К книге
Солнце смерти28.
85%
28.
29

Северный ветер выжег сирени, дожди размягчили землю. За пять или шесть дней до этого некий ангел пролетел с розовым маслом и кадильницей, укутав землю благоуханием. Это было короткое лето святого Димитрия[30]. А теперь – дожди и холод: пришла зима! Долгие ночи мы проводили у огня. Тетя бросала в очаг целые поленья, треск которых с россыпями искр слышу я и вижу до сих пор. До сих пор в носу у меня запах их смолы, горечь светильника, задуваемого порывом ветра, и паленой шерсти с одежды, на которую запрыгнули искры… Когда глаза у нас уже слипались, тетя успокаивала огонь в очаге, словно щенка, которого укладывают спать, а я выходил во двор, чтобы запереть на засов ворота. Небо надо мной было затянуто облаками, однако, если светила луна, бледный свет озарял его. Я слышал, как тетя сморкается в платок, выдувая из ноздрей табак, который нюхала днем. Возвратиться в дом я не спешил: душа моя всегда испытывала потрясение от ночи и неба. «Эй, где ты? Простудишься там на морозе!». От ее голоса я ощущал, что на плечах у меня собрался холод. Было время сна.

В одну из таких ночей к нам пришел посидеть Лоизос. Это было по окончании того дня, когда мы похоронили отца Янниса. В сердцах у всех троих нас пребывала Смерть, и печаль владела нами. Лоизос, показывавший, что ничем его не удивишь, был удручен не менее нас.

– Вот увидите: выживут только те, кто продает и покупает, – сказал он. – Таков закон войны. Все те, ремесло у которых – спасать души человеческие, претерпят злоключения и погибнут. Войне они не нужны. К чему поп или учитель военному, который играет в игру убийства? «Теперь время действовать!» – говорит он, захмелев от крови. Уважение, милосердие, право обиженного для военного – только помеха. Он – словно свирепый зверь, которого святой пытается вразумить проповедью. Если бы этот зверь обладал даром речи, он сказал бы святому: «Голод мой прав!». История человечества начинается тогда, когда сильный спрашивает: «Что есть справедливость? Что есть приличие?» – и ставит это выше собственного голода. Однако историю человечества мы забыли…

– Из уст христианина я слышала: «Если ты – наковальня, терпи, если ты – молот, бей!»… – сказала тетя. – Для безгрешных места нет.

– А я говорю вам: мы увидим, как они умирают, – продолжал Лоизос. – Все, кто не обогатился, кто не научился воровать, кто дает пропитание сиротам. Во время войны урожай сгорает, словно фейерверк, так что ни одного зернышка не останется для больного или беспомощного. Что ж до тех, кто пытается погасить пожар, то у них нет права даже на росу небесную… Послушай, что я скажу тебе, Йоргакис: я люблю тебя и желаю тебе добра, но сыном моим я назову тебя только тогда, когда увижу, что ты приносишь мясо в жертву тени. Только на такую жертву способен человек. Только он может, голодая сам, делить свою пищу между других людей, словно после сытой трапезы. Справедливость, красота, жажда правды – вещи для зверя несуществующие. Тени! А для человека эти тени – примеры его человечности… В мирное время такие слова ни у кого не вызывают удивления. Во время войны это называется предательством…

– Правда ли, что отец Яннис умер от бедности? – спросила тетя.

– Разве ты не видела его мертвым?.. Вспомни, каким было его тело! Теперь ты будешь знать, как выглядят голодные. Недалек тот день, когда ты услышишь их у двери своего дома. Они нахлынут во множестве из города и придут в деревни с криками: «Я умираю от голода, братья!». Только крестьянин, про сострадание которого мы знали так хорошо, не даст ему даже водицы ангельской.

– Не желаю видеть такого! Лучше уж умереть, – сказала тетя.

– Нет, нельзя закрывать глаза! – ответил Лоизос уверенным голосом и снова посмотрел на меня. – Хочу взять в свидетели невинное сердце! Человек должен увидеть где-нибудь написанным то, до чего он может пасть. Я не пытаюсь испугать его каким-либо воздаянием. Я хочу показать ему его собственный облик и с лицевой стороны, и с изнанки. Для этого была изобретена письменность, а не для того, чтобы торговец вел свои учетные книги! Достойному писателю, неповинному в преступлениях своего времени, надлежит записать и осудить их.

– Кто скажет правду, должен прежде испить яду, – сказала тетя.

– Такова доля писателя. Правда – его святость, а яд – плата ему.

Я молчал. Я слушал. Я знал, что большинство слов было сказано для меня. Однако в какое-то мгновение я решился и сказал:

– Труд писателя отдает мертвечиной!

Миссия, которую возлагал на меня Лоизос, пугала меня.

– Тот, кто размышляет о смерти, понимает жизнь.

И еще много других слов было сказано в ту ночь, которых я уже не помню. Помню только, что Лоизос, не выпив на сей раз вина, снова говорил взволнованно. Эти вещи были для него святы и прямо-таки пылали у него на устах. Желая нам доброй ночи, он сказал задумчиво:

– Кто-то один из нас троих должен рассчитаться за общий долг. Хорошо если это буду я, потому что пользы с меня меньше!

– Это решает Другой, – сказала тетя.

