К книге
Волк. Ложное воспоминаниеГлава 4 Нью-Йорк
86%
Глава 4 Нью-Йорк
6

Уже полночь. Только для тебя, Люсия, спрячу во тьме свои раны. Под дождем, в полусне. Потом с холма в первом молочном свете вижу удалявшиеся машины. Все матросы исчезли, на дорожной заставе открыта только одна телефонная будка. В воздухе тонкий игольчатый туман, ночью время от времени шел дождь с громом и молниями вдалеке, размывавшими пламя сталелитейных заводов, фары грузовиков, арки света над будками, высветлявшими траву, листья вяза, под которым я лежал, свернувшись, промокший. Вчера поздно вечером тут собралось слишком много голосующих, в основном матросов, поэтому пришлось пешком возвращаться две мили к хайвею на Питтсбург, чтобы купить гамбургер и пинту виски. Потом назад на холм, лег под первыми каплями дождя, надеясь, что майская ночь останется теплой, потягивал виски, думая, что с лишним долларом купил бы не столь обжигающий сорт, застревающий в горле, прежде чем пройти внутрь. В будущем только бархатные янтарные напитки, подаваемые в хрустальных графинах, наливать будет Аннабел Ли. Прикончив виски, заснул, потом проснулся, думая, что матросы, наверно, уехали, однако пятеро еще оставались, поэтому я снова заснул под стрекот сверчков, под треск молний, под одинокого виппурвилла где-то позади в холмах, под десять раз переключавшиеся моторы огромных дизельных грузовиков, набирающих беговую скорость.

Пригласила меня приехать письмом из одного абзаца на почтовой бумаге бледно-розового цвета с запахом настурции или посконника. По-моему, предполагались фиалки. Думал о ней несколько дней, потом швырнул с моста школьные учебники, – я изучал историю искусства, подрабатывая неполный день плотником. История искусства избрана ради возможности сидеть в большой темной комнате, смотреть слайды с картинами, с постройками, которые хочется когда-нибудь увидеть. Скопил два года назад тысячу долларов на поездку во Францию, да все ухнул на сложную операцию на глазу. Деньги копил три года, а любезный хирург получил их целиком за три часа немыслимо неудачной топорной работы. Очень мило, что он получает триста тридцать три доллара в час за исчерпывающее представление о глазном яблоке. Относился ко мне с беспричинной враждебностью, ничего не обещал. Я выехал в пятницу, получив чек, оказавшийся маленьким, так как нам несколько дней дождь мешал. Пробовал занять денег, чтоб хватило на автобус или на поезд, но мои немногочисленные друзья сидели на нулях, а в банке попросили представить гарантию. Валяя по вечерам дурака, мы с одним приятелем планировали ограбление банков, и, выходя из того отказавшего конкретного банка, я задумал вернуться когда-нибудь и обчистить его. Помните? Вы мне ссуды не дали. Блям-блям-блям-блям, капиталист, свинья долбаная. Может быть, просто выстрелю в пол ему под ноги. Вреда никому не хочу причинять. Впрочем, поездка пока выходила приятная, подвозили легко. Мне понравились зеленые поля Огайо, сеносушилки, распространявшие запах гниющей люцерны. Зеленый жаркий запах. Даже Питтсбург для разнообразия приятно выглядел, сильный бриз разнес всю вонь. А потом я завис: люди всегда сначала подсаживают солдат и матросов. Америка прежде всего, НЕДОВЕРИЕ ЭРЛУ УОРРЕНУ[65] на плакатах у Каламазу – «каламазу» на языке индейцев означает «чихание» и «вонючий горшок». Наконец, боевые ребята убрались с дороги, я спустился с холма, перелез через циклонную ограду, на что теперь уже не способен, равно как перескакивать через счетчики на автостоянке или