К книге
На коне бледномЧасть третья Червь, пожирающий плоть… дохлого пса. Музейная интерлюдия
59%
Часть третья Червь, пожирающий плоть… дохлого пса. Музейная интерлюдия
22

…Экран становится черным.

– Брандт! – окликает Хелена сидящего в глубине комнаты главаря БШХ – этого Короля всех придурков, этого хромого идиота, которого мне хочется называть Бритоголовым. Брандт Гамли выходит из тени, помахивая полетным контроллером. Привет, Бритоголовый.

– Извините, – говорит он, – ничего не могу поделать. Уэйн Крупп подстрелил наш дрон.

– А это что, был наш единственный дрон? – вкрадчиво интересуется Гриффин.

– Кажется, у нас должен быть их целый флот. – Голос Хелены подслащен очередным бактериальным напитком – какой-то травяной смесью, самодельной «микстурой», от которой она чувствует себя более самостоятельной.

– Так и есть, – уверяет ее Гамли. – В Рочестере у вас целый завод по производству дронов.

– Так отправь туда новый!

– Уже сделано.

– А кто эта женщина с Питером Ларкином? Еще одна его приятельница?

– Аша Бенедикт, его художественный агент, – говорит Гамли.

– Как бы я ни была ей признательна за то, что она привнесла в работу Ларкина немого стиля, я просто должна сказать: Брандт, серьезно, твое невнимание к деталям породило довольно тревожный волновой эффект.

– Мы что, должны были сказать это тебе еще на этапе планирования? – вмешивается Гриффин. – «Брандт, пожалуйста, когда будешь говорить, чтобы он не обращался в полицию, уточни, чтобы он не привлекал никаких горожан и художественных агентов»? Где граница твоей исполнительности, Брандт?

Я наслаждаюсь тем, как этому Бритоголовому устраивают нагоняй. Упиваюсь его дискомфортом, его скованностью.

– Я прошу прощения.

– Знаешь что? – говорит Гриффин. – Забудь. Просто сделай так, чтобы мы снова могли за всем наблюдать.

Он сейчас в таком хорошем настроении, потому что ты, Бетси, рисуешь так, как будто в тебя вселился… я даже не знаю… какой-то призрак древнего суперпродуктивного художника. Но Гриффин не знает, что ты потихоньку общаешься со мной. Ты оставляешь на своей фреске крошечные сообщения, которые закрашиваешь раньше, чем кто-то заметит.

Приветствие было лишь началом.

Итак, каково это – почувствовать, что кто-то осознает твое существование после того, как ты восемь лет плавала в полной пустоте?

Я чувствую себя так, словно мое существование наконец обрело форму. Как будто у меня возник шанс, что эта невидимость не доведет меня до безумия.

Я по-прежнему не могу сделать ничего, чтобы помочь тебе отсюда выбраться. И мне очень жаль. Но тот факт, что кто-то впервые знает, что я здесь, словно показывает мне, что я сделала шаг вперед. Перешла на новый уровень – уровень, когда я могу действительно сделать что-то, чтобы помочь тебе облапошить Гамли, БШХ и Бельмонтов. Я больше не просто беззвучный крик в лифте.

Гамли же принимает критику Бельмонтов, впитывает ее как губка и возвращается к невозмутимому поведению частного охранника. Меня порой раздражает, насколько он может быть профессионален. Для него все как с гуся вода. Интересно, может, в этот момент в душе он кричит от боли, чувствует, как внутри образовалась огромная пустота, заполненная одним лишь разочарованием… Ведь на самом деле это просто нестерпимая мука. Ну, знаешь, такое выражение иногда бывает на лице у официанта, когда он вынужден пресмыкаться перед каким-нибудь мудаком, который компенсирует то, что у него крошечный член, тем, что на глазах своей умственно отсталой семьи командует обслугой. С той разницей, что Гамли, в отличие от всех официантов и официанток мира, это вполне заслужил.

Я в миллионный раз задаюсь вопросом: на самом ли деле Брандт Гамли работает на Бельмонтов только ради денег? Ну вот получит он какое-то более выгодное предложение – и что? Он действительно завтра же покинет Гриффина и заберет с собой всю свою команду? Гамли – один из тех людей, которые кажутся настолько болезненно прямолинейными, что их личная жизнь намного интереснее, чем жизнь какого-нибудь чудака. Что им движет? Нет, я, конечно, могу представить, как он вечером заходит в свой пустой, безупречно чистый дом, из всей мебели в котором – один-единственный стул, и как он сидит на нем до самого утра с закрытыми глазами, пока не приходит время вернуться на работу. Как робот в выключенном режиме. Но наверняка все не так, и у него есть какая-та своя личная жизнь, как у любого другого человека, который когда-либо существовал. Но какова же она?

Представить Брандта Гамли, расслабившегося, решившего насладиться интересным фильмом, – весьма забавный мысленный эксперимент. Что он смотрит? Какое-то дерьмо из коллекции Criterion[22]? «Чунгкингский экспрес»? «Любовное настроение»? Пишет своим приятелям: «Братан, ты должен посмотреть Вонга Карвая, его фильмы вызвали у меня целую бурю эмоций»?

У него есть девушка? (Брр) Жена? (Двойное брр) ДЕТИ? (Я больше не могу дрожать.)

Какая музыка ему нравится? Возможно, у него есть копия моего альбома. Статистически это маловероятно!

И все-таки мысль о том, что каждый из этих бандитов в штанах цвета хаки обладает ярко выраженной индивидуальностью, полон мыслей, надежд и мечтаний, которые столь же «реальны», как и у любого другого человека, очень меня угнетает. Я хочу, – нет, я просто требую! – чтобы они были похожи на случайных горожан в «Зельде», были такими манекенчиками, которые движутся по запланированным путям и при разговоре погружаются в неглубокий колодец заранее определенных фраз. Я хочу, чтобы они были всего лишь клонами, извлеченными из истекающих мерзкой слизью чанов с какой-нибудь подпольной фермы для клонов, принадлежащей Бельмонтам. (Важно: ферм для клонов, насколько я знаю, не существует, потому что, вероятней всего, если бы они существовали, Бельмонты были бы повсюду.)

