… – Вода, – говорит Хелена, постукивая в совершенстве наманикюренным ногтем по изогнутому экрану размером со всю эту долбаную стену. Затем она произносит это снова, пробуя его на вкус языком, перекатывая слово во рту, смакуя его подобно отборной говядине вагю, привезенной с принадлежащего Бельмонтам ранчо для разведения крупного рогатого скота, рядом с которым на просторах трех сотен нетронутых рукою человека акров Вайоминга расположен роскошный спа-центр: – Вода.
Гриффин откидывается на спинку стула и закладывает руки за голову. Его подмышки вспотели, колени ослабли, все внутри превратилось в желе и прочая, прочая, прочая. В прошлом году он пытался что-то сделать со своим потоотделением, но ничего не вышло. Насколько я понимаю, он всегда сильно потел.
– Действительно, вода. – В его голосе звучит какое-то театральное благоговение.
Сейчас они не в том кинозале, где смотрели «Жестокие игры» или тысячу других фильмов. Эта комната, откровенно говоря, просто обалденная. Нужно отдать должное. Здесь чувствуется уют гостиной с телевизором из «Безумцев» – в таких обычно слушают пластинки с клевыми приятелями из центра и воркуют с любовницей. Но вместо кучи прекрасных старых реликвий середины века в этой комнате находятся раскладные кровати, похожие на увеличенные версии тех, что ставятся в международных самолетах первого класса, на которых летают богачи. Мне удалось побывать в таком только раз, когда я летала в Лондон, чтобы встретиться с парнем из A&R, страдавшим недугом, характерным для женатых парней сорока с лишним лет: это когда вы встречаетесь с ним взглядом, и его глаза тут же опускаются – без сомнения, это исключительно из-за болезни! – чтоб потом держать их исключительно на уровне вашей груди. Бедный Энтони. С этим заболеванием, должно быть, очень сложно смотреть фильмы. Если бы у него был доступ в будуар Бельмонтов, он мог бы устроиться на этом подобии кровати и дать отдых глазам.
Комната, в которой мы сейчас находимся – Бельмонты буквально в, а я в своем странном смежном сосуществовании, – больше похожа на бункер и вызывает у меня желание использовать такие слова, как «протокол», «тактический» и «уровень боеготовности». Как будто я участвую в драме на канале CBS, повествующей о команде экспертов, и я одна из тех девиц, что рассказывает симпатичному, но социально неконтактному программисту, что можно улучшить. Эта комната находится в самой глубокой части комплекса. Стены сделаны из какого-то полимера (я сама это придумала – не знаю, что это такое, но они выглядят так, как будто служат какой-то цели: изоляции, шумоподавлению или блокированию сигнала). В эту комнату многие годы можно было попасть с помощью трех лифтов. Первый из них поломался на хер через несколько лет после того, как я тут застряла. Это были первые дни, когда здесь появился Лейф, и каждая неделя тогда была полна хаоса – причем каждый раз разного. Лейф стал своего рода живым воплощением справедливости для Хелены и Гриффина. На самом деле из этого получилась бы хорошая драма на CBS – Что случится, если человек, которого вы похищаете, такой же психопат, как и вы? Начинаются странности! Странности, с которыми эта мафия в штанах цвета хаки все еще борется, хотя прошли уже годы. Время от времени кто-нибудь из этих застегнутых на все пуговицы говнюков направляется, чтобы отремонтировать старую резиденцию, где на некоторое время был заперт Лейф, и говнюк, о котором идет речь, появляется примерно через шесть месяцев, грызя окровавленные губы 24/7 и размахивая обрубками пальцев. Последнему вышедшему оттуда парню Гамли выстрелил в голову, как какой-то больной собаке из трагической детской истории 1892 года. Тот рыдал, стоя на коленях, потом все смеялся, и смеялся, и произносил слова, которые не имели смысла, а затем, умирая, рухнул лицом вниз, и, прежде чем он затих, его ноги еще долго били по полу, как рыбий хвост.
Кстати, о Гамли – он же Король придурков, который теперь тоже находится здесь. Раньше он топтался в дальнем конце комнаты, но теперь придвинулся ближе к экрану, разделяя благоговейный трепет Гриффина. Он даже глаза выпучил. Гигантский изогнутый монитор разделен на огромный экран в центре, окруженный сеткой экранчиков поменьше, на которых видны разные части здания: призрачное суматошное движение в полутемном крыле для инсталляций – в стиле японского ужастика; ничего интересного на промышленной кухне; вы, леди, в своем подземном ангаре, занятая, как пчелка. Ну, а квадратный дисплей посередине показывает изображение с беспилотника.
Хелена отпивает из узкого бокала и отступает на шаг, чтобы окинуть экран взором. Она с головы до кончиков пальцев одета в наряд от Fendi. Я говорю до кончиков пальцев, потому что на каждый палец ноги у нее надет такой пальчиковый презерватив, удобная крошечная обувка, наперсток за тысячу долларов.
Я немного опоздала на эту вечеринку, но добралась как раз вовремя, чтобы полюбоваться на красивые пейзажи. Похоже, утро выдалось чудесным. Я всегда была жаворонком, не из-за яркого света или царящей вокруг тишины, а потому, что моя неугомонная тревожность выдергивала меня из сна и начинала лихорадочно забрасывать мыслями. Это отличный способ начать день. Твой тупой мозг кричит тебе, что ты кусок дерьма, что другие певцы работают вдвое усерднее, что ты могла бы давно пойти в спортзал, что ты могла бы писать по песне в день, если бы была хоть чуточку целеустремленнее, что ты все время просто теряешь время. Немного неприятных самообвинений, пока потягиваешь утреннее латте. СПАСИБО, МОЗГ, а теперь завали ебало. Вот только он никогда не заваливает, честно говоря.
Даже когда вы мертвы.
– У меня от этого зрелища мурашки по коже, – говорит Хелена.
– Мм, – тянет Гриффин. – Это только начало, Хели. Впереди еще долгий путь.
Она кладет руку ему на плечо:
– Дай мне просто… принять это.
Хелена наслаждается одним из своих ледяных коктейлей, и его охлаждающий эффект придает ее голосу еще более хриплый тембр. Я наслаждаюсь вместе с ней. Беспилотник парит прямо над краем утеса, делая широкоугольный снимок скалы напротив. Виден огромный вертикальный каньон, глубоко врезающийся в скалу. Сверху, как будто кто-то открыл невидимый кран, течет струйка воды. Если бы я по-прежнему могла испытывать жажду, то сейчас мне бы страстно захотелось пить – это вода так ярко искрится в утреннем свете. Как пишут в рекламе: Лучшая вода! Прямо из гор! Холодной фильтрации!
– Приблизь картинку, – говорит Гриффин. Я замечаю, что Гамли держит нечто, похожее на игровой контроллер. После команды он чуть двигает аналогом джойстика: дрон летит над пропастью, картинка плавно движется и выдается с высоким разрешением. Вероятно, дрон очень хороший.
Теперь мы как будто парим в шести дюймах от истока. Я ожидала увидеть реку, которая ударяется о край утеса и в экстазе стремительно прыгает вперед, разбиваясь волнами о крутой пенистый обрыв. Но, насколько я могу судить, реки там нет. Кажется, что ручей льется прямо со скалы, как будто за скалой находился резервуар на миллион галлонов и кто-то невзначай пробил в нем дыру, как в гигантском пакетике с соком Capri Sun. Ах, я бы все отдала за то, чтобы просто подержать в руке этот маленький пакетик из фольги, напоминающий грудной имплант, и изо всех сил ткнуть его соломинкой. Из мелочей складывается жизнь, поверьте мне, леди. Ненавижу повторять все эти дебильные надписи на мотивирующих табличках уровня «Живи, Смейся, Люби» и все такое, поэтому не буду поражать вас банальностями на тему того, что надо ценить то, что у вас есть, но вы действительно должны ценить то, что у вас есть. Понятно, что речь не о том, где вы сейчас находитесь, поскольку сейчас у вас есть лишь гигантский подземный ангар, в котором они вас заперли. Я имею в виду потом, когда я верну вас к вашей обычной жизни, – я ведь работаю над этим, ну, или, по крайней мере, постоянно об этом думаю.
Чувствовать ностальгию по тому, как вонзаешь соломинку в пакетик сока, и в то же время сожалеть о том, что Не-Ценила-Это-Раньше, – просто еще один вид издевательства моего дурацкого мозга надо мной. Если бы я каким-то образом могла связаться с Ранней-Версией-Меня в тот самый миг, когда она изо всех сил пытается вогнать соломинку в пакетик, не забрызгав лицо сладким соком, и обратиться к ней с мольбой, как тот самый Призрак Грядущего Рождества, твердя, что надо ЦЕНИТЬ ЭТОТ ДРАГОЦЕННЫЙ МОМЕНТ, то Ранняя-Версия-Меня заявила бы: «Отвали, истеричка, я пытаюсь попасть соломинкой в эту пакость. Ну на хрена они все ТАК УСЛОЖНЯЮТ!»
Гриффин, полностью охваченный благоговейным трепетом, медленно поднимается с кресла, прикладывает ладонь к изогнутому экрану.
– Возвращение водопада, – говорит он. – Первый предвестник.
– Он прекрасен, – мечтательно откликается Хелена. – Не правда ли?
Я придвигаюсь ближе, так что могу даже прижаться своим не-лицом прямо к стеклянной стене. Загипнотизированный увиденным, Гриффин что-то беззвучно напевает себе под нос, и блаженствующая Хелена даже не думает сердиться на него. Гамли с совершенно непроницаемым выражением лица стоит по стойке «смирно», не отводя глаз от экрана.
– Это так странно – несколько долгих жизней работать над чем-то, а затем наконец увидеть, как все начинает происходить. – Клянусь, его глаза затуманиваются. – Признаюсь, были времена, когда я терял веру.