подтянуться сто раз на одной руке. Боже мой, тело сначала кальцифицируется, а потом рассыпается. Через несколько мгновений меня подсадил инженер-химик, который сначала очень методично провел допрос. Где чемодан? Украден. Хорошо. Чем занимаешься? Работаю в фирме по сносу зданий, которая сокрушает старые дома. Работа тяжелая? Да, двенадцатифунтовая тачка обычно тяжелая. Платят хорошо? Да, четыре доллара в час. Тогда он говорит, профсоюзы слишком далеко, слишком далеко, слишком далеко зашли. А вы сколько заколачиваете? Не твое дело. А. Интересно, куда зашли все эти профсоюзы? Потом говорит, было бы в машине радио, послушали бы музыку или футбол, только машина служебная. Я говорю, надо создать профсоюз и потребовать радио. Умник, буркнул он. И, словно по обязанности, принялся излагать историю своей жизни, – восхождение по служебной лестнице на мыльной фабрике в Цинциннати, трое детей, имущественные и подоходные налоги истинный грабеж. Был на конференции в Сан-Франциско, где давали настоящий бал, я имею в виду настоящий бал с прекрасными высокооплачиваемыми проститутками. Вам, богачам, кругом везет, признал я, готовясь ехать, усаживаясь на чек задницей. Господи Боже мой. Мы ведь тяжело трудимся, пар надо спускать; Богом клянусь, в сущности, мыло имеет большое значение. Умываться хорошо, думаю я про себя. Он вздохнул и спрашивает, много ли у меня подружек. Только одна, говорю, ждем до свадьбы. Не хочу завязывать бесцельную беседу о сексе. Накатывает дремота, уже не зябко в мокрой одежде, которая высыхала на солнце, светившем в ветровое окно. Она представляется в странном виде – похожа на птицу и превращается в птицу, вертит и дергает головой в разговоре. Трусики туго набиты перьями, груди разрослись, слились воедино, брюшко мягкое. Мыловар дальше рассказывает, в Цинци погода дождливая, рассуждает о спорте в целом, потом мы долго спорим о фермерском паритете. Снова думаю о ней; кого первым увижу; надо спрашивать Барбару, мой ли это ребенок, или вообще уклониться от встречи. Девушки из Луизианы и Миссисипи, приезжая в Нью-Йорк, без всяких раздумий завязывают неразборчивые связи. Наверно, нуждаются в теплоте после строгой жизни дома, хорошей школы, денег, а в столице у них остаются лишь деньги, инстинктивное обаяние и отсутствие цели. Мыловар меня высадил в Харрисберге, хоть мне было известно, что он едет дальше. Ох уж эти бизнесмены хреновы, хорошо бы обладать такой же уверенностью в себе. Допытывался, балуюсь ли я «дурью». Конечно, конечно, и часто. Ну, говорит, я химик, скажу тебе, это истинный бич. Бич, хорошее слово, признал я, однако подумал, ты-то делаешь мыло, не шило. Я руководящий работник, объявил он, работаю в центре города, а завод в пригороде. В Харрисберге меня всего через полчаса подсадил молодой человек с пачкой «Лаки», закатанной в рукав футболки, с вытатуированным на предплечье орлом. Для беседы у него слишком громко работало радио, заговаривал он лишь во время ежечасных новостей. Только что демобилизовался с флота, сообщил, что все женщины в Норфолке, штат Вирджиния, заражены гонореей, но если поехать в Ричмонд на выходные, можно переспать со славненькой деревенской девчонкой. Я никогда не был в Ричмонде, а во время разговора все больше верил, будто был, соглашался с ним, добавлял свои собственные непристойные прикрасы. Позже вечером, когда доехали до Стейтен-Айленда, понадеялся когда-нибудь побывать в Ричмонде, встретить свежую деревенскую девушку, не похожую на толстоногих плоскозадых свинушек из Норфолка.