Моя бабуля часто говорила мне, что надо быть доброй ко всем вокруг, особенно когда они ведут себя неправильно, или раздражают тебя, или откровенно делают тебе гадости – просто потому, что ты никогда не знаешь, какой у них выдался день: вы ведь общались с этим человеком всего несколько мгновений. И ты не знаешь, что у него за жизнь. Все, что ты видишь, – небольшую верхушку айсберга, когда с тобой общались грубо. Ты просто не видел все эти миллионы разочарований, вызовов и лишений, которые заставили человека поступить именно так в этот момент. Это хороший жизненный урок для кратких взаимоотношений (таких у меня не было уже восемь лет), но весьма дерьмовый урок, когда ты видишь кого-то постоянно. Это все равно что пытаться посочувствовать Гитлеру, потому что он так и не осуществил свою мечту стать художником (потому что, чисто между нами, рисовал он хреново). В любом случае бабуля, когда мне все это говорила, думала не о Гитлере, она, скорее, говорила о случайном парне из химчистки и о том, что люди по умолчанию порядочны и заслуживают максимально возможного доброго отношения. Бабуля была очень хорошим человеком, и я безумно по ней скучаю. Вероятно, сейчас она уже скончалась, но, увы, таков еще один аспект моего глючного призрачного существования. Я не подключена к интернету загробной жизни и понятия не имею, кто там еще есть.

Хелена смешивает еще один напиток. Брандт возится со своим контроллером. (В этот момент, забавно сочетаясь с моими стремительно бегущими мыслями, мне вдруг приходит в голову, что он и сам играет в «Зельду», а его коллеги, не игровые персонажи БШХ, несутся по своим маршрутам по галереям.)

Внезапно огромный экран оживает. Вид с высоты птичьего полета, намного выше, чем раньше. Я смотрю прямо вниз, в ущелье, туда, где недавно возникший из ниоткуда водопад бьется о камни, поднимая тонкий белый туман. Звук в комнате кажется оглушительным белым шумом – встроенные в стены динамики столь же хороши, как и в кинозале, они настолько высокоточны, что ощущение чего-то слишком хорошего, слишком четкого, ощущение того, что реальность сменяется чем-то совершенно сверхъестественным, – почти сводит с ума.

– Там! – говорит Хелена. – Я говорила тебе, что видела, как что-то вышло из водопада. Прямо перед тем, как нас сбили.

Она права. С такой огромной высоты это почти неразличимо, но на вершине водопада действительно есть что-то неправильное. Там находится выгнувшаяся не в ту сторону тень.

– Брандт, – говорит она, – опустись чуть пониже.

– Думаю, будет лучше, если я останусь на этой высоте – здесь в него не попадешь из ружья.

– Увеличь, – говорит Гриффин. – Приблизь. Неважно! Сделай хоть что-то!

Объектив дрона приближает скалистые утесы. Гамли увеличивает изображение так быстро, что на мгновение дрон словно забывает, на что именно он должен смотреть, и видеокамера проносится вокруг мега-огромного пиксельного изображения трех фигур, стоящих на утесе напротив водопада: твоего брата Питера Ларкина, его приятеля Уэйна Круппа с ружьем и этой женщины, Аши.

– Нам не нужны они! – возмущается Хелена. Гамли корректирует направление камеры, проносясь по ущелью к вершине водопада. – Вот!

Объектив дрона замирает на изогнутой тени. Если смотреть на нее вблизи, становится понятно, что и тенью это назвать нельзя. Она даже недостаточно темная. Она нависает над водопадом подобно высокому человеку, успевшему удержаться перед самым падением. Но при этом она даже не колышется, наклонена вперед с той неподвижностью, что кажется просто невероятной. У нее нет никакой плоти, все словно украдено из окружающего пейзажа – темная вода, текущая по его смутной человеческой фигуре, придающее форму и глубину журчание водопада, перенесенное в другую тональность. Когда я училась музыке, мама заставляла меня в качестве теории изучать и транспозицию – и для меня было безумно странно соотносить то, что я и так знаю, с конкретным наименованием. Я всегда инстинктивно понимала, как звучит изменение тональности, а со временем и сама этому научилась, по крайней мере вокально, подбором. Но изучение теории этого было похоже на обратную разработку того, что, как я уже знала, и так жило внутри меня. Тень – за неимением лучшего наименования – точно так же исходит от водопада. Она резонирует, словно гидролокатор улавливает импульсы, отражаемые от предметов, которые известны каждому – от воды, камней, деревьев, – но при этом словно бы выпячивает грудь и гордо позволяет взглянуть на них по иному.

– Второй предвестник, – говорит Гриффин. – Я, блядь, не могу в это поверить.

– «Эмергенты, рожденные в воскресших водопадах». – Хелена явно кого-то цитирует. По моему несуществующему телу бегут мурашки.

Множественное число – эмергенты – обретает смысл мгновением позже, когда от вершины водопада поднимается еще больше этих созданий.

Глаза Бельмонтов прикованы к экрану, и они безмолвно созерцают это умопомрачительное зрелище с минуту, не меньше.

– Я их представлял совсем иными, – наконец говорит Гриффин. – На эскизах отца они более…

– …схематичны, – подсказывает Хелена.

– Ну… – Гриффин всегда защищает этого (весьма) древнего старца, – он же в действительности их никогда не видел, мог только экстраполировать.

