К книге
Мечта о ФранцузикеПоследний уже блокнот. Запись № 3
77%
Последний уже блокнот. Запись № 3
43

О созвездиях я мало знаю, но все ж кое-что. Может быть, звезды кому-то и сулят судьбу, – хотя б тем, кто в это способен верить, – для меня же, свою судьбу изжившего, это эмблемы, вечные символы или, скажем, иллюстрации к моей Книге жизни. О звездном небе я немного знал с детства, когда часто ходил в планетарий, разделяя общее тогда увлечение космосом, – правда, в отличие от сверстников, космонавтом стать не мечтал, скорее звездочетом. Многое, конечно, забылось, поскольку дальше я не считал звезды, а, как научили взрослые, больше глядел себе под ноги, чтоб не споткнуться. Но еще тогда полюбил созвездие Девы, кажется, едва ль не древнейшее из замеченных людьми горних конфигураций, чьи волосы протянулись чуть не через все небо, до самых дальних галактик. Даже не знаю почему, вероятно, за нежное имя, поскольку был романтиком, пока жизнь меня хорошенько не повозила мордой об стол и другие предметы, включая тюремную шконку, – и я тоже в долгу перед ней не остался. Позже я узнал, что небесная Дева – эмблема и природы, и виноделия. По весне, когда Дева лучше всего различима, я легко мог найти не только ее альфу, названную Колосом, но даже гамму, прозванную Богиней Пророчеств, тогда двоящуюся, как сомнительно любое предвиденье, но теперь почему-то слипшуюся воедино. Именно в созвездии Девы, между Колосом и Богиней я теперь привык оставлять самые важные для себя записи. Но сейчас, как ни стараюсь, никак не могу сыскать в небе длинноволосую Деву средь нынче высыпавшего многозвездья, что растворило и все прочие зодиаки.

Пишу на теперь сумбурных небесах острием раскаленной в огне палочки, как всегда коряво и размашисто, места не экономя, коль мне открыто небо из конца в конец. Оставляю пометы сокровенные, небеса ими не попорчу, – уверен, что их не разглядит в свои провиденциальные (ибо опережают будущее) окуляры ни один астроном, как они и не введут в заблужденье нынче столь модных, повсюду расплодившихся шарлатанствующих астрологов. Тогда опять вопрос: зачем пишу? для кого? Целиком внятного ответа я так и не отыскал, но вижу нечто вроде своего долга запечатлеть так или иначе небывалый мирок вне времени и пространств, которому я единственный свидетель. Он субтильный, почти бесплотный, однако уверен, что без него мирозданье уже неполновесно. И было б жестоко его оставить незавершенным и несовершенным, каким-нибудь жалким ублюдком. Остается доверять собственной руке, которая, коль и запнется когда-нибудь, то этот робко становящийся мир ей себя сам подскажет.

Мои ночи проходят в полусне, полубдении. Если приходит действительный сон, то легчайший, неглубокий, слегка путающий реальность, ей добавляя абсурда. Последние годы моей теперь изжитой жизни меня стала мучить бессонница, – не то что в прямом смысле мучить, но досаждать. Легко засыпал, уставший от текучки дневных бесцельных дел, но всякий раз просыпался среди ночи и не мог уж заснуть до утра, отчего-то перебирая свои мелкие жизненные промахи. Таким странным образом бдила моя совесть, мелочно выискивая всякую неважную чепуховину, чтоб, должно быть, отвлечься от главного, самого ранящего, может быть, непростительного. Теперь я, избавленный от дневных забот, как и от ночных угрызений, стал задремывать для себя незаметно, будто исподволь просачиваясь в легкое забытье, подкрашенное особыми звуками, колерами и видениями. Нынче мои сон и явь не противополагаются, друг с другом не спорят, они стали, если можно сказать, единосущны. Избавленный от дневных треволнений, поручений и поучений жизни, если сон медлит, я не тороплю его, а явь готов захватить в любой произвольный миг, какой выпадет.