– Если хочешь знать мое мнение, то происходящее как бы проливает новый свет на все то, что написали о Питере Ларкине в «Арт-форуме» в прошлом году. – Если бы я уже не была мертвой, то умерла бы сейчас от того, как это произносит Хелена.
– Если я правильно запомнил, его свежую работу оценили довольно прохладно.
– Там стояла подпись Моргандорфа. Он обо всех по умолчанию говорит прохладно.
– Не совсем верно, временами он переходит к легким нравоучениям. Такое чувство, будто кто-то в шутку назначил пуританина искусствоведом, а когда никто не понял, что это шутка, он стал настоящим критиком.
– Ты репетировал эту фразу. – Хелена отпивает из бокала и облизывает губы.
Гриффин действительно репетирует реплики, которые собирается произнести, чтобы потом использовать их в разговоре с сестрой, – я могу это подтвердить. А еще я видела, как он отрабатывал различные улыбки перед привезенным из Версаля зеркалом за миллион фунтов стерлингов. И новые варианты того, как держать руки во время ходьбы. Нет, конечно, можно предположить, что аномально долгая жизнь должна сгладить все внутренние страхи, которые есть у каждого из нас, но, вероятно, это может сработать и в другую сторону, заставить вас глубже задуматься о том, как стоит себя вести.
– Знаешь что? – Гриффин сбивчиво барабанит двумя пальцами по стеклу и наконец убирает руку от экрана. – Думаю, стоит купить «Арт-форум», уволить всю его редакцию и печатать там на бумаге одну лишь рекламу. – Он на миг делает паузу. – Ежеквартально.
– Моргандорф напоминает мне тех злобных негодяев, которые преследовали отца, – говорит Хелена, уносясь печальным взглядом в прошлое. Свет от экрана мерцает на ее лице.
– С ним я разберусь отдельно, – отвечает Гриффин.
– Мы можем заставить его писать длинные критические статьи, в которых он бы анализировал свое собственное медленное методичное уничтожение. – Голос Хелены подобен пению деревянных дудочек на волшебной лесной поляне, словно где-то играет музыкальная интерлюдия современной версии «Сна в летнюю ночь».
– Ха, – говорит Гриффин. – Прекрасная идея.
– В мозговом штурме не бывает неправильных ответов.
– Отодвигай картинку, – бросает в пустоту комнаты Гриффин. – Мы видели достаточно.
Гамли, с контроллером в руке, делает шаг вперед. Изображение на экране смещается вправо – дрон разворачивается в воздухе. Маленький коптер, жужжа, мчится над двумя утесами, и у меня на секунду сводит желудок. Я никогда не любила высоты. Однажды я пошла на первое свидание с басистом, который должен был недолго играть в группе, и он повел меня на стену для скалолазания на открытом воздухе – такое впечатление, что я попала на второсортное шоу про знакомства, где вас заставляют заниматься чем-то активным вместо того, чтобы выпить пару коктейлей и быстро осознать, что между вами никакой химии, кроме неясного смутного презрения друг к другу, как у всех нормальных людей. Я поднялась примерно на три фута от земли, прежде чем мой организм начал этому сопротивляться, и, как кошка, вцепилась в край каменной стены, подумав про себя: «Почему я вообще пошла на свидание с этим долбаным басистом?» На второе свидание мы так и не пошли, но мелодию под запись он отыграл за один дубль.
– Помаши Питеру, – говорит Гриффин.
Дрон пролетает над скалой, и я мельком вижу очень странную сцену. Один парень – Питер Ларкин, вероятно, – стоит над другим парнем. И второй, похоже, мертв. Или спит.
Гриффин похлопывает спящего по лицу:
– Кто это?
Гамли прочищает горло.
– Уэйн Крупп-младший. Лучший друг Питера Ларкина с четвертого класса. Сын владельца хозяйственной лавки в Уоффорд-Фоллс. Недиагностированный нарколептик. Функциональный алкоголик. Пользуется популярностью в городе, хотя его считают болтуном. Никогда не был женат. В настоящее время проживает по адресу…
– Ладно, Брандт, спасибо, – говорит Хелена. Наступает молчание, которое вполне можно назвать неловким, хотя в принципе эта пауза вполне может быть и многозначительной, пусть я никогда точно не знаю, что это должно значить. Бельмонты переглядываются. Наконец, Гриффин поворачивается к Королю придурков:
– Я думаю, мы оба немного сбиты с толку, Брандт. Всем этим должен был заниматься Питер Ларкин лично. Ты ясно ему это объяснил?
Брандт спокойно смотрит в ответ:
– Вы сказали акцентировать его внимание на том, что ему нужно побороть естественное желание позвонить в полицию.
– Я сказал подчеркнуть это, – говорит Гриффин. – Хотя никакой полиции – это ведь своего рода данность, верно? Минимальные требования ко всему происходящему?
Хелена допивает напиток, вытирает тыльной стороной ладони рот и передает бокал Гамли. А затем хихикает:
– Питер Ларкин привел с собой друга. Приятеля. Товарища.
– Если я должен был намекнуть Ларкину, что он все должен делать в полном одиночестве, – говорит Гамли, – то этот момент я как-то упустил.
– А значит, он может притащить с собой любое количество друзей и товарищей.
– Уэйн Крупп не коп, – указывает Гамли. – Насколько я могу судить, он просто придурок.
Гриффин трет глаза и поворачивается к сестре:
– Почему мои слова понимают так буквально? Я что, непонятно говорю?
– Ты говоришь слишком… калейдоскопично, – отвечает Хелена. – Очень долго объяснять. Очень долго. – Она впивается взглядом в экран и почти что падает в обморок от увиденного: – Посмотри на это.
В нескольких футах от двух парней, на самом краю обрыва, находится то, что с первого взгляда выглядит как куча мусора, но по мере того, как дрон приближается к этому, оно буквально у меня на глазах собирается воедино – как будто действительно движется само по себе, хотя я и знаю, что это не так, – в скульптуру из всякого мусора. Беспилотник на мгновение зависает над ней, и меня бросает в дрожь.
– «Бессонница», – с полушутливым благоговением произносит Гриффин.
И мы трое понимаем, что так оно и есть.
Она не кажется пугающей или даже странной – это просто куча вещей, которые сами по себе не очень страшны. Я вижу каркас кровати, радиатор, раковину. Что там еще? Может, огнетушитель? Приятное сочетание цветов. Это все – предметы из чьей-то квартиры, чьей-то жизни. Или смерти – кажется, там видны остатки гроба. Но все вместе они объединяются и преобразуются во что-то новое. Эта скульптура создана, а не просто изготовлена – от той скульптуры в галерее я испытывала аналогичные чувства.
– Я думаю, у Ларкина врожденное понимание поставленной перед ним задачи. – Гриффин постепенно приходит в экстаз. – В смысле, это всего лишь первый из трех этапов. И в то же время это часть чего-то такого, что, как кажется, существует в рамках намного большего.
– Это первый акт, – говорит Хелена. Голос у нее звучит так, словно она под очень сильным кайфом. – С точки зрения повествования.
Беспилотник останавливается, позволяя осмотреть скульптуру с высоты птичьего полета, и Хелена проводит пальцем по уложенным под странными углами кирпичам у основания статуи. Затвердевший воск сочится между ними и застывает, как плавленый сыр.
– Видишь, все композиционно идет от одного к другому, но это все равно похоже на… – Она замолкает, коснувшись пальцем рамы кровати, странно и бесшовно соединяющей кирпичи со старинным радиатором.
– Пьедестал? – предполагает Гриффин. – Платформу?
Я понимаю, к чему клонят Бельмонты. Скульптура – вещь сама в себе, но все же она пока что принадлежит этому миру. Ее границы не определены или, возможно, просто не нанесены на карту – подобно границам этого музея. Она столь выделяется из окружающего мира, что кажется наполовину разрушенной, и от этого становится похожей на…
– Руины, – говорит Хелена.
Я вздрагиваю.
Иногда границы между нами размываются, и она говорит моим голосом. Я слишком долго была здесь.
– Вот почему она столь совершенна. Вот почему он преуспел там, где остальные потерпели неудачу. Ларкин визуализировал все наоборот, хотел он того или нет. Он работал и в то же время деконструировал ее. Как в шахматной партии.
Кирпичи, перекрученный остов кровати и радиатор образуют своего рода каркас для частей разобранного гроба. Из основания поднимаются стойки и опоры, которые ни к чему не крепятся. Это мог бы быть коллаж, предназначенный для какого-нибудь грандиозного стола в причудливом пиршественном зале. Во все стороны топорщатся гвозди. В лучах утреннего солнца сверкают рычаги печатной машинки.
– Он ждет от себя большего, – говорит Гриффин.
Многое из того, что они говорят, – пафосная ерунда, но сейчас я вижу, что они подразумевают, говоря об этой скульптуре. Ветер треплет куски рваного брезента. Эти лохмотья сами по себе могут вызывать отвращение, но здесь они работают. От этого статуя выглядит еще печальнее.
– У меня что-то зудит в глубине сознания, – говорит Хелена. – Оно словно связано с чем-то.
– С отцом?
– С чем-то, о чем он мечтал, надеялся, что увидит, как это воплощается в жизнь. – Она потирает затылок. – У меня от всего этого жар по позвоночнику проходит.
Я понимаю, о чем она говорит. Это с чем-то связано. От одного взгляда на то, как утренний свет падает на скульптуру и как бы скользит по всем этим металлическим элементам и стекает в землю, я возвращаюсь памятью к угловому столику в закусочной Sip’n’Sup в моем родном Харт-Спрингсе. Там стояла куча этих старомодных музыкальных мини-автоматов, но разве у нас тогда были четвертаки? Разумеется, нет, поэтому мы с двоюродными сестрами просто листали их содержимое и, если нам что-то нравилось, слушали мелодии на стримах. Я встречалась с кузинами, Шиной и Элли, каждый четверг. И именно в эту забегаловку я поехала сразу после получения прав: забрала их на мамином «Бьюике ЛеСабр» – и поехала! Не знаю, ездили ли вы на таком, но это все равно что плыть по улице на лодке – все время такое чувство, что ты вот-вот зацепишь боком какой-нибудь почтовый ящик. Приходится съезжать на обочину, чтобы пропустить другие машины.