Даже при большом увеличении эмергенты выглядят потрясающе красиво. Сейчас их по меньшей мере дюжина. Это странные колышущиеся формы, колеблющиеся в едином гармоничном движении над головокружительной пропастью. Изначально казалось, что они словно были вырваны, перенесены сюда извне, но теперь, когда я уже затерялась в их жутких глубинах, создается ощущение, что это остальной мир стал иным, а эмергенты остались такими же, как были всегда. Каждый из них представляет собой небольшое искажение природы, которое почему-то выглядит более естественным, чем сама природа. Первый, тот, что возник из воды, словно бы и сам состоит из нее. Один и вовсе похищает свое существование у деревьев – из тех мелких клочков реальности, из которых сотворены сосны, однако реальность эта столь перекручена, что они еще могут называться деревьями, но уже мало что имеют общего с вечнозелеными растениями у подножия утесов. Есть что-то вневременное в том, как они поглощают свое окружение и изменяют его – как будто они существуют уже столь долго, что все, что нас окружает – вся наша гребаная реальность, – это нечто более текучее, чем мы думаем.

А еще у них есть зубы. Яркие, блестящие, как бритвы. Они находятся в глубине какого-то заменяющего рот провала. Внутри складки из украденного цвета и света.

– Боже милостивый!.. – шепчет Хелена.

– Его здесь нет, – отвечает Гриффин.

Он пока еще иступленно хватается за возникшее в душе благоговейное изумление. А ее версия необходимости всего этого начинает скукоживаться, стоит ей увидеть эти острые как бритва зубы. Сморщенные пасти эмергентов шевелятся и влажно блестят. Острые бритвы зубов лежат рядами, как у акул. И теперь я вижу ужасную асимметрию их «лиц». Одна половина, одно полушарие, обвисает и расползается, как масло, налитое в воду, в то время как другое полушарие остается округлым, похожим на человеческое. Эта асимметрия сохраняется по всему их «телу» – и у меня в голове бьется лишь одна мысль: как вообще такая тварь может шевелиться? Они все кажутся такими несбалансированными, плохо спроектированными – и все же каким-то образом их движения плавны и элегантны.

Хелена отхлебывает из бокала. Ее рука дрожит. Она на мгновение отводит взгляд от экрана, на ее лице резко проносится целый вихрь эмоций. Я пытаюсь уследить за ее мыслями. Вероятно, она пытается очистить свой разум, отвлечься от вида эмергентов. Мгновение спустя ее тело вновь напрягается. Она осушает бокал и снова смотрит на экран. Битва проиграна.

Она что-то тихо бормочет.

– Что ты говоришь? – уточняет Гриффин. Он все так же собран.

– Они неправильные, – говорит она.

Гриффин смеется:

– Я думал, смесь, которую ты поглощаешь, должна служить для расширения сознания. Открой третий глаз, Хелена. И подколи его зубочистками, чтобы не закрывался.

Она моргает. Открывает рот. Снова закрывает. Я перебираю в голове воспоминания за восемь лет, и нет, я не могу припомнить ни одного мгновения, чтобы Хелена Бельмонт была столь косноязычной.

– Это все сделали мы? – спрашивает она. И спрашивает – насколько я могу судить – вполне серьезно.

Гриффин недоверчиво ухмыляется:

– Если ты так уж хочешь порассуждать на эту тему – все сделали Ларкины. Но да, Хелена, мы более или менее к этому причастны. Ты, кажется, нервничаешь, хочешь что-то обсудить?

– Рожденные из воскресших водопадов. – Ее голос становится мягким и приятным, все звучащие в нем острые грани словно стерлись. Она наклоняется к большому экрану, поднимая голову под неудобным углом, чтобы посмотреть на эмергентов.

– Неужели тебя замучила совесть? Мы работали над этим целые столетия. Водопады, эмергенты, конь, а затем и Бог Петли. Это не должно стать для тебя сюрпризом.

– Чего еще они хотят? – мечтательно спрашивает она.

– Что значит «чего еще»? Откуда, черт возьми, мне знать? Они все служат единой цели.

– И что потом?

Гриффин раздражен.

– Нет никакого «и что потом». Есть только это. – Он указывает на экран. – Что вообще с тобой случилось? Завари какой-нибудь напиток. Сделай кофе.

Хелена качает головой:

– Ты это слышишь?

Гриффин прислушивается:

– Убери этот шум, Брандт.

Гамли возится со своим контроллером. Грохочущий звук водопада понемногу удаляется. Когда он стихает примерно наполовину, то становится различимым и иной, скрытый ранее звук.

Рыдания. Тоскливый хор из завываний. Звук вполне человеческий, но все же безумно чуждый своей диссонирующей гармонией низких регистров. Головы эмергентов не двигаются – рыдают вовсе не они, – но этот ужасный унылый вопль издают именно их пасти.

Гамли снижает грохот водопада до нуля.

Я отступаю от динамиков, прижимаясь к вогнутой стене. Эти твари настолько точно имитируют человеческую тоску, что от этого встают дыбом волоски на моих несуществующих руках. А еще этот вой звучит непрерывно – в этом гудении нет ни одной паузы, служащей для того, чтобы сделать вдох. Это просто постоянный набор накладывающихся друг на друга нот, льющихся из складок-ртов. Сейчас я безумно благодарна, что меня и этот хор разделяет множество барьеров – здесь и цифровой маршрут от микрофонов и динамиков дрона, и менее ощутимый переход между миром зрения и звука и моим миром невидимого застоя. Я даже представить не могу, каково это – оказаться рядом с существом, издающим столь странный, непрерывный, диссонирующий звук.

Гамли кажется невозмутимым. (Новая мысль – и все-таки, какая у него личная жизнь? Может быть, он идет домой и занимается самобичеванием, как тот альбинос в «Коде да Винчи», или бьет себя палкой по голеням, как Бен Аффлек в «Расплате», и да, я часто смотрю, как Бельмонты смотрят кино.) А вот Хелена начинает волноваться.

– Брандт, хватит, – говорит она.

Но вместо того чтобы снова включить звук водопада, он принимается возиться с контролером, и возится с ним до тех пор, пока хор рыданий не стихает вдали.

Мне требуется мгновение, чтобы распознать следующий одинокий звук, который раздается, стоит затихнуть вою. Это человеческий крик. Злой.

– Проведи над ущельем, – говорит Гриффин. – Я хочу посмотреть, отчего там у Ларкина пукан разорвало.