На Стейтен-Айленде я сел в автобус, который шел через весь остров, немного выпил в городе, направился к парому. Бармен спросил, не из Флориды ли мой красивый загар, нет, говорю, просто работал на воздухе там, где почти всегда светит солнце. Он умудрено кивнул. Парома прождал почти час в пещерном терминале, косясь одним глазом на компанию негров, жутко пьяных, однако смеявшихся, и на двух угрюмых молодых людей с тестообразными физиономиями, которые сверкали друг на друга маленькими глазками, воткнутыми в лица-пиццы. При посадке я сразу поднялся по трапу, остановился у поручней, наблюдая, как удаляется слабо освещенный остров, потом ушел на нос, глядя на медленно приближавшийся Манхэттен. Какая черная-черная вода под нами. У меня мало веры в способность любого плавучего средства плыть. Сколько лет этому судну, сэр, на котором я десятки раз бывал с той или иной девушкой? В первый раз с той, с которой жил и которой рассказывал, что в тот день в обеденный час видел настоящего писателя: Олдос Хаксли, высокий, костлявый, с туманным взглядом, стоял на углу Пятьдесят седьмой и Пятой, с молодой девушкой, державшей его за руку. Очень хорошенькая молодая девушка; я следовал за ними по Пятой, откуда они свернули на Пятьдесят третью, зашли в Музей современного искусства, а у меня денег не было на билет. Хотелось подслушать разговор, посмотреть, будет ли он говорить остроумные вещи, как в «Желтом Кроме», в «Контрапункте», во всех прочих книгах про молодых людей моих лет, души которых – «тонкие мембраны». В последний год учебы в средней школе я воображал себя таким юношей с добавлением немалой доли Стивена Дедала[66] для букета гарни. От сопливости и самодовольной ограниченности меня спасло только полное усвоение Уитмена, Фолкнера, Достоевского, Рембо, потом Генри Миллера, который, подобно постоянному переливанию крови, питает отвращение к меланхолии. В восемнадцать – девятнадцать лет читаешь скорее для укрепления, чем ради удовольствия. Натянул веревку в своей комнатке, повесил два портрета: Рембо и желтоватое графическое изображение Достоевского с высоким круглым лбом, как бы вместившим все человеческие страдания и радости, ликующим и одновременно скорбным. Только ведь юные годы всегда отданы собственно жизни, а если ты моешь посуду, работаешь мотыгой, копнишь сено, дела насущные затмевают высокую литературу. Для чужака из внутренней части страны, впившегося зубами в первый горячий сэндвич с пастрами в магазинчике деликатесов, это невероятное чудо. Почему дома такую еду не готовят? Львы перед библиотекой кажутся необычайно величественными; только подумать, что мне разрешается бродить по своему усмотрению в библиотеке, где я увидел рукопись Китса. Поистине золотой город, думал я. И роскошь первой марихуаны в темном углу в «Пятачке», где играл Пеппер Адамс с Элвином Джонсом, исполняя тридцатиминутное соло на барабане, бурча и без конца потея в синем костюме, пока тот не становился черным. В восемнадцать я плохо что-либо усваивал, шатался вокруг в мечтательном ошеломлении городом.