Сразу после школы мы добирались до углового столика и оседали там до обеда. Ванильная кока-кола, картофель фри и особые кусочки халапеньо от Sip’n’Sup, которые, безусловно, были любезно предоставлены старым добрым Sysco (лучшие рестораны Америки!), но при этом каким-то волшебным образом они становились особо вкусными именно за этим столиком. «Убери свои грязные руки от последнего кусочка, Шина». Я, наверное, слишком чувствительна к освещению, потому что сейчас вспоминаю, как день сменялся ночью и тени перескальзывали с деревянных жалюзи на виниловые пластинки и кроп-топ Элли, а халапеньо исчезало само собой и ванильная кола текла рекой, а бедные старые омары медленно ползали по огромному аквариуму у самой двери закусочной – клешни перетянуты, безмолвное отчаяние в каждом движении. И дело было даже не в том, что мы были молоды и свободны, в том смысле, как люди любят романтизировать это дерьмо, будто у нас вся жизнь впереди (хотя для Шины и Элли это оказалось правдой). И радовались мы не только возможности бесконечно пить колу и тому, что я получила права.
Помню, как тогда постепенно подкрался вечер и мы скорчились в нашем невидимом пузыре за этим угловым столиком, наедине друг с другом. Раскидывали пакетики с сахаром, макали картофель фри в кетчуп, просили еще супа-пюре из моллюсков и крекеров. Мы тогда уносились мыслями прочь от Харт-Спрингс, в котором знали каждый закоулок. Каждый четверг состоял для нас из доброй полусотни сказок о совершеннолетии, которые мы взахлеб рассказывали друг другу в той закусочной. Мы придумали сотни путей и рассказали об этом друг другу. И что я всегда буду помнить, так это то, как лился из окон свет, переходящий зимой в темно-пивные полосы и растворяющийся весной в лимонном солнце, как валялись по столу пакетики с сахаром и раздраженная официантка раз за разом твердила, что перестанет наливать нам газировку. Я всегда буду помнить день, когда Шина сказала нам, что она тоже трахалась с Джексоном Кемпером, пусть это и не так поэтично, как дневной свет, запечатлевающий наши самые радужные мечты в сфере памяти за тем столиком.
Беспилотник направляется к лесу за утесами, и скульптура исчезает из виду. Но скульптура врезается мне в память, потому что она выхвачена светом так же, как столик в той закусочной. Создается ощущение, что все это значит намного больше, чем есть на самом деле. Это не насмешка над случившейся трагедией – это дает какое-то облегчение. Этот свет хочется увидеть снова. И благодаря этой скульптуре у меня это получилось.
За те годы, что я была заперта здесь, мне совершенно нечем было заняться, кроме как рассматривать произведения искусства, и я поняла, что хорошими творениями можно назвать то, что цепляется за существующие шаблоны разума и восстанавливает их в памяти, не изменяя того, что эти шаблоны уже сделали с вашими эмоциями. Например, эта скульптура из обломков каким-то образом выхватила из памяти воспоминания о том давнем обеде и перенесла меня в тот миг, не уменьшив силы драгоценного чувственного воспоминания. И теперь они взаимосвязаны. Но действует ли она так на всех? Понятия не имею. Не стоит предполагать, что в этой скульптуре есть какая-то магическая сила – скорее всего, ее там не больше, чем если бы какой-нибудь ребенок собрал кучу хлама и назвал это статуей. Но мне точно известно, что я никогда не испытывала ничего подобного при виде остальных скульптур, что принадлежали Бельмонтам.
– И мы еще даже не добрались до самой интересной части, – говорит Хелена.
– Ну, то что есть, уже неплохо.
– Я имею в виду его работу во взаимодействии с сестрой. Эти нематериальные связи.
Сестрой. Речь, наверное, о вас, леди.
– Тот акт творения, что отец предназначил для нас, – тихо говорит Гриффин.
Наступает очередная многозначительная пауза. Я так редко слышала их разговоры об этом, поэтому знаю лишь немного о том, что они имеют в виду. Вся эта, гм, парадигма – скульптор и художник, работающие вместе над тем сумасшедшим дерьмом, которое Мариус ван Лиман несколько сотен лет назад изложил в своей книге, – предназначалась для Гриффина и Хелены. В том смысле, что вот вам, ребята, план, которому нужно следовать. Вот только у них никогда ничего не получалось. Все, чего они смогли добиться задолго до моего появления здесь (ну, и до времен Авраама Линкольна), это мелкие контекстные подсказки и так далее.
– Мы могли бы сделать это сами, – постепенно успокаиваясь, говорит Гриффин.
– Каким образом? – спрашивает Хелена. – Затратив еще уйму времени? Мы нашли решение. Единственное.
– Вот, значит, как ты все это воспринимаешь! – с притворным восхищением восклицает он.
– Да ладно тебе, Гриффин. – Несмотря на то что Хелена наполовину пьяна от какой-то смешанной ею дряни, изменяющей сознание, она все же четко формулирует мысли. – Нет ничего более бесполезного и уродливого, чем гноящаяся горечь. Есть лишь одна причина, по которой я все принимаю, и она заключается в том, что это не неудача, это дар – иметь возможность осознать, что ты не способен на акт созидания, и перенаправить свою энергию на поиск тех, кто способен. Погрязнув в горечи, мы, возможно, вообще никогда бы не нашли Питера и Бетси.
Бетси. Так вот как вас зовут.
Саму Хелену, между прочим, иначе как дерьмом и не назовешь. Хотя, конечно, энергию она перенаправлять умеет – вот только я лично видела, что она перенаправила свою собственную горечь не в дзен-подобие принятия, которое она только что проповедовала своему брату, а в чистую злобу.
Знаете, каково это, когда тебе с лица живьем сдирают кожу? А я вот знаю благодаря Хелене и тому изогнутому ножу, что лежит на столе в их святилище. И в ее глазах, прежде чем слезы, боль и паника затуманили мне зрение, я видела то самое гребаное перенаправление. Она может говорить все что угодно и демонстрировать профессиональный лоск, но ее горечь и неудачи давно превратились в глубине ее души в раскаленную добела сверхновую, и она позволяет этой звезде питаться ею же, в том смысле, что, пока она практически парит над плюшевыми коврами, маленькие злобные электроны бешено кружатся вокруг этой долбаной сверхновой, как мечи в «Зельде». Она просто перенаправляет свою одержимость на садизм.
Я могу рассказать, что самое худшее – это та доля секунды, которая длится до того, как лезвие погрузится в кожу. Это как у дантиста, когда вы готовитесь к уколу, зная, что ничего не можете с этим поделать, – только в миллион раз хуже. Все происходит само по себе, и вы уже не человек, вы лишены любой свободы воли. Вы – не что иное, как принимающее муки существо, пришпиленная к подушечке бабочка, которая по какой-то иронии что-то все еще чувствует.
У меня тогда была истерика – и это худшее, что может быть, когда с тебя сдирают шкуру. Я не знаю, высокая ли у меня переносимость боли. Я читала, что ведьмы, которых сжигали на кострах (и Бельмонты, насколько я знаю, вполне могли быть этому свидетелями), либо задыхались от дыма, либо впадали в такой шок, что страдали совсем недолго. Это звучит странно, но привыкнуть к тому, как лезвие входит в вашу плоть, можно. Затем, как раз в тот момент, когда ваши мысли мечутся от «я справлюсь с этим» до «я достигла нового уровня смелости, принятия и толерантности к боли» и все такое, – каждое нервное окончание на внутренней стороне вашей кожи начинает гореть, плавиться и рваться на части. И самое худшее, что прекратить это невозможно.
Я спасу вас от того, что грядет, Бетси. Я найду способ.
– Посмотрим, что она подготовила, наша признанная художница-монументалистка, – говорит Гриффин. Он наклоняется вперед и принимается возиться с планшетным компьютером на столе. Главный экран заполняет новое изображение, и я вижу вас – точнее, уже тебя – Бетси Ларкин. Приятно называть тебя по имени, и я надеюсь, что так продолжится и дальше.
Бельмонты смотрят на свою пленницу. Изображение немного дрожит, когда то, что осталось от съежившегося там, в темноте, Лейфа, пытается удерживать камеру неподвижной. Интересно, удалось ли тебе как-то начать с ним общаться? Впрочем – неважно.
– Что она делает? – бормочет Гриффин.
На экране видно, что ты лежишь на чем-то, похожем на гамак. Из тьмы невидимого потолка спускаются длинные провода, на которых на высоте фута от пола держится сетка. Больше всего это похоже на часть какой-то тщательно продуманной постановки, словно все будет использоваться как механизм в «Призраке оперы» и позволит призраку парить над аудиторией (такое вообще бывает?).
– Дремлет, – говорит Хелена. – Возможно, это часть ее творческого процесса.
Гриффин бросает на нее взгляд:
– Ей нужно работать. Она отстает от графика.
Он направляется к двери, ведущей в подземный зал.
– Ты собираешься произнести пафосную речь? Серьезно, не могу дождаться этого. – Хелена следует за ним по пятам. – Мне не терпится узнать, что же за слова слетят с твоих губ.
– Я просто должен вернуть ее в нужное русло.
– Твоя значимая речь. Твои ободряющие слова в перерыве. Твой День святого Криспина[18]. Твой момент храбрости. Английские джентльмены, сонно потягивающиеся в постели, поймут, что они прокляты навечно, – ну и так далее.