Когда изображение на экране проносится над пропастью, Хелена наконец выходит из своей задумчивости и с отвращением выдыхает:

– Никогда больше не говори этого.

– Пукан, – шепчет Гриффин, – разорвало.

Объектив дрона фокусируется на трех фигурах и покрытой тошнотворным месивом из крови и кишок скульптуре, увенчанной чем-то похожим на коровью голову. Пьедестал статуи превратился в нечто большее – словно скопившуюся вокруг него запекшуюся кровь превратили в своего рода строительные леса. Наполовину металлическая структура обросла рамой из мяса.

Бум.

Уэйн Крупп стоит на одном колене, как солдат британской армии, и стреляет из винтовки в эмергентов, находящихся на другом краю пропасти. Вновь и вновь перезаряжая ружье с жуткой методичной энергией, он снова и снова палит по ним. Питер Ларкин и эта женщина Аша кричат ему: «Пошли!»

– Мы должны выбираться отсюда! – говорит Ларкин. Он стоит по другую сторону скульптуры и отступает к деревьям. Я вижу только капот пикапа, припаркованного примерно в пятидесяти футах вниз по тропе. F-150, точно такой же, как у моего дяди Генри, который мои кузины Шин и Элли брали у него взаймы.

– Тогда валите отсюда! – кричит в ответ Крупп. – А я не позволю этим тварям сойти с этой скалы.

– Мы не можем здесь оставаться! – орет Ларк.

Крупп прицеливается, застывает, стреляет.

– Кажется, я в одного попал!

Ларк оборачивается. Гамли, наш бдительный оператор, снова просматривает ущелье. Если бы функциональному алкоголику Уэйну Круппу, этому дитя каменных джунглей, действительно удалось бы попасть в одного из эмергентов, я была бы очень удивлена.

Тени подаются вперед, все в той же пренебрегающей физикой манере, припадают на воду, а затем разом совершают головокружительный прыжок вниз, ласточкой. Падающие на фоне водопада с высоты птичьего полета, откуда на них смотрит дрон, они похожи на мерцающих медуз. Или на кого-то, кого можно обнаружить в самой глубине океана, вроде тех кошмарных рыб с острыми зубами и фонариком на удочке.

Гамли разворачивается обратно через ущелье. Крупп встает с земли, смотрит на Ларкина, затем оборачивается обратно к водопаду, издает леденящий кровь вопль, больше походящий на выкрики горланящих городских пьянчуг, и вскидывает ружье в воздух.

Питер Ларкин участвовать в задуманном его приятелем ритуале ликования не собирается:

– Давай, Крупп.

– Ты это видел? – От этого Круппа исходит прямо какая-то маниакальная энергия. Он похож на сжатую пружину, готовую в любой момент распрямиться. – Отсосите!!! – орет он через пропасть. – Затем Крупп одним уверенным движением разворачивается и целится в скульптуру: – И ты тоже соси!

– Крупп! – Ларкин тычет пальцем в край утеса, туда, где камни, подобно застывшей лаве, стекают в ущелье – как будто когда-то давно они пытались перетечь дальше и застряли.

Его приятель успевает повернуться в тот момент, когда из-за края появляется первый эмергент.

– Ха! – с ноткой ликования в голосе выдыхает Гриффин, предвкушая кровопролитие. Хелена подается вперед.

– Бежим! – кричит в очередной раз другу Питер Ларкин, затем разворачивается и мчится к пикапу.

Крупп на мгновение замирает на месте, пока через край обрыва склоняются вверх все новые эмергенты.

Им потребовалось меньше минуты, чтобы погрузиться в пену у основания скалы, выбраться из глубин и взобраться по отвесному склону на другой стороне ущелья.

Интересно, Крупп думает о том же? У него хватит мозгов рассчитать, за сколько они преодолеют те пятьдесят футов, что их разделяют?

Хрипящая в их завывании грусть, должно быть, поднялась на новую частоту, потому что уже и фильтры Гамли не способны ее заглушить. И теперь все эти тени, беспрерывно рыдая и раскачиваясь в унисон, выстроились в линию на вершине утеса, и их текучие формы оттеняют камни и небо.

Их печаль проникает в меня. Это все за гранью меланхолии и совсем не похоже на типичное буду-пялиться-в-окно-дождливым-днем-передавая-по-цепочке-сигарету-и-слушая-Джони-Митчелла. Тогда ты испытываешь что-то вроде веселой грусти. А сейчас это какое-то извращенное уныние.

– Хватит, – говорит Хелена. – Брандт, хватит!

– Я работаю над этим, – отвечает Гамли. Жалобный вопль начинает стихать.

Круппу, наконец, надоело все это дерьмо. Он стремительным рывком бросается вслед за Ларкиным, да так, что почти обгоняет его, – и они дружно присоединяются к Аше, уже сидящей в пикапе. Автомобиль начинает сдавать задом по грунтовой тропинке, поднимая облако пыли. Гамли разворачивается обратно к утесу. Эмергенты все так же качаются на месте.

Гриффин поворачивается к Хелене и прежде, чем она успевает хоть что-то произнести, начинает торопливо говорить:

– Они здесь, чтобы служить определенной цели, ясно? Тебя никто не заставляет с ними дружить.

– Сейчас я чувствую себя иначе, чем до того, как их увидела.

– Это утверждение можно применить ко всему на свете.

– Как будто меня стало меньше, чем было.

Гриффин вздыхает:

– Выключай изображение. – Брандт возится со своим контроллером, и огромный экран становится черным. Гриффин и Хелена отражаются в его мрачной глубине. – Пойдем, – говорит он, кладя руки на плечи Хелены. – Я знаю, что тебя взбодрит.

– Мне не грустно, Гриффин, я… – так и не сформулировав полного ответа, она пожимает плечами.

– Пойдем, – повторяет он, берет ее за руку и уводит прочь от экрана.