Былая жизнь навещает мои сны, но перепутанная, там не довлеет быт, не бурлят страсти, но проступает суть (именно что не впрямую, но прозрачным намеком) моего бытия, тем перемешав мнимую иерархию событий и перепутав все мои времена, но и чуть прояснив раньше туманные смыслы. Прежде я только догадывался, что эпохи моей жизни, набитые фактами под завязку, на деле пустопорожни, а мельчайший, эпизодик, вроде б и недостойный памяти, разворачивал жизнь согласно, кажется, искони намеченному курсу. Можно сказать, я, коль и не понял, так ощутил смысл моей жизни, который неуклонен и словно дан от века, но доверь его словам, тем паче бумаге, как он сразу обращается в пепел. Заделавшись «писателем», я попытался дисциплинировать отчасти и свое прошлое, но, что важнее – будущее. Однако теперь будущее свершилось, прошлое отошло навсегда, сохранилось лишь только настоящее, упокоенное, будто вечность. Так и не удалось нанизать бусинки моих дней на путеводную нитку. Тонкая ниточка вдруг раздалась вширь, вдруг обернувшись пространством. Я нынешний, – именно каков нынче, – итог собственной истории, которая часть всеобщей. Теперь я уже не повествованье, а именно что миф, пусть даже в себе и для себя.

И вот что я недавно заметил: мой разум (так назову живое, познающее зернышко самости) расколот надвое, но вовсе не мучительно, а провиденциально, можно сказать, что теперь у меня будто целых два разума: один – безбрежный, несуетный и терпеливый, способный мыслить шире некуда – в объеме веков и галактик, он сродни мудрости; другой, не столь широкий, но внимательный, приметливый и цепкий, не упускавший подробностей, прекрасно умеющий различать. В такой раздвоенности таится возможность быть одновременно и мифом, и его повествователем.

Когда нет великих, что способны приказать уже усопшей, смердящей погребальными пеленами истории: «Встань и иди!» – или ж, наоборот, эпоху, стремящую вскачь, сорвав постромки, отвернуть от близящейся пропасти, стоит обращать внимание на мелкие детали общего существования, ненавязчивые сигналы всеобщей жизни, столь же для нее насущные, сколь для биографии личной те самые, мной помянутые мелкие фактики, легкие запинки, вроде б и недостойные памяти. Вот этим теперь и занят мой разум, что сродни мудрости: бдит денно и нощно, чтоб не упустить историческую развилку меж бедой и спасением. То, что он непредвзят, вырвавшийся из текучки будней, дает ему многие преимущества, ибо он уже неспособен заблудиться в мешанине событий, как, бывает, за деревьями не различают леса, не подвержен злобе дневи, притом что его так или иначе настигают отголоски все лютеющей современности. Второй же мой разум исполняет в сравненье с ним роль, казалось бы, вовсе незначительную: обслуживает мои теперь невеликие бытовые нужды, – он все ж необходим, чтоб мне избежать вовсе уж неприглядного, неэстетично-бесформенного и омерзительного людям юродства.

Все не является новый пророк, мир устал его ждать, потому и загадил с досады место его будущего иль пускай только возможного рожденья. Упоенный, захваченный до конца, легендой о скромнейшем подвижнике, чувствую, даже несомненно уверен, – ибо теперь не знают сомнений мои спрямленная мысль и прямолинейное чувство, – что я назначен ее досочинить, не задаваясь вопросом, кто мне вручил эту миссию. Так плотно сошлись обстоятельства, что я сам собой занял, – но, уверен, не по личному произволу, – пустующее место, тем ясней подчеркнув его действительную пустоту. Я не обрел определенной веры, что как раз в духе нашего века, с его разве что фарисейством, зато надежды у меня хоть отбавляй. Возможно, я только лишь отрицание, но, как и любое, – одновременно возможность бесчисленных альтернатив. Как много слов говорится и еще будет сказано, а я лишь короткое «нет», необходимая пауза, где притаились все возможные «да». Мой приметливый разум ищет слова, редко находя верные, однако найденные тем ценны, что привиты к моей молчаливой мудрости. Мои нынешние слова не кирпичики, из которых можно создать убежище, и строки не кирпичная кладка, – а чувствую, что меж ними сквозит ветер. Не знаю, понятны ли они кому-то, кроме меня, но за ними стоящее «нет», как и притаившееся «да», уверен, способен любой расслышать.