Теперь, через два года, город выглядел с парома, подходившего к Бэттери, плоским, рисованым, калькой на горизонте, источающим грязный гной и холодное зло. Никаких обещаний, никакого будущего. Приеду, нанесу два коротких визита и быстро уеду. Или с восторгом увижу, как его накроет гигантская приливная волна от кометы, упавшей в Атлантику в нескольких милях от берега, гавань забьется мертвыми кальмарами. Вода подо мной промозглая, вонючая; моторы взревели на заднем ходу, паром ткнулся носом в причал. Я сел в поезд до центра города и бродил до рассвета. Как ни странно, никогда не вижу в Нью-Йорке опасности. Может быть, представляю собой жалкую добычу, невинно гуляя по Гарлему и по испанскому Гарлему, по Нижнему Ист-Сайду, в поношенной безликой одежде, конечно. Даже на скамейке в парке – в Нидл-парке, как впоследствии выяснилось. Свободно заговариваю со шлюхами, с толкачами наркотиков, любопытствуя посмотреть, как они живут, о чем думают. Один приятель утверждал, будто никто ко мне не пристает из-за косого глаза, благодаря которому я сам смахиваю на злодея и преступника. Обращаясь к незнакомцам с вопросами, каждый раз вижу, как они озадаченно оглядываются через правое плечо, выясняя, с кем я говорю. Так или иначе, чувствую себя спокойно. Всегда без колебаний иду, куда хочу. Трижды живя в этом городе, лишь дважды попадал в ситуации, которые можно как-то связать с насилием. Ехали на вечеринку в Фар-Рокэвей, а в подземке какие-то юные хулиганы резали ножами сиденья, потом, уже в Бруклине, открыли дверь, хватая снег с платформы. Нас было пятеро: три девушки из Барнарда и мой приятель, который шил сандалии в Виллидже. Его подруга велела одному придурку не кидать в нее снегом, что он тут же и сделал, как раз когда подъехали к следующей остановке. Мы помчались за ними из вагона по платформе, мой друг схватил одного за волосы, я припер другого к самому краю, крича, чтоб ты свалился на третий рельс, сосунок хренов. Но он перебежал колею, перебрался через ограждение. Я пошел по платформе назад, кондуктор задерживал поезд, первый придурок сидел, бормоча, на бетоне. Приятель стоял, поджидая меня, с клочком волос в руке, вырванным в конце погони. Сообщил, что шлепнул его пару раз, вот и все. Вернулись к девушкам, моя подруга посоветовала никогда так не делать, иначе меня могут зарезать. В дальнейшем за несколько месяцев я был свидетелем самой дикой жестокости в подземке, причем ни кондуктор, никто из служащих не вмешивались. Другой инцидент неприятный, потому что я сам виноват. Сидел с несколькими людьми в популярном у художников баре. Пошел в туалет, где хорошо одетый мужчина, стоя рядом у писсуара, говорит, а вы, педрилы, действительно любите этот бар, правда? Я изо всех сил заехал ему в ухо, пока он причесывался, потом еще несколько раз стукнул по голове, по шее, в солнечное сплетение, отчего он упал на колени. Потом растоптал упавшие на пол очки. Он сидел, вытянув руки, тупо глядя на меня, снова обозвал педрилой, тут я макнул его головой в унитаз, где кое-что было, вышел и вернулся за столик. Позже он явился, поговорил с барменом, тот подошел и сказал, что не следует бить постоянных клиентов. Тогда один художник объяснил: просто у этого типа такая причуда – любит, когда его бьют в туалете. Я сильно расстроился, но они снова заговорили про Кунинга[67], оставив предыдущую тему. Ненавижу любое насилие до такой степени, что при виде кулачной драки чувствую тошноту и нервную дрожь.

Прошагав несколько часов в общем западном направлении, я понял, до чего будет жарко. Гуронские горы находятся приблизительно на одной широте с Квебеком, но когда утихает ветер с Верхнего озера, летняя погода становится невыносимо душной. Год назад, разбив лагерь на сосновых пустошах в долине Йеллоу-Дог, я почти все время прохлаждался в холодной реке. При такой сильной жаре, в таком спекшемся сухом лесу одна спичка породила бы буйный пожар, звериный Дрезден, где пламя несется со скоростью двести миль в час гигантскими оранжевыми прыжками; кстати, точно такая же скорость у снежной лавины. Отсюда можно вывести несколько ложных заключений. Никогда не забывай, что онтогенез повторяет филогенез. И