Прочь из этой комнаты, через всю резиденцию, во внутреннее святилище Бельмонтов. Вот они наконец у простой старинной двери, которая все так же вызывает у меня беспокойство. Хелена делает глубокий вдох, но ничего не говорит. Складывает руки на груди и изучает пол, а ее брат вновь повторяет ритуал вычерчивания глифов языком, рисуя символы слюной. Дверь со скрипом отворяется.

Гриффин и Хелена останавливаются на пороге. В воздухе что-то изменилось. Гриффин кивает сестре.

– Вот для чего мы все это делаем, – говорит он. – Когда закрадываются сомнения, полезно себе об этом напоминать.

Вместе они входят внутрь.

Они словно в аквариум попали. В свете фальшивого окна мечтательно и медленно, как планктон, плавает пыль. В воздухе чувствуется что-то мутное – настоящая, болотистая тяжесть. Бельмонты движутся по комнате плавно, как водолазы в старинных скафандрах. Если бы у меня было сердце, сейчас бы оно просто колотилось как бешеное от неправильности всего происходящего. Новая, возникшая в комнате атмосфера изливается откуда-то изнутри серой и высохшей оболочки сидящего на краю кровати человека, обряженного в лохмотья. Сгнившие ступни, испещренные темными, похожими на повреждения от обморожения кровоподтеками, плотно прижаты к половицам. На плечи, как плащ, накинута тонкая пыльная простыня. На голове косо сидит черная широкополая шляпа, из-под которой выбиваются тонкие пряди волос. С черепа свисают лоскуты жесткой кожи. Уложив на деревянный штамп кусок пергамента и держа изящными косточками руки кусок угля, старик заштриховывает лист.

– Отец! – Голос Гриффина повисает в комнате, заглушаемый густым спертым воздухом. Слово плывет, как очередная пылинка, и зависает в темноте.

Рука Мариуса ван Лимана медленно останавливается. Пергамент зачернен сверху донизу. Он рисовал пустоту. Покойник поджимает сухие мертвые губы, и из глубины его впалой груди вырывается скрежещущий выдох. Страница колышется в дурно пахнущем порыве воздуха. К пылинкам в воздухе присоединяется угольная пыль. Ван Лиман поворачивает голову, чтоб посмотреть на своих детей, – и в воздухе звучит и повисает рядом со все еще не стихшим окликом «отец!» жуткий скрежет. Поля шляпы лишь проворачиваются, но даже ни на дюйм не сдвигаются ни вверх, ни вниз.

Хелена отступает на шаг. Трудно сказать, разлагается ли сейчас ван Лиман или исцеляется. Он разжимает руку, и уголь падает на пол. Запинающимся и в то же время резким, как любительская попытка снять мультфильм в покадровой анимации, движением он поднимает руку к лицу. Иссохшими кончиками пальцев зажимает свисающий обрывок плоти на щеке и прижимает его к кости цвета грязной ванны. Приклеивает к скуле, и обезвоженный кусок ткани прилипает, как клапан запечатанного конверта. Лицо покойника искажается в странной гримасе, и шевеление каких-то крошечных мышц словно бы уплотняет эту ткань на месте, будто бы прижигая ее. Во всем этом нет ничего, что можно назвать здоровым, но по мере того, как стыки, швы кожного лоскута исчезают, к нему словно бы возвращается живительная сила.

И вот Мариус ван Лиман открывает рот. Гриффин едва удерживается на ногах, и Хелена хватает его за руку. Между губами ван Лимана так же черно, как на расчерченном им пергаменте. Зубы цвета тараканьих крылышек похожи на обломки.

Из распахнутого рта сочится пыль. Следом за нею формируются и зависают в воздухе скрипучие слова.

– Мой конь, – говорит ван Лиман.

То есть он не говорит: «Привет, детишки, рад видеть вас после стольких лет». Не шепчет: «Спасибо, что посвятили свои жизни моему воскрешению!» Прошло триста лет, а все, о чем хочет поговорить этот чувак, так это о своем гребаном коне! Хотя вот если бы я воссоединилась с мамочкой через триста лет, она бы обязательно спросила, хорошо ли я все это время кушала.

Хелена, стиснув зубы и не сводя глаз со стены за спиной отца, пытается оттащить брата обратно к двери. Он сопротивляется, и они словно бы начинают неуклюже вальсировать под водой – Гриффин все это время пытается найти правильные слова.

– Водопад вернулся, – говорит он, и слова повисают в воздухе с задержкой, словно движения его губ немного не синхронизированы со звуком. – И эмергенты появились на утесах. – В его голосе прорезаются нотки бойскаутской гордости. – Двое из трех предвестников. Уверен, скоро будет и конь, поскольку и скульптура, и картина приближаются к завершению.

Это воссоединение просто поражает. Такое чувство, что я смотрю очередное дерьмо с канала Hallmark. (Кстати, Гриффин каждое Рождество, после того как Хелена ложится спать, смотрит «Миссис Чудо» с Джеймсом Ван Дер Биком в главной роли, и у меня есть почти сумасшедшая теория, что на эмоциональном уровне он ассоциирует себя с этим самым Джеймсом Ван Дер Биком, поскольку тот тоже выходец из Голландии и у него в имени есть это бросающаяся в глаза частица «Ван»).

Ван Лиман вздыхает. Пыльное дыхание разносится в тяжелом воздухе, а затем мертвец вновь медленно возвращается к пергаменту, лежащему на штамповальной доске. Кажется, Гриффин и Хелена не меньше часа наблюдают, как он размышляет над листом. В этой комнате время замедляется.

Затем ван Лиман начинает водить пальцем по странице, вырисовывая им угловой символ. Через некоторое время отнимает палец от бумаги, внимательно рассматривает его почерневший кончик, подносит палец ко рту, чуть шевеля сухими деснами, словно бы пробует уголь на вкус, а затем и вовсе засовывает весь палец в рот. Из горла вырывается сухой сосущий звук. Хелена отворачивается.

– Правильно, – говорит Гриффин. – Мы почти закончили.

Хелене явно надоедает пытаться вытащить брата из этого склепа, и она выскакивает из комнаты. А Гриффин все медлит. Он все ждет какого-то признания. Может, того, что его погладят по голове и скажут: умничка, ты все сделал правильно.