Они выходят из комнаты, а все еще скрывающийся в тени Гамли поправляет стулья и начинает возиться с мониторами. Бельмонты обходят неисправный лифт – его вход полностью замурован строительной бригадой из БШХ. Самое странное, что этот выход заложен банальными красными кирпичами, из которых строят школы, что причудливо сочетается с эстетикой психбольницы этих многоуровневых подвальных коридоров.
По сути, эти проходы – единственное место, куда постоянно меняющиеся эстетические требования Бельмонтов никогда по-настоящему не проникали. Над головой висят на проводах голые лампочки, вокруг – холодные серые стены, и больше ничего. Я следую за ними, над ними и вокруг них, везде и нигде. После того как двадцать семь лет ходишь на двух ногах, научиться ходить иначе несколько проблематично. К чему действительно трудно привыкнуть, когда впервые обнаруживаешь, что ты умерла и заняла какое-то созданное людьми пространство, вместо того чтобы оказаться парящим в блаженной загробной жизни, так это к внетелесной механике. Если ты думаешь, что просто будешь дрейфовать, как разумный воздушный шарик, или сможешь контролировать себя, у меня для тебя плохие новости.
Испытав первый оргазм, я почувствовала странное ощущение, что комната вокруг меня пульсирует в размерах. Стены увеличиваются, выдвигаются наружу, а затем смыкаются, пока я словно плыву по волнам. Когда ты умираешь, то чувствуешь нечто похожее: понимаешь, что ошеломлена, – и в то же время находишься в месте, которое не имеет никакого рационального объяснения. Потому что рядом уже нет человека, который минуту назад держал у твоего лица нож с перламутровой ручкой. Это как внезапное появление дополнительной сцены в кино, когда астронавты на тренировке впервые привыкают к невесомости, – за исключением того, что передо мной не плавали капли воды, которыми я могла бы любоваться и которые могла бы глотать.
Мы проходим мимо замурованного, бесполезного лифта. В коридор просачиваются приглушенные звуки того, что заперто за кирпичами. Хелена и Гриффин проходят мимо как ни в чем не бывало, но я знаю, что это завладело их вниманием так же, как и моим. Неуловимое присутствие за кирпичами вызывает в голове образ мертвого коня, повисшего на строительных лесах, постепенно опускающегося с огромной высоты на обширное и пустынное поле.
Ненавижу.
Мы быстро проходим мимо, конь отступает. Я следую за Хеленой и Гриффином к работающему лифту в конце коридора. Нам троим здесь тесно. Я, как обычно, оказавшись с этой парочкой в тесном помещении, пытаюсь дать им о себе знать. Эти призрачные штучки уже доведены у меня до автоматизма. Я пытаюсь раскачать кабину лифта, дергаю ее из стороны в сторону, но кажется, будто я несу на плечах нечто, словно поглощающее меня, так что мы сосуществуем в одном пространстве, а не отталкиваемся друг от друга, как если бы я была материальна. Это до сих пор сводит меня с ума, даже спустя столько времени. Играет тихая музыка, зацикленная на бесконечном повторении «Девушки из Ипанемы», – Гриффину показалось, что это БЕЗУМНО СМЕШНО. По крайней мере, мы в лифте номер два. Лифт номер три – это «Побег» (песня о Пине Коладе). Никто не любит мокнуть под дождем, какого черта…
Я воплю как банши. Как мне кажется – просто оглушительно. Они не реагируют.
Гриффин лениво насвистывает какую-то мелодию. Хелена закрывает глаза.
Я изменяю себя так, чтобы начать расширяться и сжиматься. Я повсюду, тысяча локтей врезается в позолоченную обшивку лифта, позаимствованную из какого-то небоскреба в стиле ар-деко на Манхэттене. Будь в этом или будущем мире хоть какая-то справедливость, я бы их сейчас просто раздавила. Какофония звуков свела бы их с ума. Из ушей, носа и глаз текла бы кровь. Безумие бы все нарастало, а свет мерцал.
Гриффин шмыгает носом и чешет его. «Девушка из Ипанемы» весело звенит ксилофоном.
Многие годы я задавалась вопросом, есть ли другие, подобные мне. Вынужденные из-за какого-то оккультного крючкотворства, напутанного Бельмонтами, оставаться на месте своей ужасной смерти. Испытывающие экзистенциальные муки плененной души, не имеющие привилегий нормальных призраков. Но за все те годы, что я исследую музей, я не наткнулась ни на малейший намек существования кого-то, похожего на меня.
Я обвиваю руками шею Гриффина. Душу его. Ничего не происходит.
Разочарование нарастает. Я кричу, но уже не для того, чтобы кого-нибудь напугать. Сейчас это единственное, что может помочь мне отвлечься.
Золотые двери открываются. Они выходят из лифта, и двери бесшумно закрываются за ними.
Мы проходим в длинную галерею, освещенную фальшивыми свечами, стоящими в бра, которые испускают размытый, неуверенный свет. «Погубленный, – шепчет голос в моей голове. – Погубленный». Пол, некогда выложенный прекрасным полированным итальянским мрамором – я помню, как завершалось строительство этого крыла, – теперь пестрит плитками, которые я могу назвать только влажными. Кажется, что десяток некогда твердых, ужасно дорогих плит расплавились до вязкой мраморной массы. Гриффин берет Хелену за руку и медленно проводит ее по этому странному, маниакальному рисунку для игры в классики. Погубленный. В галерее пахнет влажной, прогорклой краской – кажется, что ее годами смешивали с яйцами, чтобы лучше загустевала, и выставляли сюда.
Туфелька Хелены – представляющая собой любопытное сочетание домашней обуви и босоножки на высоком каблуке – скользит по одной из жидких плиток, увлекая за собой кусочек расплавленного мрамора.
– Черт, – говорит она. Ее реакция замедленая и отстраненная – недолгий эффект после коктейлей.
– Мы купим тебе другую пару, – вздыхает Гриффин.
– Другой пары таких нет, – отмахивается Хелена. – Зачем мы пошли этим путем?
– Я подумал, что, учитывая твое душевное состояние, визит к старому другу тебя порадует.
На стенах висят маленькие квадратные картины, некоторые не больше почтовых марок – но все они в тяжелых, богато украшенных рамах, в сто раз превышающих их размеры. Я едва могу вспомнить, что здесь произошло, кто этот художник, о котором идет речь. Мы приближаемся к картинам, и в воздухе начинает пахнуть чем-то мягким, химическим. Дешевыми чистящими средствами. Это запах унылого офиса, крошечного кабинетика 1980-х годов, эпохи, когда еще разрешали курить в помещении. Пожелтевшие бумаги, прикрепленные к облупившимся стенам, нескончаемый гул гигантского копировального аппарата, захлопывающиеся хрупкие металлические ящики, пригоревший кофе в комнате отдыха, потолок в пятнах цвета попкорна. «Погубленный», – говорит голос, нежный, как одуванчик, разбрасывающий зонтики семян.
– Ах! – Хелена наклоняется рассмотреть первый из множества крошечных рисунков. – Я давно о ней не вспоминала.
Я тоже – и теперь понимаю почему – старалась об этом не думать.
Калина Годфри – автор замысловатых миниатюр, на которых изображены различные места с печальной атмосферой. Не такой печальной, как на кладбищах во время похорон, или в палатах интенсивной терапии, или после кровавых сражений. Печальной, но не драматичной, не трогающей за живое. Это не обнажение бедности – я здесь этой блевотины насмотрелась, – и не фотографии городского упадка. Но все равно это нарисовано так, будто что-то разъедает вашу душу – и причем очень тщательно.
Первая картина, размером с крекер Triscuit, заключена в раму такой устрашающей красоты, что от противопоставления мне снова хочется кричать. Я вслед за Хеленой наклоняюсь поближе и чувствую, как меня затягивает в изображение, словно это туннель, а не двумерная картинка. Каждая деталь идеально находится на своем месте, каждая линия фотореалистична. Замечательный стиль Калины Годфри с новой силой бьет по нервам. Здесь изображен обычный офис – я будто почувствовала его запах за мгновение до того, как увидела: мертвецки пустое, безжизненное место, запечатленное в своей мертвенности. Все, от картотечных шкафов до стен и стандартного бежевого ковра, выкрашено в светло-желтый цвет, напоминающий оттенок старых газет. Здесь нет людей, только вещи, но эти вещи настолько угнетают, что мне хочется выпрыгнуть из несуществующей кожи.
Хелена переходит к следующей картине в ряду, Гриффин чуть отстает, попеременно то ухмыляясь, то проверяя свой телефон. Я следую за Хеленой, постепенно вспоминая все больше и больше. Как Калину засунули сюда, так и не дав ей никаких объяснений, почему она здесь оказалась или что ей нужно сделать, чтобы вырваться на свободу. Они вообще не общались с ней, БШХ просто просовывали ей через щель в двери еду и принадлежности для рисования, которые могли понадобиться. И никто никогда ей так и не ответил ни на ее крики, ни на требования, ни на мольбы.
Просто представь: тебя ни с того ни с сего накачивают мощным снотворным, похищают – и ты, вялая и дезориентированная, просыпаешься в комнате размером с гараж на три машины, оформленный в стиле гостиной в нью-йоркской квартире 1920-х годов. А потом представь, что ты пытаешься сориентироваться, что вообще происходит, до самого конца своей жизни так и не услышав ни одного голоса. Бельмонты ставили на Калине эксперимент, так же как и на мне: проверяли пределы того, на что способен художник, заставляли создавать эксклюзивные картины, которые не могли быть созданы ни при каких других обстоятельствах на Земле, потому что в данном случае обстоятельства были экстремальными, и только от Бельмонтов зависело, каковы они будут. И все, что отныне ждет, – лишь смятение, ужас и нисходящая спираль реальности, пока в камеру регулярно доставляют лучшие масляные краски, кисти из конского волоса и вообще все художественные принадлежности, которые можно купить за деньги.