Первым, кого Господь забрал после отца Янниса, был названый сын тети. В последний раз, когда мы видели его, он был только кожа и кости: шатры пленных тоже поразил голод. Им не давали больше ничего, кроме «воздушного супа» (отвара из кусков черствого хлеба), плодов рожкового дерева и желудей: кожурой кормили скот, а плодами – пленных. Болгарин почувствовал приближение смерти и пришел попрощаться с христианкой, которая назвала его своим сыном. Он уселся у огня, отчего лохмотья его стали дымиться. Тетя оплакала его живым, зная, что больше с ним не увидится. «Я оплакивала и себя саму от стыда, что не могла помочь ему», – сказала она, когда дверь за пленным закрылась.

Следующим человеком, которого мы оплакали, была деревенская юродивая. Звали ее Хриса́нфи, а жила она в улочке, выходившей к фонтану. В отверстии, зиявшем в стене ее двора, соседки оставляли ей в полдень и вечером тарелку с едой, так что пищу она имела всегда. Мы, дети, много раз наблюдали за ней через отверстие: ела она, сидя на камне и ругая ту женщину, которая стряпала для нее. Однако, когда продуктов стало меньше, тарелку в отверстие забывали поставить. А остатками пищи юродивая брезговала. Она все так же продолжала ругаться, воя уже, как голодный шакал, однако еды у нее уже не было. Так продолжалось, пока не пришел ей час упокоиться.

От голода умерли богомаз Христа́кис, старый учитель, живший на пенсию, церковный служка Аристи́дис, повитуха (которую до того называли Госпожа Мама) и очень много детей. Не подумайте только, что страдали все семьи! В одной богатой семье, – фамилия ее мне известна, однако не буду упоминать ее здесь, чтобы членам ее не пришлось краснеть, – однажды ночью устроили пирушку, шум от которой стоял по всей деревне. За столом там сидели начальник жандармерии, председатель сельской общины, председатель округа и еще не знаю какое начальство в мундире. Когда гости наелись и напились вдоволь, засалив, как положено, усы, хозяин, желая показать, что не печалится о расходах, взял пистолет и разрядил его в бочку с маслом. А когда попробовали было пожурить его за транжирство, он выстрелил в бочку с вином, опорожнив таким образом и ее.

Тетя ходила по домам и просила молоко, которое раздавала затем больным детям. Зимой молока мало, а в военное время раздобыть его особенно трудно: крестьяне делают из молока сыр, чтобы продать по более высокой цене. Подобным образом поступали они и с зерном: закрома опустошали, обменивая зерно на бесполезные вещи, которые привозили из города – шелковое нательное белье, шкафы и зеркала величиной в мой рост, фонографы… «Пришел час, мужчинка мой, называть хлеб милым хлебушком», – сказала мне однажды тетя. Слова ее стали мне понятны лучше, когда я увидел, как мальчик, которому подали из милости черствую краюху, сначала восславил ее и только затем съел. Мальчик держал черствый хлеб высоко у себя над головой, словно некую святыню, сказал ему слова, которым научил его голод, и только после этого съел его по крохам, словно мышка, со страхом на глазах. Другой ребенок сунул свою мордочку в горшок и ел оттуда черный изюм так, как бык ест ячмень из яслей.

Еще хуже обстояло дело с оливковым маслом. В краю, где мельницы могли работать не на воде, а на масле, масла не стало. Город прислал перекупщиков, которые выменивали масло на золото. Даже осадок, и тот продавали. Крестьяне продавали отстои как масло, уксус как вино, отруби как муку, однако в конце концов оставались с сундуками, набитыми деньгами, и пустыми желудками. «Конец света! – говорила тетя. – Лампадок больше не зажигают, а если и зажигают, то на осадке от масла. Святых почитают меньше барыша!». В мирное время всякая хозяйка, выпекавшая хлеб, оставляла перво-наперво краюху для нищего и для собаки и отдельный хлеб за упокой души невинно убиенных и утонувших в море. Теперь же, когда мир наполнился смрадом их трупов, не нашлось хозяйки, которая сделала бы для них поминальный пирог. Сердце человеческое окаменело! Даже с самым беззащитным из всех существ, с птичкой, человек был неумолим. Я видел, как крестьянин расстреливал дробью усевшихся уснуть на ветке воробьев, чтобы зажарить и съесть их.

«Теперь-то станет ясно, живут ли в нашей деревне христиане!» – сказала тетя, когда захворал певчий Хари́димос. Несчастный не мог глотать ничего, кроме молока, да и то если молоко вливали ему в горло через соломинку. Тетя снова обошла все дома. «Разве вам не жаль, что человек, который сорок лет пел вам: «Христос воскрес», может умереть? – говорила она сельчанкам. – Человек, который всегда пел вам и радости и в горе?». Ей удалось смягчить сердца на два или три дня. Однако, когда в деревне стало ясно, что болезнь Харидимоса затянется, корысть взяла верх над любовью. Из молока ведь изготовляли сыр, чтобы дольше употреблять его или же чтобы выгодно продать в городе. Харидимос угасал изо дня в день, потому что в целой деревне не нашлось никого, кто дал бы ему крынку молока. Тетя вызвала попа из другой деревни, – поскольку наша деревня попом еще не обзавелась, да и не спешила обзаводиться, – чтобы исповедовать певчего и прочесть над ним молитву за упокой души… Она молча шла по улицам, словно обезумев. «Воистину, как сама Богородица!» – говорили безгрешные. Однако, если кто пытался заговорить с ней, она не отвечала.

Она, бывшая гласом деревни в течение всей своей жизни, утратила дар речи. Забыла язык человеческий!

Предыдущая главаГлава 29 из 34Следующая глава