– Нам так о многом нужно поговорить, – не успокаивается Гриффин. Ван Лиман вынимает палец изо рта – он совершенно сухой – и начинает подклеивать к костям лоскут уже на другой щеке. Гриффин колеблется еще секунду или две, а затем присоединяется к сестре снаружи, закрывает за собой дверь, и оба Бельмонта с наслаждением вдыхают свежий воздух.

Хелена, широко распахнув глаза, смотрит на брата. Сейчас она выглядит как побитая собака. Но Гриффин лишь вскидывает руку и прикладывает к уху телефон.

– Брандт, – говорит он, – нужно заставить Ларкинов поскорее перейти на финишную прямую. Пусть Лейф подготовит еще одну фотосессию с Бетси. Пока что это прекрасно мотивировало ее брата. – Он на миг замолкает. – Нет. Делай все как и раньше. А вот если она перестанет работать, тогда Лейф может ее слегка поранить. Но не переусердствуйте. Нам нужно, чтобы она еще некоторое время была полностью дееспособна. – Он вешает трубку и встречается взглядом с сестрой. – Что?

Хелена, напряженная как пружина, дает волю чувствам:

– У тебя не возникло впечатления, что там все не так, как полагается? Или ты, в отличие от меня, вдруг оказался в какой-то альтернативной реальности, где отец – все тот же добрый и любящий человек, а не вот эта вот мерзость?!

Гриффин берет ее за руки:

– Ш-ш-ш!

Хелена вырывается из его хватки:

– Не веди себя как сноб! Я ненавижу, когда ты притворяешься, что не умеешь мыслить критически.

На губах Гриффина появляется легкая презрительная усмешка – обычно он приберегает ее для тех случаев, когда действует исходя из того, что считает единственным верным решением.

– Это я не мыслю критически? Или ты ждала, что отец вскочит с постели – хвост трубой, глаза сияют, кожа гладкая, как у младенца, а волосы уложены и приглажены – и рванется к нам, желая обнять нас и сказать, сколь сильно он скучал по нам, своим любимым детям?

– Гриффин, ты действительно можешь, глядя на этих эмергентов и на состояние отца, сказать мне, что мы поступили правильно? Не говоря уже о всем том дерьме, которое творится с Уоффорд-Фоллсе.

Глаза Гриффина столь широко распахнуты и сам он так странно нависает над Хеленой, что мне кажется, будто сейчас из его груди вылезет Чужой. Он даже излучает какое-то радиоактивное недоверие.

– К черту весь этот Уоффорд-Фоллс! Хелена, ты ни разу – подумай вот о чем! – ни разу за последние три столетия не выступала против того, что мы делаем, не говоря уже о том, чтобы тебе было стыдно за это. Вспомни Калину Годфри, черт возьми. Вспомни всех остальных некогда известных и несостоявшихся художников, вспомни и тех, кто был просто неудачником, всех тех, кого мы высосали досуха, чтобы остаться в живых. И на тот момент мисс Хелена почему-то не издала ни малейшего писка. Не знаю, почему для тебя это внезапное открытие, но отец с тысяча семьсот пятьдесят первого года не выглядит так, как на том наброске из книги. И весь этот процесс может быть неприятным, может быть медленным, может быть отвратительным, но это наш отец, Хелена. Это он в той комнате, и он такой же, как всегда. И теперь, когда мы так близко, ты вдруг начала интересоваться, а насколько мы правы. Так, может, тебе стоит глянуть третьим глазом, а были ли правы все эти жители Уоффорд-Фоллса, когда они потащили отца на виселицу? Нет? Тогда можешь скурить все эти вопросы у себя в трубке.

Он широкими шагами пересекает роскошный зал, подходит к бару и смешивает себе коктейль. Хелена смотрит на дверь, ведущую в комнату отца.

– Бог Петли, – говорит она. – В Псалтири не сказано, что вернется Мариус ван Лиман. Там говорится лишь о Боге Петли.

– Это одно и то же, – отрезает Гриффин, бросая дымящийся бокал с шартрезом. – И в любом случае, сестра, ненавижу вдаваться с подробности, но у тебя было три жизни, чтобы подготовиться к этому моменту. Я не знал, что ты склонна к самосаботажу. Мы должны как-нибудь разобраться с этой твоей неуверенностью.

Присоединившись к нему у бара, она тянется за настойкой.

– Это не неуверенность.

– «Правильно ли мы поступаем»! – Он качает головой. – Да какие моральные рамки здесь вообще применимы? Помнишь тот ужин с Шопенгауэром, где…

– Это все те твари на утесе. Когда я сказала, что чувствую, будто меня стало меньше, я имела в виду, что они что-то забрали. Разве ты не почувствовал того же?

Он пожимает плечами и отхлебывает из бокала.

– Ты не хочешь мне отвечать. Тебе все равно.

– Мы доведем дело до конца. В любом случае уже ничего не остановишь.

Она, погрузившись в свои мысли, замолкает, а затем оглядывается на дверь в комнату отца:

– Я знаю.

Я снова веду себя как глупый щенок, следуя повсюду за Бельмонтами, прислушиваясь к ее словам. Интересно, передал ли Гамли Лейфу их приказ, готовят ли они тебя к еще одной фотосессии. Возможно, я смогу добраться к тебе до ее начала. Возможно, ты со мной поговоришь.

Я пролетаю через всю резиденцию и галерею (во тьме слышится что-то похожее на скольжение кошачьего языка) и вижу ту самую вычурную дверь. На мгновение замираю, изучая инкрустированный в дерево лабиринт. Затем я проскальзываю внутрь камеры и вытягиваюсь вдоль потолка, который столь влажен, что будь у меня кожа, по ней бы побежали мурашки. Теперь мне приходит в голову, что Лейф, обретший такое же постчеловеческое существовавние, как и я, мог бы стать для меня связующим звеном. Парочка совершенно невообразимых приятелей: я и Лейф. Гротескный жанровый ход «будут или нет они вместе», отрывок из неудавшихся кадров на сьемках клипа «Semi-Charmed Life»[23]: мы с Лейфом катаемся на коньках, делимся друг с другом горячим шоколадом, и он чуть-чуть выпачкал взбитыми сливками ту часть тела, которую раньше называли его носом. Впрочем, ничему этому не суждено сбыться. На какой волне бы он ни находился, она точно не моя.