Калина Годфри прожила так два года и семь месяцев, прежде чем сдалась. (Как долго ты продержишься, Бетси, если мне не удастся тебя освободить?) Она создала тридцать семь новых картин, прежде чем начала резать собственное тело, – и все эти картины выставлены в этой галерее. Ты можешь подумать, что эти изображения – линейная прогрессия психической дезинтеграции, вроде тех, что изображаются на рекламных щитах о вреде употребления наркотиков: их ставили в Харт-Спрингс, когда я была маленькой. Но по произведениям Калины этого не скажешь. Глядя на эти картины, невозможно догадаться, в каком состоянии она находилась. Ни единого изъяна в стиле или технике. Она до самого конца продолжала рисовать свои миниатюры. Но почему?
Меня попросту сбивают с толку размышления об этом, пока я бреду мимо ряда плохо освещенных офисных помещений. Даже когда она заживо сдирала с себя кожу, это никак не отразилось на ее творчестве. Ни капли крови не испортило полотно. Сила воли или просто другая форма безумия? Мы с Хеленой движемся вдоль ряда картин. Вот угол измельчителя бумаги, знак выхода, пустой стол с лежащей на нем картонной папкой – все, что изображено на миниатюре, выглядит идеально, до последней скрепки.
Последняя картина, номер тридцать семь, не более и не менее интересна, чем все остальные. Она не служит каким-то заключением, не кажется попыткой подвести итог всему – искусству или жизни. Это простой рисунок, изображающий пластиковый настольный органайзер. В нем стоит несколько ручек и маркеров. Средство для удаления скрепок. Вот и все.
Но Калина рисовала это, уже когда ее запястья были изрублены на куски заточенным мастихином. Истекала кровью, прощалась с жестоким миром – и показала: вот что я однажды увидела в магазине канцтоваров.
Бельмонты выкачали из этой грустной, испорченной энергии целые десятилетия жизни. Один из их самых успешных экспериментов.
Хелена проводит пальцем по краю – там, где рамка соприкасается с холстом.
– Только подумай, – говорит она: голос звучит задумчиво, но все так же медоточиво.
– Думаю. – Гриффин разглядывает собственные ногти, вероятно, сожалея, что вообще притащил сестру сюда.
– Последнее творение Калины Годфри, – говорит Хелена, – это.
– Ммм-хмм… – Взгляд Гриффина дергается от картин к двери за ними.
– Мы сделали с ней это. – Хелена отступает на шаг и резким поворотом головы окидывает всю серию картин.
– Она сама с собой это сделала, – напоминает ей Гриффин.
Хелена поворачивается, чтобы посмотреть на брата.
– Я не знаю, храбрость это или что-то еще. Может быть, все наоборот. Чистый страх. – В ее голосе слышится нотка удивления. Ищущая, почти умоляющая. – Ты находишься в совершенно напряженных обстоятельствах – и продолжаешь делать все то же, что и всегда. Просто продолжаешь. Почему здесь не проявилось никаких искажений? Здесь нет ни единой неуместной линии. Тебя оторвали от всего, что ты знаешь, от всех, кого ты любишь, не дали никаких ответов, ты не получаешь никаких контактов с людьми почти три года. – Она поворачивается, чтобы еще раз взглянуть на органайзер на картине. – И ты все равно продолжаешь работать все с той же скоростью, в том же стиле. – Она качает головой. – Я чего-то здесь не понимаю? Чего-то не вижу? Что-то спрятано в одной из этих картин?
– Там ничего нет, – говорит Гриффин. – Все это ровным счетом ничего не значит.
Его голос звучит почти гордо. И я склонна с ним согласиться. Все, что здесь осталось от полностью разрушенной жизни, – лишь серия картин, которые говорят о неизменном состоянии души. Как это вообще возможно?
Когда они, например, похитили меня, мой голос изменился, дискомфорт и страх, что я испытывала, проявлялись дрожью и пропущенными нотами. Вероятно, это и ускорило мою кончину. Мой сюжет оказался слишком предсказуем. Я была напугана и бесполезна – и потому никак не могла существенно повлиять на их смертность.
Но Калина? То, что с ней случилось, приводит меня в ужас. Сила, если это действительно была она… Сила штамповать эти точные крохи фирменной серости, в то время как ее разум попросту разваливался на части. Я знаю, почему не захожу в это крыло. Мне не нравится думать об этом. И то, что просочилось шепотом из крыла инсталляций, уничтожило плитку на полу и смешало ее отвратительный запах с запахом картин Калины, лишний раз подчеркивает, насколько открыта и прямолинейна она была. В некотором роде она до самого конца была самой собой.
Скука Гриффина, царящая на его лице при виде всего этого, кажется напускной, но с ним никогда ни в чем нельзя быть уверенным. Хелена, по-прежнему находящаяся под воздействием того коктейля, что она выпила, продолжает удивленно бормотать. Она вновь подходит к брату. Я отступаю от картин на стене.
– Почему ты такой странный? – говорит Хелена.
– Я не странный.
– Странный. Зачем ты привел меня сюда?
– Нам было по пути. Это место вызывает у тебя какие-то чувства?
– Я в замешательстве. Эта серия картин – наша, и только наша. Но могла ли она быть создана только при тех обстоятельствах, в которые мы поместили ее автора? Или, оставь мы ее в покое, позволив ей следовать своим жизненным курсом, в окружении ее семьи, – она рисовала бы эти же самые картины? Что делает эти картины однозначно нашими?
Гриффин пожимает плечами:
– Они висят у нас дома.
– Значит, искусство есть искусство, только если оно висит в музее.
Он смеется:
– Из-за этого коктейля ты превратилась в какого-то общажного философа. – Он указывает на картины: – Я думал, что сейчас ты посмотришь на это иначе. Я был не прав. Но это не твоя вина. А теперь давай двигаться дальше. Иначе у меня вся рубашка провоняет запахом этой комнаты.
Она хихикает:
– А мое лицо провоняло запахом твоего лица.
Он направляется к двери.
– Ты сегодня переборщила с коктейлями.
Я бросаю последний взгляд на картины. Их мягкий реализм поражает меня. Набитые пакетами и пластиковой посудой холодильники в комнатах отдыха, грязно-белые жалюзи на окнах офисов, пятна неизвестного происхождения, мусорные корзины, забитые бумагами… Калину нашли на полу, распростертой перед мольбертом, на котором была аккуратно закреплена картина с изображением органайзера. Последнее, что она видела.
Гриффин прикладывает ладонь к экрану размером с iPad на стене рядом с дверью. Система считывает отпечатки пальцев, и замок с легким щелчком открывается. Это максимально дружественный жест, который мы увидим в ближайшее время. За этой дверью находится крыло инсталляций. Место последнего упокоения Парнишки Со Стеной Из Подгузников. Святая святых частной коллекции Бельмонтов.
Гриффин открывает дверь и берет Хелену за руку. Изнутри доносится чуть слышный шепот. Погубленный.
– Здравствуйте, друзья, – говорит Хелена. Я вспоминаю, как БШХ, выйдя из твоей комнаты, расположенной в этом крыле, изготовились к бою. Лазерные прицелы скользят по стенам, тактические жесты вместо слов. Короткие команды и резкие взгляды.
Гриффин обращается к приложению для заметок и с удивительной степенью убежденности проговаривает какую-то руническую чушь. Наблюдая за этой парочкой множество лет, я узнала, что, когда в твоем распоряжении миллиарды долларов, ты можешь заполучить много странного дерьма, которое для обычных людей кажется сказками и предметами с обложек фэнтези-романов, как минимум в вопросе доступности. По крайней мере, очень малая часть этого, крошечный кусочек данного дерьмового пирога, на самом деле «реален». Но это никак не связано с возможностью сконцентрироваться или с какими-то умениями вроде наблюдательности – тем более что за этими миллиардерами чертовски неприятно наблюдать.
Давным-давно, когда я перед десятым классом ездила в музыкальный лагерь, там был мальчик, который сказал, что его зовут Уилтвики и что он практикует черную магию. (Особо хотелось бы отметить, что его настоящее имя было Кевин, он приехал из Гранд-Рапидс, штат Мичиган, и он играл на фаготе.) Уилтвики развлекался тем, что громко, с декламацией читал все, что видел, задом наперед – например, через лагерь проходила дорога, отделяющая жилые домики от столовой, и неподалеку от пешеходного перехода располагался знак с надписью: «Стоп! Берегись автомобиля». И поэтому каждый раз, когда мы, напшикавшись спреем от комаров, приближались к этому переходу, Уилтвики выкрикивал: «ЯЛИБОМОТВА СИГЕРЕБ! ПОТС!» – потому что, по его словам, произнесение слов задом наперед было ключом к созданию заклинаний, так что ему приходилось практиковаться как можно больше, пока это не станет его второй натурой.
Я рассказываю все это для того, чтобы подчеркнуть тот факт, что Кевин и Гриффин Бельмонт имеют примерно одинаковое понимание «магии». На протяжении всей истории человечества существовали миллионы Кевинов. Изгои, жаждущие власти. Дети-готы, слишком часто смотревшие фильм «Колдовство». Настоящие сатанисты и люциферианцы. Культисты, ритуалисты и каббалисты всех видов, причуд и одержимостей. Укротители змей, жрецы вуду, предсказатели будущего на хрустальных шарах и гадатели на картах Таро. Виккане, те, кто считает себя вампирами и пьет кровь, и те две девушки, которые действительно поверили в Слендермена.
