26 сентября 1988 года
Элайджа откопал в нижнем кухонном ящике восковую свечу, поставил ее в стеклянную банку и, щелкнув зажигалкой, поджег фитиль. Вообще-то света хватало, но ему хотелось придать особенному ужину торжественной атмосферы.
Он взял нож – самый острый, какой получилось найти в кухне, и разделал курицу. Элайджа собственноручно свернул ей голову, ощипал тушку и запек на неглубокой сковороде, каждые двадцать минут поливая ее вытекающим соком. На гарнир были овощи с огорода; курицу он нафаршировал морковкой и луком. Когда Элайджа достал курицу из печки, на хрустящей корочке поблескивали пряные травы. Он отрезал себе ножку и два кусочка грудки и взял стеклянную миску, в которой лежали доведенные до мягкости и щедро приправленные стручки фасоли. Элайджа подцепил несколько штук вилкой и попытался изящно пристроить их рядом с курицей, но в конце концов, плюнув на ресторанную подачу, вывалил фасоль горкой.
Поначалу Элайджа старался есть не спеша, чтобы растянуть удовольствие, но голод оказался сильнее, и вскоре он запихивал в рот целые куски. Хотелось поскорее перейти к десерту, запах которого бил ему в ноздри, пока он управлялся с курицей. Яблоки весь день томились на плите с сахаром и корицей и стали нежными и тягучими. Отодвинув пустую тарелку, Элайджа наполнил миску сладкими печеными яблоками и переместился в глубокое кресло, где после ужина когда-то посиживал отец. Он попробовал, нахмурился. Чего-то не хватает. Вернувшись в кухню, Элайджа обшарил шкафчик со специями, где все еще хранились жестяные баночки с этикетками, подписанными рукой матери. Он открывал каждую баночку и принюхивался к содержимому. Душистый перец. Вот он – последний штрих. Элайджа слегка посыпал десерт перцем и откусил кусочек. Вкуснотища. Прямо яблочный пирог без корочки.
Элайджа включил отцовский проигрыватель, поставил иглу на диск, и гостиная наполнилась голосом Этты Джеймс, мягким и вязким, как растекающееся по тарелке сливовое варенье. Под ее голос, певший об одиноких днях, которые клонятся к концу[5], Элайджа уплетал запеченные яблоки, рассеянно глядя на обглоданные кости на столе.
Курица забрела в курятник неделю назад. Элайджа сразу заподозрил, что она перестала нестись, но на всякий случай выждал несколько дней, каждое утро тщетно обшаривая гнездо в поисках яиц. Поэтому в итоге курица отправилась в духовку. Пиршество сегодня было особенным: все, что украшало его стол этим вечером, он добыл сам. Вырастил каждый ингредиент – и в результате приготовил сытный, полезный ужин, который, в отличие от банки фасоли, наверняка соответствовал пирамиде правильного питания, о которой ему рассказывали в школе.
Пластинка замерла, и Элайджа переставил иглу на начало. Управившись с яблоками, он отнес миску в раковину и с удовлетворенно-печальным вздохом опустился в кресло.
Он смежил веки, позволив мелодии утянуть его в «тоску». Так он называл чувство ностальгии, до того острое, что оно причиняло почти физическую боль. Сидя с закрытыми глазами, Элайджа видел, как юные мать с отцом медленно и грациозно кружатся под эту песню, крепче прижимаясь друг к другу под пронзительные звуки скрипки между припевами. Маленький Элайджа, заслышав мелодию, тихонько выбирался из своей комнаты и тайком глазел, как колышется, словно высокая трава, подол маминой юбки и как отец, глядя на мать с любовью, легонько держит ее за подбородок, чтобы она не отводила глаз.
«Тоске», одновременно сладкой и болезненной, Элайджа в последнее время предавался все чаще. Она переносила его в воспоминания, окрашенные утратой, – но хотя бы позволяла забыться. На несколько минут Элайджа переставал думать о том, что живет в лесной хижине в полном, беспросветном одиночестве.
Фермерский рынок закрылся на зиму, и он лишился отрады, которую с нетерпением ждал всю неделю, – возможности общаться.
Видимо, время пришло.
Элайджа рывком встал с кресла и прошел в спальню. Взял с прикроватного столика конверт с наличными (который за несколько месяцев значительно убавил в весе) и, кинув его на кровать, принялся подсчитывать деньги.
