду воспоминания, ибо о нем у меня нет воспоминаний. Он ушел из этого мира, но от него осталось нечто, что не только не уходит, но с каждым днем делается всё яснее и яснее. Это – его голос. Да, его голос! Единственное, что осталось от него. Я теперь постоянно слышу его, но я сначала не понимал, что это такое… Что это слышится мне в степи, причем только мне: другие его не слышат?.. В самый первый раз я подумал, что кто-то надо мной шутит или пугает меня. Я решил, что кто-то прячется там, за камнями. Голос был низкий и спокойный. Очень спокойный, но в нем были какие-то чувства… То, что было в нем, нельзя было назвать стоном, нельзя было назвать выражением неверия, неизбежности, печали… Тогда что? Боль, удивление от внезапности? В тот день был туман, и со мной был также Хадиш. Как только я услышал голос, я сразу взглянул на него. Но казалось, он ничего не замечает.
– Ты слышал?!
– Что?
– Голос! Голос ты слышишь?
– Голос?! Какой еще голос?
– Как будто кто-то стонет.
Хадиш так на меня посмотрел, что я понял: никогда больше не нужно ему говорить о таких вещах. Но опять послышался голос. Вроде бы он доносился с вершины холма. Нужно пойти посмотреть!
– Я скоро вернусь, – сказал я.
Хадиш смотрел на меня вопросительно, и я дал ему понять, что иду по нужде. И поскорее пошел. Туман был такой густой, что в двадцати шагах ничего не видно. Не знаю почему, но я не боялся этого голоса, и мне даже казалось, что он зовет меня.
Я полез на этот крутой холм. Холодный туман был того типа, что льнет к земле и всё делает мокрым. А я, поскольку спешил, еще и взмок от пота. Иногда нога скользила по сырой траве с громким скрипом, иногда я оглядывался назад – стада и Хадиша не видно было. То я пытался бежать, то шел медленнее, то скользил по высокой траве. Наконец я на вершине. Здесь гулял ветер и скручивал и раскручивал клубы тумана, которые то приобретали какие-то очертания, то теряли их. Я тяжело дышал, сжигаемый возбуждением, а еще больше – любопытством. Оглядывался кругом, ожидая поскорее увидеть то, что хотел. Но никого не видел. Хотя голос всё еще слышался, в шуме ветра. Неужели, – сказал я себе, – это и был всего лишь ветер и я принимаю его за голос? Ведь никого же нет здесь!
Но все-таки это не был звук ветра, и это не было игрой моего воображения. Стоя на холме, я опять, несомненно, слышал голос. Такой же спокойный, такой же размеренный, такой же неясный, а может быть, нужно сказать – таинственный. Невозможно было разобрать слова, которые он произносил, но нельзя было и не слышать их.
И я понял, что ошибался. Голос шел не с вершины и не из-за холма, он шел со стороны Атгули: того самого ручья или пруда, где… И, когда я вспомнил об этом ручье и о том, что, говорят, однажды там упал смертельно раненный человек, который был моим отцом, а неподалеку, в траве, заплакал ребенок – и это был я, – а рядом был еще один человек, раскинувший сеть на перепелов, и это был Мир-Али, или Миран, – когда я вспомнил всё это, мною овладело странное чувство. Ручей Атгули всегда меня притягивал, в то же время и отталкивал, до дрожи пугал… Не знаю, как это выразить точно, но для меня это был не обычный ручей и не обычное озерцо. И сейчас оттуда несся этот голос. Но до Атгули было далеко! Нужно было переваливать через холмы. В такой туман и в таком состоянии я не мог туда идти. К тому же крик Хадиша послышался снизу:
– Эге-ей! Ты где-е? Где застрял?
Я еще немного постоял на вершине. Прислушался, потом усталый, мокрый и потный, как человек, потерпевший поражение, я вернулся вниз, сил переставлять ноги почти уже не было, я был как после тяжелой работы, и хотелось мне, невзирая на холод, прямо здесь же, возле поля люцерны, лечь на сырую землю. Хадиш воскликнул:
– Онемел, что ли? Чего не откликаешься?
Потом он всмотрелся в мое бледное лицо и оскалился:
– Вроде как не получилось у тебя? Так тужился, что аж побледнел. Но ты смотри, не переусердствуй! А то кишку надорвешь – как лечиться будешь?
Ничего я ему не ответил. С тех пор, как уехал Амир, я едва выносил Хадиша.