Вся разница между ними и Бельмонтами – как и любая другая в этом мире – сводится к деньгам. У Гриффина и Хелены есть средства для поиска всевозможных древних и малоизвестных фрагментов знаний, за которые они способны заплатить больше, чем 99,9 процента людей получат или увидят за свою жизнь. И пусть они находятся где-то высоко над всеми этими Кевинами, даже паря в этом разряженном воздухе, большая часть этого «чародейства» – чушь собачья. Но если получить достаточное количество материала – а у Бельмонтов огромные библиотеки и галереи, – что-то реальное обязательно проскользнет. Иногда я представляю, как они ползут на горы, чьи вершины скрыты за туманами, – и все для того, чтобы получить аудиенцию у каких-нибудь старых чуваков, запершихся у себя в хижинах… Но подозреваю, что их встречи гораздо больше похожи на встречу с хитрыми брокерами в гостиничных номерах Макао и передачу чемоданов, полных наличных, в обмен на какую-нибудь куклу Анабель.
Заклинание, которое Гриффин произносит сейчас, когда они переступают порог, похоже на кнопку отключения звука в крыле инсталляций. Я видела, как это делалось раньше, чтобы держать худшее из того, что есть в этом месте, в страхе.
Брат с сестрой, держась за руки, идут сквозь темноту, и кислый запах все витает вокруг нас, как будто он живое существо – вероятно, в некотором смысле так и есть. Среди инсталляций, что находятся здесь, присутствует много разного: выловленного, непредсказуемого и обретшего душу, и все благодаря сочетанию удачи, текста двенадцатого века, на который они наткнулись, и пыткам художников, с помощью которых они качают из них позаимствованное время. И та странная комбинация повторений и трюков, что в итоге здесь возникает, всегда идет вразрез с первоначальными намерениями художников. Нормальные люди могли бы назвать то, что здесь находится, чудовищным, но мне здесь даже немного нравится.
Бельмонты задерживают дыхание. Гриффин включает мощный фонарь. Луч выхватывает из темноты пол, испещренный цифрами. На этом краю галереи некогда пытались написать по расходящейся спирали все числа мира – от нуля до бесконечности. Того, кто это делал, оставили там же, где он умер от голода, и позволили его телу сгнить. Сейчас его кости валяются рядом с числом 4 398 523. Он умер голым. Пытался съесть свою одежду, и поэтому его раздели. Эти числа повествуют о бесконечности и тщетности. У каждого из нас есть своя спираль, которая начнется с нуля и когда-нибудь резко оборвется. Этот узор истощает любого, кто смотрит на него. Здесь все еще пахнет смертью – словно запах полусгнившей плоти законсервировался в тот миг, когда художник начал разлагаться, и с тех пор ему уже не суждено выветриться. Не знаю, почему у меня нет к этому иммунитета. Я ненавижу это место, которое дает проблеск осознания, что будет потом. Когда спираль начинает вращаться, раздается смех, а затем мы идем по бескрайнему бетонному простору под небом, в котором нет солнца, – и все же здесь совершенно не темно. Вокруг царит серое пятно угрожающего начаться шторма, который никогда так и не наступит. Вот и мы – и нас миллионы и миллионы – пишем наши числа, располагая их расширяющимися спиралями, и будет это длиться до тех пор, пока мы не рухнем и так и не останемся лежать неподвижно. Некоторые – не перевалят за пятнадцать. Некоторые – напишут миллионы. Здесь нет ни начала, ни конца.
Когда Бельмонты идут, помещение словно вытягивается на одном месте, цифры наступают им на пятки. Брат с сестрой начинают тихо перешептываться друг с другом. Меня наотмашь хлещет волна депрессии, и я напоминаю себе, что все это – эффект от инсталляции и без заклинания Гриффина она бы воздействовала намного сильнее. Я лично видела, как один из БШХ выстрелил себе в лоб, стоило ему мельком глянуть на эти числа. Его тело оставили гнить здесь – просто для того, чтобы посмотреть, что произойдет. Ничего не произошло.
Так что они переступают через его кости и входят в длинный узкий туннель, обитый прекрасными деревянными панелями из тика или чего-то в этом роде – так часто украшают стены в скандинавских гостевых домах. Раньше внутри этого туннеля располагались глыба льда и вентилятор. Они уже исчезли, но холод никуда не делся. С потолка свисают радио-няни. Где-то здесь, в закоулке, который я до сих пор не смогла обнаружить, до сих пор живет художница, которая все это создала, – ее голос все еще звучит из радионяни. И бормочет она полную тарабарщину. Я подозреваю, что следящие за ней БШХ держали ее в темноте, насильно кормили и лишили возможности совершить самоубийство. Я не могу точно вспомнить ее имя. Лена, кажется. Она никогда не была знаменита, у нее не было семьи, и она была зависимой. Я подозреваю, что к настоящему времени все о ней забыли, решили, что она умерла из-за химии или просто погибла на улице. Возможно, это место и служит для того, чтобы о ней помнили. Кажется, что туннель то расширяется, то сжимается. Если бы громкость голоса, звучащего из радионянь, не прикрутили, он бы распространялся по туннелю, как инфекция по кровотоку. С радионяни капает конденсат. В воздухе чувствуется сырость.
Мы выходим из туннеля, и луч фонарика освещает ряд монолитов. Не блестящих и черных, как в «2001: Космическая одиссея» (который Хелена, зуб даю, смотрит раз в неделю – может, Гриффин прав и ей пора завязывать с коктейлями?), а словно бы увядших и ослабленных. Это монолиты, едва цепляющиеся за жизнь. Противоположность внушительности. Кажется, что когда-то их изо всех сил пытались создать, но, с сожалением в душе, терпели неудачу. Свет фонарика Гриффина скользит по первому разрисованному граффити монолиту. Не помню, в чем был смысл этой инсталляции, но сейчас там написано синей аэрозольной краской: «Доктор изгнал демона из твоего крошечного Вилли Винки, и тот уже никогда не встанет:(»
Мы проходим через мертвый лес ослабленных поникших монолитов, и я внезапно вспоминаю кастрацию, свидетелем которой я никогда не была. Просто эта сцена всегда присутствует в этой части галереи – она будто парит, запертая здесь навсегда и возникающая в голове, стоит пройти сквозь нее. Мужской пенис, разложенный на разделочной доске. Разогретая на огне чугунная сковорода для прижигания раны. Во все стороны простирается бескрайняя пустыня Дикого Запада, американской равнины, посреди которой кое-где торчат все те же монолиты. Далекое пятнышко лошади, застывшей прямо в прыжке. Даже под воздействием ослабляющего заклятия этот экспонат содержит столько энергии, что его едва можно сдержать. Я помню, этот художник был на пороге славы – именно таких и искали всегда Бельмонты. Они вечно твердят, что такая точка перехода – благодатная почва. В голове всплывает воспоминание об этом художнике – настоящем итальянском мачо. Он использовал ревизионистские западные мотивы, сплетая их со знакомыми элементами поп-культуры, – и все для того, чтоб создать атмосферу, позволяющую зрителю чувствовать себя комфортно, ориентируясь в увиденном. А потом, когда ты это рассматриваешь, у тебя из-под ног внезапно уходит земля, и ты понимаешь, что все это – настоящая расплата за жестокость и бесчувственную дикость колониальной истории (так я прочла в журнале «Арт-форум», стоя за плечом Хелены). Но что гораздо интересней – все это стало его собственной расплатой за всю жестокость… Короче, все очень запутанно.
Гриффин и Хелена останавливаются как вкопанные перед монолитом, который, кажется, будто прижался к полу – так, словно он находится в полном эмоциональном коллапсе. Сцена, которую художник, возможно, намеревался изобразить – а возможно, и нет, – вызывает новый всплеск эмоций, и кажется, что комната погружается во тьму. Чуть потрескивает пламя, его свет выхватывает из тьмы связанного мужчину: во рту у него кляп, член оттянут вперед. Человек в черном капюшоне аккуратно берется большим и указательным пальцами за крайнюю плоть и, пронзив ее длинной иглой, прикрепляется пенис к колоде для разделки мяса. Связанный давится криком. «Доктор изгнал демона, – говорит голос, напоминающий голос гида в музее. – Твой крошечный Вилли Винки никогда не встанет». Человек в маске вскидывает клинок, на котором отражается оранжевый блеск костра. Доктор изгнал демона из твоего
крошечного
(лезвие опускается)
Вилли
(отрезанный пенис сжимается, подтягиваясь к пришпиленной головке и оставляя кровавый след на колоде)
Винки
(связанный человек бьется в путах и булькающе вопит из-под кляпа, а человек в маске снимает пенис с колоды и бросает его в огонь).
Я не могу отгородиться от всего этого. Я думаю о взрослении, обо всех тех планах, что вынашивались мною вместе с Шиной и Элли за столиком в Sip’n’Sup. Я так была сосредоточена на карьере. Я шла вперед. Я любила петь. У меня все получалось. Я так мечтала пробиться в жизни. У меня было столько надежд. И вот я здесь. С ними. Вижу такие ужасные вещи. И, может, это никогда не закончится.
Гриффин снова произносит слова приглушающего заклинания, но опаздывает – Хелену скручивает позыв рвоты. Он выводит ее за пределы леса монолитов, тыкает пальцем в экран часов и командует:
– Убрать в крыле инсталляций.
Конечно, здесь есть и другие произведения искусства. Но Гриффин, закончивший эту небольшую экскурсию, обходит маячащие в темноте инсталляции по широкой дуге, направляясь к роскошной двери. Хелена раскусывает мятную конфету и прижимает ладонь к экрану, встроенному в стену. Дверь щелкает.
Мы заходим в ангар, и дверь за нами закрывается. Я словно растекаюсь по темным закоулкам помещения. В моей памяти все еще горят заброшенные равнины старого Запада, но теперь стоящая у костра парочка кажется лишь оранжевым пятном вдалеке. Однако по какой-то причине эти равнины все так же ужасны для восприятия. В моем видении они смешиваются с дымкой этого огромного помещения без окон, и на мгновение я вижу тебя, Бетси, скорчившуюся в свете костра, рядом с человеком в капюшоне и связанным мужчиной. А затем они исчезают, и остаешься только ты.