Все его богатство составляла одна десятидолларовая купюра, две пятерки, шесть бумажек по одному центу и горстка монет. Устроившись на работу, он убьет сразу двух зайцев: получит компанию в лице Читто и начнет откладывать на черный день – самое время, учитывая, что в ближайшие дни обещают первые заморозки, а значит, жить исключительно тем, что дает земля, будет значительно труднее.
Элайджа направился в кухню. Покупка телефона была главной причиной, по которой его запасы почти иссякли, но безусловно стоила потраченных сбережений. Старый ярко-зеленый телефонный аппарат с дисковым номеронабирателем стоял в кухне столько, сколько он себя помнил. Надо было идти в ногу со временем.
Читто снял трубку после первого же гудка.
– Алло?
– Не разбудил? – спросил Элайджа.
– Какое там! Половина девятого.
– И правда. – Элайджа взглянул на часы. – Слушай, а тебе еще нужен помощник? Я много чего помню с тех времен, когда подростком помогал вам с папой в мастерской. Можешь по-быстрому ввести меня в курс дела – я все схватываю на лету.
– А я уж думал, ты не объявишься, приятель. – В голосе Читто сквозили насмешливые нотки. – Завтра в девять сможешь?
– Буду как штык, – пообещал Элайджа. Читто отключился, Элайджа положил трубку на место и задумался, почему так долго тянул с тем, чтобы попросить о работе.
По правде говоря, не о такой работе он мечтал – валяться по уши в моторном масле под пыльными машинами и греметь инструментами. Нельзя сказать, что она была ему не по зубам, – проблема в том, что он считал ее унизительной. По крайней мере, в этом он убеждал себя с тех пор, как уехал в Сан-Франциско. Элайджа рассчитывал зарабатывать на жизнь не руками, а умом, поэтому и задумался о писательской стезе. Ему не хотелось собирать и полировать двигатели – он мечтал создавать собственные миры и отшлифовывать персонажей. С ранних лет Элайджа хотел прославиться выдающимися романами – и ему хватило трех минут, чтобы поставить на своих мечтах крест. С этого момента он, вслед за отцом, станет жить физическим трудом и тем самым забьет последний гвоздь в гроб будущего, о котором так грезил. Но если подумать, писательская карьера ему не светит, и не за горами зима. Выживать как-то надо. Поздно сокрушаться – что сделано, то сделано.
Элайджа прошел в спальню и приготовил одежду на завтра – старые джинсы и футболку, которую он запачкал, когда красил веранду. В гараже не перед кем будет щеголять нарядами.
Спал он неважно, то и дело просыпаясь: ему снились жирные маслоприемники и двигатели, из которых, словно гнилые зубы, выпадали детали. Еще затемно Элайджа вылез из кровати и, сонно моргая, позавтракал кофе и пресной овсянкой. К рассвету он закончил утренние дела. В курятнике вместе с Гудини теперь обитали пять несушек, и в деревянных ящиках-гнездах Элайджа обнаружил три теплых яйца. Он осторожно принес их в дом, обернул в футболку и положил в рюкзак. Не бог весть какой подарок, но больше ему нечем было отблагодарить Читто за его доброту. Без четверти девять Элайджа завел мотоцикл и отправился в автосервис.
Лишь одну улицу в Пойнт-Орчардс с натяжкой можно было назвать Главной. Она пересекала несколько богатых жилых кварталов. Вдоль выстроились мелкие лавчонки и мастерские, где трудились редкие счастливчики, которым не приходилось ездить на работу в Сиэтл.
Мастерская находилась в самом центре Главной улицы, зажатая между пекарней и почтой. В рабочие часы по улице разносился звон гаечных ключей и жужжание дрели, а ворота гаража были подняты, приглашая всех желающих посмотреть на днище машины, под которой возился Читто.
За пятнадцать лет на Главной улице мало что поменялось. На стене рынка Пойнт-Орчардс слегка облезло граффити с изображением жующей сено коровы, да небольшую витрину под вывеской «Стрижка от Терри» сменил магазинчик рыболовных снастей, а в остальном улица выглядела в точности как раньше.
Увидев, что ворота открыты, Элайджа заехал внутрь. Читто сидел в тесном кабинете на первом этаже, щурился на чеки и сосредоточенно подсчитывал что-то на калькуляторе.
– Заходи, – крикнул он через открытую дверь. Элайджа вошел и, усевшись напротив, обвел взглядом кабинет. Стены были сплошь увешаны фотографиями, сертификатами и вырезками из газет. Заметив рисунки, очевидно нарисованные детской рукой, он озадаченно заморгал.