Отсюда мне видно, сколько труда ты приложила, Бетси, на создание картины. Небольшие подставки, которые разбросали по комнате БШХ, сейчас уже вписаны в созданную тобой фреску, этот огромный, бесконечно струящийся прекрасный водопад, при взгляде на который просто душа разрывается в клочья. Кое-где все еще проглядывают оттенки серого, которыми ты рисовала, когда я была здесь последний раз. Это позволяет создать ту сложную многослойность, в которой все это выписано. Сикстинская капелла наоборот – художник создает свое грандиозное произведение прямо на полу резиденции…

Я никогда не видела ничего подобного – а ведь здесь, в этом месте, было множество произведений искусства. Маленькие фрагменты того, что, вероятно, было другими картинами – те, которые БШХ раскидали по комнате, – похожи на звезды из созвездия, и от каждого веет тем же ощущением замещения реальности, которое я чувствовала, глядя на эмергентов на экране. Словно мне удалось посмотреть на фрагменты изменения тональности, которые каким-то образом перескочили с нот в реальную жизнь. Это кажется невозможным, потому что я знаю, что они просто нарисованы, но они пульсируют жизнью, как будто сами стали частями какой-то кровеносной системы, которая теперь, когда ты подключила их к общей картине, оживляет сам водопад.

Как бы мне хотелось, чтобы все это оказалось в каком-то крошечном пузырьке безвременья, где я просто плавала бы над водопадом и смотрела, как ты рисуешь, потому что это завораживает, расслабляет и вдохновляет одновременно.

Широким жестом распыляя спрей, ты выписываешь у основания водопада бурлящую пену. Я слежу за точными движениями твоего запястья. Появляются слова: «ПРИВЕТ, РИАННА». Но всего пара быстрых жестов, и они включаются в картину и исчезают в пене.

Не думаю, что ты и сама можешь понять, насколько это грандиозно – человеческое общение после восьми лет бестелесной изоляции. Для обычного, живого человека вскользь брошенное приветствие может показаться чем-то поверхностным, но это все очень относительно. Для меня этот привет больше похож на глубокую гормональную связь, возникающую в детском летнем лагере. Как будто эти отношения были предопределены и реальность просто ждала, когда два нужных человека окажутся в нужное время в нужном месте.

Я смотрю на тебя сверху вниз, Бетси, так что все, что я могу видеть, это лишь твой затылок – растрепанные волосы, редкое мелькание кожи на шее. Твое лицо скрыто от меня. Руки движутся очень быстро. В каждом мазке кисти чувствуется необузданная радость. Освобождение. Я вспоминаю о Гриффине, рассказавшем тебе о свободе. И, несмотря на то что им двигал личный интерес, несмотря на то что он просто нес собачью чушь, должна сказать, что сейчас, в моем присутствии, ты определенно свободна.

Сейчас ты кажешься по-настоящему живой. Как будто каждым движением запястья заставляешь время двигаться так, как ему и положено.

Ты вырисовываешь: «МНЕ НУЖНА ТВОЯ ПОМОЩЬ».

ДА! Да, Бетси. Я здесь ради тебя. Я сделаю все, что в моих силах. Но…

У самого края спрятавшихся в тени стен огромного, похожего на ангар помещения чувствуется некое шевеление. Старина Лейф получил приказ выступать.

Теперь время играет решающую роль.

Слова исчезают. Бетси движется к подножию водопада, осторожно, стараясь не потревожить влажную краску. Она опускается на колени перед одним из кусочков изображения, размещенного на мольберте. Как ни странно, но именно он не излучает энергию, похожую на энергию эмергентов. Он вообще не похож на изменение тональности. Водопад обрушивается на него, окутывая белой пеной, и в первый момент мне даже кажется, что это какое-то совершенно одинокое создание, анемон из моих детских энциклопедий, некая круглая пушистая штучка, похожая на карманные часы.

Ты сосредотачиваешься на этом предмете, обводя краской его границы.

Я наклоняюсь, чтобы получше рассмотреть, что это, когда Лейф разражается своим безумным кашлем-шепотом. Через несколько секунд он выскользнет из тени. Я вижу, как его непропорциональная фигура то сворачивается в тугой клубок, то вновь расправляется: неподвижность для него всего лишь рутинная обязанность, которой он вынужден подчиняться. Трагедия, о которой ему пока еще предстоит сообщить зрителям.

Как и все остальное, что прячется в щелях и укромных уголках этого богом забытого места – включая и твою покорную слугу, – Лейф когда-то был человеком. Помнишь, я упоминала о нем как о живом воплощении справедливости? Он был неким enfant terrible[24] – я выучила этот термин, потому что его так называл Гриффин, говоря это в такой насмешливо-восхищенной манере, хотя причин этого я так до конца и не поняла. Насколько я понимаю, Лейф оказался на нашей бункерной сцене по чистой необходимости, потому что даже в андеграундных арт-мирах Нью-Йорка и Лос-Анджелеса его выходки считались слегонца ебанутыми и слегонца слишком реальными, так что его просто считали мрачным и депрессивным Придурком. В его творчестве и жизни не было ничего веселого, ничего дружеского, ничего такого, что называется «Мы же настоящие братаны!» – просто какая-то злобная самозащита и всяческое отталкивающее дерьмо, которое только сам Лейф считал забавным: ну, например, помочиться в шприцы и ввести мочу себе в глазные яблоки.