– Привет всем. – Гриффин старается говорить обычным приветственным тоном, но вместо этого у него в голосе слышится легкий сарказм. Забавно, что он может быть хоть в чем-то уязвим. Например, он может приблизительно представить, что он должен чувствовать в настоящий момент, но чувства при этом выражает совершенно неправильно. Может, он и настроен на канал «Богатеи ТВ», но находится явно не в фокусе. Словно телевизор его эмоций полностью затянуло помехами.
– Привет, Би, – говорит Хелена.
Их шаги отдаются странным эхом – таким, словно звук заключен в пластиковые контейнеры и раздается немного синхронно с шагами. «Доктор изгнал демона», – эхом отдается в моей голове голос экскурсовода, и щелкает почти беззвучный удар сверкающего лезвия по деревянному бруску.
Погубленный.
Рада видеть тебя снова, Бетси. Я сегодня видела твоего брата, всего на секунду, через камеру беспилотника. Он выглядел невредимым. Он работает над скульптурой. Я хотела бы сказать, что я прикрою тебе спину, я собираюсь вытащить тебя из этого дерьма, но я не могу даже сообщить о своем существовании. Надо мной будто кто-то издевается.
Маленькие круглые предметы – фрагменты рисунка, похожие на дырочки от пончиков, – лежат все там же, где их и оставили БШХ, разбросанные на бетонном полу. Если и есть какая-то схема их расположения, я все еще не могу ее понять, но на самом деле это не имеет никакого значения, поскольку ты уже начала рисовать на полу какую-то странную схему, объединяющую все эти обрывки.
Стараясь не размазать влажную краску, Гриффин медленно идет вдоль восточного края постепенно распускающейся напольной фрески (комната настолько велика, что о ее сторонах я могу думать только в терминах розы ветров: юго-западный квадрант). Теперь понятно, что у всех этих разбросанных клочков есть общий скелет. Так агент по недвижимости обычно говорит про дома: у дома сильный костяк. Ты начала рисовать в оттенках серого – никаких ярких линий, никаких цветовых полей, никаких брызг и потеков. Просто костяк, связывающий холщовые обрывки подобно редким ветвям дерева. В центре фрески расположен верстак на колесиках, а на нем сложены несколько палитр, покрытых размазанными серыми пятнами, – ты смешивала черные и белые тона, чтобы добиться разных оттенков. Пустые скрученные тюбики валяются у подножия верстака, а рядом стоят плетеные корзины, до краев наполненные новыми тюбиками с красками всех мыслимых оттенков. Я замечаю красный кадмий, синий кобальт, желтую охру. Это акрил – я сейчас уже знаю, что масло оставит на полу одни размазанные пятна.
Ты находишься рядом с верстаком, лежишь в гамаке. Ты не открыла глаза, чтобы глянуть на своих посетителей, и это, должно быть, сводит Гриффина с ума. Единственное, с чем он никогда не способен смириться, – это с тем, что его плененная аудитория не обращает на него внимания. У тебя великолепная копна лавандово-серых волос, а на носу – большие очки: вероятно, это и дань моде, и проблемы со зрением. Джинсы забрызганы красками. Думаю, я бы хотела стать твоим другом.
При мысли о друге, о любом случайном знакомом, да о ком угодно вообще у меня к горлу подкатывает ком. Я не могу заплакать, но ощущение подступающих слез у меня возникнуть может. Грозящий сорваться с губ всхлип. Какое-то сплошное напряжение, освободиться от которого нельзя, как и от всего остального в моей не-жизни.
– В чем дело? – рявкает Гриффин, проходя между соединяющими обрывки костями и приближаясь к тебе в самом центре фрески. – Ты только начала, Бетси. Какие-то проблемы?
Ему еще многое предстоит сделать, и голос эхом разносится по ангару. Что-то беспокойно шевелится в ответ в темноте на задворках комнаты. Ты не открываешь глаза.
– Художница спит, – говорит Хелена.
– Поговори со мной, – говорит Гриффин. – Я здесь ради тебя. Мы здесь ради тебя.
Ты даже не шевелишься. Хелена тихо смеется:
– Хорошее начало.
Лицо Гриффина искажается гневом, и он медленно крадется к гамаку, как какой-то ревнивый муж. Затем переводит дыхание и чуть успокаивается. Обходит гамак и останавливается у верстака, на котором разложены материалы. Хелена присоединяется к нему и берет с верстака квадратную книгу без обложки. Из переплета торчат нити, словно эти листы вырвали откуда-то. Я узнаю аккуратный почерк их отца, начерченные им точные схемы. Что бы ни говорили о Мариусе Ван Лимане, почерк и чувство дизайна у этого человека были безупречны. На первой странице написано:
Изображения Водопадов…
Приложение…
Должны Иополняться Вмеоте с беомолвными Гимнами
– Исполняться, – говорит Хелена. – У меня эта часть никогда правильно не получалась.
– И она сейчас их не исполняет! – Гриффин указывает на распростертое на гамаке тело.
Хелена раскланивается перед ним:
– Слово за тобой, о капитан, мой капитан![19]
Гриффин прочищает горло и оглядывается по сторонам. Затем он толкает тебя в плечо. Гамак начинает раскачиваться. Ты шевелишься.
Я посылаю тебе беззвучные крики, умоляя, чтобы ты открыла глаза и посмотрела на него – чтобы он не вызвал сейчас сюда Гамли и не приказал попросту вырвать тебе все ногти. Я пытаюсь отвлечь их внимание, визжу, цепляюсь за верстак, стараясь его встряхнуть, но, конечно, ничего не происходит.
Хелена, скрестив руки на груди, наблюдает за происходящим, чуть покачиваясь с носка на пятку.
– Акт четвертый, сцена пятая, – говорит она.
Гриффин толкает тебя сильнее:
– Бетси. Мне нужно с тобой поговорить. Ты можешь сесть, пожалуйста?
Голос звучит вежливо, но я чувствую в нем напряжение – так злобный сосед-сплетник играет роль милашки.
Наступает переломный момент, момент, когда Гриффин уже готов отказаться от любого притворства, перестать изображать, что он на твоей стороне, и позволить спасть начавшему трещать по швам покрову нежного обращения, обнажив всю его злобу. Но, к счастью, ты открываешь глаза и просовываешь палец под толстые линзы, вытирая кисляки. Затем ты садишься, моргаешь, оглядываешься вокруг, как будто полностью дезориентирована. Глаза останавливаются на начатой фреске. Я поражена тому, как ты меняешься в этот миг. На лице появляется голод. Чистое желание. Ты почти что с мольбой смотришь на Гриффина. Он ухмыляется:
– Ну, привет-привет. Добро пожаловать обратно из страны снов.
Хелена ухмыляется и едва ли не давится сдерживаемым смехом. Она качает головой, кашляет и бормочет что-то на тему «словарный запас как у придурка».
Ты поворачиваешься, чтобы взглянуть на краски, разложенные на верстаке. Складываешь ладони на коленях, растираешь их и мнешь руки, пока кожа не побледнеет.
– Здесь вполне безопасно, – говорит Гриффин. – Тебя что-то беспокоит? Тебе нужно что-то, чтобы снять тяжесть с души?
Она оборачивается и смотрит на него так, словно видит впервые. Моргает, словно наконец проснулась, и встревожилась.
– Вы меня похитили, – говорит она.
– Я искренне извиняюсь за столь резкое вмешательство в твою жизнь. Должно быть, это было очень неприятно.
– Вы доставили меня сюда, чтобы рисовать.
– Мы привели тебя сюда, чтобы освободить, Бетси. – Он смотрит на Хелену. Я вижу, как у него в голове крутятся колесики. Затем он опускается на колени, чтобы встретиться с тобой взглядом, сжимает край гамака в кулаке. – Послушай. Наш отец – человек, написавший книгу, которую мы тебе подарили, книгу, которая лежит вон там, – был таким же, как ты. Одаренным. Опередившим свое время. И неправильно понятым жителями этого же города. Те, кто сейчас шепчется за твоей спиной о тебе, – потомки тех, кто выследил нашего отца как собаку и убил его, потому что он был способен на гораздо большее, чем они, и они завидовали этому и боялись.
– Мы знаем о том, что ты сделала с голландской церковью. Что произошло пятнадцать лет назад.
Ты поворачиваешься к Хелене.
– Мы знаем, как тебя с тех пор избегали. Это несправедливо, Бетси. И то, что твой брат сделал с тобой, тоже не…
Ты качаешь головой:
– Он ничего мне не сделал. И, как бы то ни было, это к лучшему. – У нее пересохло во рту, голос звучит хрипло.
– Что к лучшему? – жарко спрашивает Гриффин. – Что тебе поставили искусственные границы? Привязали огромный талант к бессмысленным подделкам? И для чего? Чтобы не были оскорблены чувства каких-то чопорных ханжей. Они же боятся, что, не дай бог, появится настоящий художник, истинный талант, что придет и выведет людей из ступора. – Гриффин указывает на два клочка на полу, на холщовые обрывки со странными изображениями: – Это настоящая ты, Бетси. – Он наклоняется и поднимает один из них – там изображены оленьи рога. – Вот здесь. – Он как загипнотизированный смотрит на клочок холста. На лбу мужчины выступают капельки пота.
– Гриффин, – окликает его Хелена. Подходит, вырывает клочок из его рук и бросает обратно на пол. Гриффин моргает, возвращаясь в сознание. Вытирает рукавом мокрый лоб и снова поворачивается к тебе.
– Столько невероятной энергии, – говорит он. – Совершенно уникальная способность. И это место создано для того, чтобы ты действительно стала свободной. Раскрыла то, что твой брат и остальные хотели, чтобы ты просто хранила в себе до самой смерти. Но мы с Хеленой не верим в такого рода ограничения. Как и наш отец.