– У тебя разве есть дети?
– Я держу про запас цветные карандаши и бумагу, – ответил Читто, не отрываясь от калькулятора. – Знаешь, сколько людей просят, чтобы их дети остались и понаблюдали за процессом? Мне впору открывать детский сад: малышня обожает смотреть, как я вожусь с машинами.
Элайджа усмехнулся. Взгляд его скользил по фотографиям. В кабинете висели снимки разных лет, и почти с каждого на него смотрели Читто с отцом. Элайджа мог точно определить, с какой части комнаты Читто начал. У самой двери висели их первые фотографии: подтянутые молодые люди позируют с рыбой и оленьей тушей.
Ранние снимки по большей части были черно-белыми, но по мере того, как Элайджа шел вдоль стены обратно к столу, среди них все чаще попадались цветные, а отец с Читто по чуть-чуть утрачивали свою молодость и стройность. На дальней стене снимков с отцом было всего ничего: там висели фотографии автомобилей, изображения живописных гор и водопадов, пара рождественских открыток и фото незнакомых ему скваломов.
– Это тебе. – Элайджа протянул ему яйца.
Читто отложил чек и встал, спина у него хрустнула.
– Спасибо, приятель. Значит, с курятником порядок? – усмехнулся Читто, принимая подарок. – Пойдем. – Он прошел мимо Элайджи в гараж. – Хочу тебе кое-что показать.
Элайджа проследовал за ним к автомобилю под бежевым чехлом. Читто отстегнул ремни и откинул брезент.
Элайджа окинул взглядом плавные изгибы синего «Шевроле Камаро». Брутальный автомобиль, готовый в любой момент сорваться с места, переливался в ослепительном свете ламп.
– Ого, – выдохнул Элайджа. Эта модель «Шевроле» всегда казалась ему воплощением элегантности. – Где ты ее достал?
– Она не моя, – сказал Читто. – Она твоя.
Элайджа недоуменно посмотрел на него.
– Ничего не понимаю.
– После того как ты уехал, твой отец все свободное время посвящал ремонту этой крошки. Вложил в нее душу. А там здоровье пошатнулось, и пришлось оставить работу. С тех пор она так и стоит. Незадолго до смерти он попросил меня проследить, чтобы машина досталась тебе, когда ты вернешься. Он ни капли не сомневался, что ты вернешься.
Элайджа не знал, что сказать; в груди кольнуло знакомое чувство вины.
– Она на ходу?
Читто фыркнул.
– Сильно сомневаюсь. Двигатель все так же требует капитального ремонта. Папка твой по большей части наводил внешний лоск, но внутри все, увы, на соплях держится. Может, хотел, чтобы ты тоже приложил руку к ремонту? В этом месяце работы у нас выше крыши, но в перерывах тебе будет чем заняться.
Читто вручил ему чехол и вернулся в кабинет, оставив его в задумчивости в гараже. Впервые в жизни Элайджа задался вопросом, хорошо ли он знал отца. После смерти матери тот переменился, замкнулся в себе. Их семья держалась на матери: она склеивала их воедино, наполняла жизнь смыслом. Она была их путеводной звездой, но все это Элайджа осознал лишь тогда, когда ее свет угас, а отец погрузился в непробудное пьянство. Чем чаще он напивался, тем отчаяннее Элайджа мечтал вырваться из Пойнт-Орчардс: считал дни до восемнадцатилетия, на тренировках выкладывался больше всех в команде, лишь бы получить стипендию и уехать. Наките он не врал: в Сан-Франциско перед ним действительно открывались новые горизонты, возможность стать писателем, но он никогда не говорил ей, как мечтает сбежать из опостылевшего дома. От человека, с которым живет под одной крышей. От того, кто топит свое горе в бутылке, напиваясь до беспамятства.
Теперь же Элайджа начинал понимать, что так и не узнал, что было у отца на душе. За пятнадцать лет тот мог стать другим человеком. Вернись Элайджа домой раньше, у них с отцом было бы больше времени, чтобы начать общаться на равных; он бы перестал видеть в нем только родителя и, возможно, увидел бы друга.
Элайджа задумчиво глядел на «камаро». На короткий миг он представил за рулем отца, а потом, отвернувшись, направился к полкам с инструментами. Пора открывать капот и приниматься за дело.