Как бы то ни было, в один не особо прекрасный момент он решил заняться краундфайдингом, собрать денег на эпическую новую работу, на воплощение своего главного достижения, которое одновременно должно было его убить. Это был челлендж поедания (разве это искусство?), где все шло от малого к большому, поэтому он должен был начать с одной песчинки и постепенно собирался проложить путь (как он заявил с некоторой маниакальностью) к самолетам, правительственным зданиям и целым городам. Он поглотил бы весь мир или просто умер, пытаясь это сделать. Со стороны это, наверное, походило на ту компьютерную игру Katamari Damacy, где маленький шарик собирает на себя сначала мелкие предметы, потом все более крупные, а потом и вовсе целые страны. Его попытка «творчества» должна была быть воспринята либо как полная чушь, воплощение желания умереть, либо как жалкая попытка обратить на себя внимание со стороны бездарного дилетанта из мира искусства. А кто-то и вовсе ничего не заметил. Лейфу суждено было стать одним из многочисленных художников-фриков, но из ниоткуда появившиеся Бельмонты разом вкачали полмиллиона на его страницу краудфандинга. А значит – ему пришлось исполнить весь этот свой перформанс в одной из личных галерей наших старых знакомых. И, поскольку у Лейфа не было никакого выбора, уже на следующий день Лейф оказался здесь, дабы съесть свою первую песчинку. Хелена в то время весьма увлекалась пресуществлением. Не в католической версии – скорее в обратном ей варианте, когда тело превращается в субстанцию, а не наоборот.

Проблема заключалась в том, что этот блядский Лейф наслаждался возможностью быть замученным и использованным. Он с огромным энтузиазмом воспринял свой статус подопытного – поэтому Гриффин потерял к нему интерес намного быстрее, чем обычно. А вот Хелена, пряча Лейфа в каком-то заброшенном крыле, продолжила выполнять тайные ритуалы: и Лейф радостно ел песок, клопов, монеты, пульты дистанционного управления, кошек, посуду, виолончель, мотоцикл – тут уже даже мне стало понятно, что он должен умереть, и поэтому тот факт, что он этого не сделал, дал Хелене своего рода подтверждение того, что она делает нечто правильное с точки зрения ее последнего оккультного увлечения. Это было совершенно дерьмовое зрелище, но, признаюсь честно, к тому моменту я уже столько проторчала в этом долбаном музее, что просто безумно изголодалась по развлечениям. Звучит ужасно, но Лейф был таким неподдельно неприятным типом и с такой безрассудной готовностью принимал все, что делала с ним Хелена, что я по-настоящему им восхищалась.

Представь сумасшедшего мудака, которому было все равно, жить ему или умереть, поглощающего на самодельном алтаре огромные неодушевленные предметы – микроволновые печи, пакеты с гвоздями, сотни фунтов металла, – а вокруг, как фавн в какой-нибудь хипповской адаптации «Шекспира в парке»[25], скачет голышом Хелена, заливая горячим воском узоры, найденные в старинном полуистлевшем свитке. И ВОТ ПОТОМ, как раз когда это все начинает надоедать, представь, что видишь, как все тело Лейфа начинает изменяться, дабы вместить все те неперевариваемые продукты, которые теперь, вероятно, живут сами по себе внутри него.

Помнишь старую шутку: у того, кто много ест, в животе черная дыра? Сейчас она почти что воплощена передо мною. Единственное, у него не черная дыра, у него все тело просто превратилось в полость с большим количеством отростков, заполненных множеством частично съеденных им вещей, гремящих внутри него при каждом движении, как мешки с монетами. И этих самых отростков выросло оооочень много. Однажды он вылез из своей норы и попытался съесть лифт, и его слюна повредила его так, что до сих пор непонятно, как это произошло. Теперь Бельмонты периодически дают Лейфу небольшие задания, чтобы он чувствовал себя нужным и не пытался занять все крыло галереи.

И на данный момент его задание – сделать фотографии с тобой, Бетси.

А, вот и он, выскальзывает из тени. Так что если ты хочешь мне что-то сказать, Бетси, лучше бы тебе с этим поторопиться.

Вокруг странных карманных часов появляются новые слова:

«ПОКАЖИ МОЕМУ БРАТУ ДОРОГУ».

Ладно, прекрасно, я бы с удовольствием, но я застряла здесь, как и ты!

Щупальца-отростки Лейфа скользят по фреске, а рука Бетси с плавной грацией несет над картиной кисть.

Она с привычной легкостью, как будто она общалась таким образом всю свою жизнь, складывает буквы в новое предложение.

«ЗДЕСЬ».

Где здесь? Единственное, на что она может указывать, это вот эти карманные часы, клочок размером с крошечную подставку, на которую ее положили. О чем она? Туда невозможно попасть. Это картина.

Я отрываюсь от потолка и спускаюсь вниз, пока не оказываюсь прямо над нею. Приближается червеобразная сегментированная конечность Лейфа. Раздается ржавое дребезжание, словно где-то рядом пытается завестись двигатель старой развалюхи. Лейф кашляет, из тени доносится его шепот.

Бетси начинает заново, стирая старые буквы, выписывая новые – и все они лишь фрагменты того водопада, что бушует вокруг карманных часов – теперь я вижу, что это не часы, а какой-то зубастый кокон.

Она рисует: «ЭТО ВЫХОД».

Выход? Из этого места? Спустя восемь лет?

Перед моими глазами разворачивается пятая страннейшая из вещей, что я видела.

Капсула раскрывается. Внутри пустота.

Лейф обнимает Бетси «рукой» за плечи – это словно какая-то угрожающая пародия на дружеский жест.

«ИДИ», – выписывает Бетси – и Лейф поднимает ее на ноги, так что у нее прямо перед носом оказывается фотоаппарат.

За тем, что минуту назад было плоской картиной, нет пола.

Внутри капсулы что-то отчетливо движется. Там слышны голоса. Гул двигателя. Миллион запахов, по которым я безумно соскучилась: запах леса, и дыма, и асфальта, и бензина.

Запах жизни.

Я без раздумий кидаюсь вперед.

На хер это болото.

Предыдущая главаГлава 22 из 37Следующая глава