Он хочет, чтобы ты прочувствовала эти слова, улыбается тебе, протягивает руку, чтобы нежно коснуться твоего плеча, и ты отшатываешься. Он хмурится.
– Я хочу увидеть своего брата, – говоришь ты.
Гриффин вздыхает. Качает головой. Гораздо дольше, чем качают обычно. Я насчитала семь-восемь качков. Это выглядит странно.
– Бетси, твой брат пятнадцать лет держал тебя в тюрьме. Представь, чего бы ты могла добиться, каким художником, ты могла бы стать, если бы тебе все это время разрешали свободно творить.
Ты качаешь головой, но очень слабо. Я вижу, что ты о чем-то задумалась, но не могу понять о чем. Неужели этот мудак в чем-то тебя убедил?
Гриффин наклоняется к тебе:
– То, что ты делала до сих пор, прекрасно. Это чудо. Это свобода. – Это жестоко. – Верно?
Он широким жестом обводит пол комнаты. Я расслабляюсь и растягиваюсь вдоль потолка, поднимаясь, по крайней мере, футов на двадцать выше человеческой головы, чтобы полностью разглядеть картину, над которой ты работала с тех пор, как попала сюда. Ну, или, по крайней мере, перед тем как забылась легким сном – а именно поэтому Бельмонты и решили к тебе заглянуть. Теперь я вижу, что ты не просто пытаешься соединить точки между этими обрывками. Все линии складываются в один поток, который незаметен, когда находишься на уровне пола. Если я отступлю назад, насколько смогу, вожмусь в потолок, все встанет на свои места.
Это водопад в самом начале творения. Эскиз. Несколько плавных изгибов, обозначающих поток и завихрения. Это еще не река, а лишь подобие потопа, устроенного изнутри и изливающегося на клочки. Впечатление водопада, построенного из линий и отсутствующего между ними пространства.
– Ты так замечательно, просто невероятно начала, – говорит Гриффин. – Но почему ты остановилась?
Ты пожимаешь плечами и отводишь глаза.
– Тебе больно это делать?
Хелена складывает руки на груди, внимательно наблюдая за тобой.
Ты качаешь головой:
– Нет.
– Тогда в чем дело?
– Мне было хорошо, – говоришь ты, и я сама не знаю почему, но то, как ты это произносишь, просто разбивает мое несуществующее сердце. – Очень, очень хорошо.
Гриффин озадачен. Наступает долгая пауза.
– О, – говорит он. – Я рад. Мы хотим, чтобы тебе было хорошо. А теперь ты готова продолжать? Впереди еще много работы.
Ты скрещиваешь руки на груди и обхватываешь себя так, словно замерзла. Скользя взглядом по полу, качаешься взад-вперед на гамаке. А затем переводишь взгляд с Хелены на Гриффина. Я вижу, как в твоих глазах светится беспомощность.
– Это снова повторится, – говоришь ты. – Если я продолжу. А я обещала, что этого не будет.
– Обещала кому? Брату? – Гриффин делает вид, что озирается по сторонам. – Его здесь нет, а значит, он не сможет навязать тебе свои ограничения, Бетси. Здесь только ты, я, Хелена и книга моего отца. И ты вольна интерпретировать изображения в этой книге, как тебе нравится. В этом весь смысл. Это именно то, чего он хотел. Чего он требовал. Будь свободной. Твори.
Ты, все сильнее обхватив себя за плечи, раскачиваешься взад-вперед, без остановки, взад-вперед. Хелена опускается на колени рядом с братом.
– Много лет назад в Андалузии мы познакомились с одной художницей. – Голос звучит в том самом прокуренном регистре. – Такой же художницей, как и ты. Ее коммерческий успех превзошел самые смелые мечты. И ее очень любили критики – по крайней мере, какое-то время. Она оказалась в самом авангарде движения, синонимом которого и стала. Стороннему наблюдателю кажется, что это все статично, что, попав на такую вершину, ты можешь остановиться на достигнутом. Но во всем есть свои приливы и отливы. Удача уходит, таланты используются не по назначению, навыки атрофируются ради мелких провокаций. Эта художница была истинным гением, но все это – поверхностная статичность, приливы и отливы под ней, личные сомнения и невзгоды – оказалось отделено от нее самой. Она спрятала все надежды и мечты своей жизни, свои успехи и неудачи, как огромную тайну, перевязанную бантиком. – Хелена делает жест, словно что-то дарит вам. – Лишь после ее смерти мы обнаружили скрытую сторону ее жизни, во второй студии, которая таилась за первой, как окаменевшие останки динозавра. И этот новый, совершенно ни на что не похожий курс творчества она хранила в тайне. Иное художественное развитие. Истинное движение, личный ренессанс, который она исследовала втайне от остальных, будучи полностью свободной от ограничений рынка или прихотей публики. И даже отделенной от собственной, казалось бы, нелегкой эволюции художника.
– Там чувствовалась абсолютная, умопомрачительная чистота, – выдыхает Гриффин.
– И тебе мы сейчас предлагаем, – страстно вторит ему Хелена, – такой же путь. Освободи свои способности. Дай себе волю.
И ты со слезами на глазах опускаешь руки и ставишь ноги на пол. Ты встаешь, подходишь к мольберту, выбираешь кисть и опускаешь ее в банку с мутной водой.
Я думаю о твоем брате, что стоит на краю утеса, рядом со скульптурой.
Я думаю о Мариусе ван Лимане, что лежит в пропитанной пылью, застывшей во времени комнате.
Осталось немного.
Не делай этого, Бетси. Пошли этих уродов на хуй.
Но вместо этого, к радости Бельмонтов, ты берешься за кисть и присаживаешься на корточки. Твоя рука плавно и грациозно начинает выводить прерывистую линию. Слезы струятся по щекам, падают на пол. Тело во время работы вздымается и опускается с каждым вздохом. Я слышу твое дыхание. У тебя мешки под глазами – за последние двадцать четыре часа ты испытала слишком много стресса, плюс еще это снотворное, которым тебя накачали, – но на лице горит полная сосредоточенность. Ты абсолютно счастлива. Неужели они получили в руки еще одну Калину Годфри? Кстати, о руках: видеть, как движутся твои, – очень приятно. Ты не прищуриваешься и не намечаешь каждый жест, как делают игроки в бильярд. Ты просто ведешь кистью, и у меня возникает ощущение, что руки движутся независимо от головы, от мыслей, в которых уже создана эта фреска.
Гриффин и Хелена, подобно родителям, гордящимся своим ребенком, наблюдают за твоей работой. Затем они, очень тихо, как будто любой шум может разрушить созданные чары, направляются к двери. Шаги удаляются.
В твоем состоянии приступившего к работе творца есть что-то всепоглощающее. Такое впечатление обычно возникает, когда ты смотришь на продвинутого йога. Я, следуя за плавной дугой, которую выводит твое запястье, ведущее по гладкому бетону кончик кисти, спускаюсь с потолка, чтобы рассмотреть, как ты рисуешь, поближе.
Затем внезапно что-то меняется. Ты все так же, неизменно и гипнотически, движешься из стороны в сторону, но то, что выплескивается с твоей кисти, изменяется. Все происходит очень быстро, без задержек, ты даже кисть от пола не отнимаешь, но линия становится намного более сложной. Ты, как будто на лету, переключаешься с рисования на каллиграфию. За считаные секунды из брызг и изгибов текущих волн появляется слово.
Здравствуй.
В звукозаписи бывает так, что иногда наступает пауза, обычно после девяти или десяти дублей, когда на часах уже два часа ночи, и ты безумно вымотана, и слова, которые ты поешь, больше не имеют никакого смысла – они превращаются в разрозненные мелодии, какую-то бессмыслицу из перепутанных нот и становятся чем-то не более музыкальным, чем песенка, которую напевают маленькие дети, – и тогда ты понимаешь всю абсурдность того, что делаешь. Тогда ты пытаешься выдавить в микрофон что-то упругое, эмоциональное, чтобы звукорежиссер мог улучшить звуки и сгладить острые углы, создать песню, которая, возможно, позволит потом выиграть время. Иногда от этого все становится только хуже, и все говорят, что уже ночь, и ты идешь домой, взвинченная и расстроенная, долго не можешь заснуть и позволяешь сомнениям травить душу осознанием того, что ты полный отстой. А иногда, когда ты вот-вот готов скатиться из состояния «ты отстой» к «ты полный отстой», ты просишь Гэри сделать еще один дубль, он поворачивается в своем кресле, запускает трек, и вдруг по причинам, недоступным твоему пониманию, ты берешь себя в руки и делаешь дубль, а он смотрит на тебя так, словно говорит: «Срань господня, вот оно!» И наступают те самые времена, когда все сомнения улетучиваются на хрен, потому что в душе зарождается нечто, помогающее осознать, что пришла пора вытащить талант из глубин нервного расстройства. Ты мгновенно оживляешься и чувствуешь себя счастливой настолько, насколько возможно в трезвом состоянии. И уже не важно, что получится из песни, альбома или тура. Гэри уже начинает настраивать установку, а ты понимаешь, что лучше этого тебе не выдать.
Я многие годы вспоминала об этом состоянии, но оно, так же как лица людей, которых я когда-то знала, давно поблекло, превратившись в призрачную тень. До сих пор я думала, что это все прошло. Но теперь мое призрачное «я» словно сияет. Как будто моего лица вдруг касается настоящее солнце, словно я сейчас разом получаю мегадозу витамина D. Хоры ангелов. Топ музыки 2010 года разом вколот мне в вены.
Я не знаю, слышишь ли ты меня и как мы будем разговаривать, но для меня достаточно того факта, что ты знаешь о моем присутствии.
И тебе тоже здравствуй, Бетси Ларкин.
Ты чуть дергаешь запястьем, кисточка скользит по бетону, и слово исчезает в водопаде.