Братец Огонь сыплет искрами, теряющимися в ночи. У меня есть и для него три строки:

Хвала Тебе, Господи, за брата Огня,

коим Ты освещаешь ночь,

он сам собою прекрасен,

и приветен, и могуч, и властен.

Исчертив огненными знаками едва различимое созвездье Весов, вышний символ справедливости, которое, знаю, когда-то изображали алтарем, схваченным клешнями скорпиона, я, уронив уставшую руку, сломал ноготь о невидимую во мраке скалу и обкусил заусенец. Надо быть осторожней, учитывая мою нынешнюю дальнозоркость: ближнее теперь часто меня избегает, но дальнее всегда подворачивается под руку. Чернота неба бледнеет, в нем теперь угадывается еще сумрачная синь. Пока молчат голосистые петухи на окрестных фермах, затаились колокола горных церквей. Прежде у меня это было время предутренней тоски, беспредметного, какого-то, что ли, пузырчатого страха, слегка пощипывавшего кожу, который одновременно страх жизни и смерти. (Я ведь давно догадался, что в темных подвалах души таится не похоть и не только страх смерти, о чем знают психиатры, психологи да и сами психи, но к ней притулившийся и страх жизни, бывает, не менее острый.) Сейчас же для него нет причин. Я наслаждаюсь раньше мне чуждым свойством, которое можно назвать по-разному, но, пожалуй, верней всего неторопливостью, хоть это и очень поверхностное наименование. Я обрел такую мне прежде вовсе чуждую добродетель, как терпение. Могу долго наблюдать, как постепенно алеет вон тот хвойный перелесок на соседней горке, тонко и с умом перебирая все оттенки красного. А прежний-то мир был для меня всегда черно-белый, по крайней мере, таким запомнился. Можно сказать, во мне проснулся живописец взамен графика. Добыть бы вселенского размера кисть, и я б расписал весь мир красками еще и поярче.

Сейчас для меня наступило время неторопливых видений, мешающих легкий полусон и ненастырную явь. Иногда мои сны бывали словно густой, наваристый борщ, исполненные странных фантазий и необычных образов, этот же напоминал слабый бульончик. В уже поколебленной, подавшейся темноте мне явилась необычная птица, уже не впервые, – странная, непохожая на здешних да и на птиц моей родины: огромная, с просторным взмахом крыльев. Из меня плохой орнитолог, но это вряд ли орел, которые тут, слыхал, водятся. Она вовсе не похожа на хищную, что приглядывает добычу, дабы ринуться на нее с высоты. Волен и бескорыстен ее полет, как мог бы парить в небесах ангел. Я даже сперва надеялся, что этот небесный посланец метнет в меня огненные стрелы, но нет, всегда лишь мутно витает поверх деревьев. (Пожалуй, было б манией величия вообразить, что я буду призван для неких свершений, однако мир может и до того отчаяться, что вдруг да и призовет на помощь пустопорожнюю альтернативу.) Уверен, что это виденье неспроста, но к чему оно, что сулит, о чем эта весть и от кого? Она мне всегда являлась на кромке сна и будто пахтала наплывающее сновиденье своими крыльями, и в этой белесой пене уже трудно разглядеть окрестный мир. Он сейчас просыпается: хрипло горланят петухи, картаво заблеяли барашки на соседних пастбищах, а я только сейчас до конца обретаю сон.

Предыдущая главаГлава 43 из 56Следующая глава