наоборот. Тыква в своем огромном вдовьем царстве ежедневно сотворяет миры с математическим правдоподобием. Вспаханная борозда напоминает открытую вагину, и так далее. Ружье – ложный член, член – ложное ружье, бесполезное при вторжении япошек в Калифорнию. Только на прошлой неделе мне сообщили, что мы живем в апокалипсические времена. Возможно, «последние дни». Да, конечно, я готовлю чепчик, ожерелье с подвеской из конского каштана в шоколаде, отводящего зло. Проблема не в апокалипсисе, а в том, чтобы не задохнуться в вощеном ситце, – чересчур много крыс в зерновых закромах, многие заболевают бешенством, умирают от стресса, сначала гибнет сознание, тело держится дольше. С трудом взбираюсь на холм через поваленные ветром тополя и осины; наконец, достиг вершины, сел на замшелый камень. Ничего, одна зелень, леса, не видно никаких следов человека, хотя где-то там люди рубят деревья для бумажных фабрик. Или кедровые стволы для постройки бараков рабочим автомобильных заводов в Детройте, удобно расположенном в шестистах милях к югу от меня. Отдышавшись, взял курс на север с холма к небольшому озеру, замеченному на расстоянии мили в три. Окунусь и сверну на восток. Замечаю, что уже на несколько часов забыл про курево, взглянул на собственные пальцы в желтых табачных пятнах, представил, как съежившиеся легкие пытаются всасывать воздух, кислородом питающий сердце. В кратком приступе злобы растоптал полпачки сигарет, впихнул в палые листья. Безобразная пачка. Встал на колени, выкопал пальцами ямку, похоронил ее, зная, что пожалею об этом со временем, дойдя до озера. Снова сильно занервничал, как можно быстрее проламываясь через лес. Страх питает мысль о девушке, пытавшейся угадать, под каким знаком я родился. Хреновы гороскопы. Помню, впрочем, как мечтал стать кентавром, бежать по болотам, потом бросаться в реку, чтобы смыть грязь с боков. Снять с плеча лук, вытащить из колчана стрелу, без особых причин пустить в дерево. Но астрология – обыденная белибердовая болтовня. У алхимиков хватало ума прятаться, точно так же, как истинные сатанисты хранят анонимность, тайно совершают свои чудеса. Говорю, что был шпионом, обнаруживая таким образом, что не был, несмотря на «люгер» и плащ «барберри» свободного покроя. Черные дела, включая астрологию, требуют от новичков ученичества, усердного усвоения знаний. Потом открываешь, что нет никаких секретов, настоящих тайн, – только Тайна; никаких священных книг, кроме одной, неписаной, скрытой от нас в центре Земли. Темная сторона Луны просто темная и холодная, Юпитер с Сатурном – просто далекие частицы разума, запущенные задолго до начала времен. Ноги меня не послушались, поскользнулся на заросшей папоротником кочке, врезался в ствол тамариска, ударился, вышиб из себя дух. Лежу, хриплю, обливаюсь потом, местные комары и мухи одолевают меня без усилий. Рыбы? – спрашивает она. Нет, отвечаю, шлепнув ее по лицу сладкой селедкой, ловко схваченной за хвост. Можно взвеситься на твоих Весах, киска, RSVP[68]? Выдернуть из попки Скорпионье жало? Пустишь мистера Могучего в глупую Тельцову глотку? Автоматически переворачиваюсь, тянусь за сигаретами, которых нет. Может быть, снова подняться на холм и отыскать могилку? Спасти хоть одну. Послужит мне уроком. Вижу солнечный свет, едва проникающий сквозь папоротник, тонкие прямые стебли. Мэри-Джейн и мышка Снифлс ушли в дуплистый пень. Миниатюризация в волшебных песках. Никто никогда не сует руку в темное дупло в пне. Возможно, безмозглый натуралист, заслуживающий укушенного пальца. Вспомнился щедрый охотник на горных львов, с которым мы встретились под Дюшеном в Юте. Длинные жирные волосы до плеч, запятнанная куртка из оленьей кожи. Жаловался, пока ехали в древнем «плимуте», что с ним ни одна мормонка не трахается, своих держатся. Когда дело с горными львами идет на спад, отлавливает два-три пеньковых мешка гремучих змей, продает колледжу в Прово для медицинских исследований. Пять баксов штука. На одну гору не потянули, но по окружной дороге подъехал грузовик, втащил. Охотник рассказал, что живет вместе с братом, хозяином ранчо под Рузвельтом, но предпочитает спать под открытым небом. Можно проехать семьдесят пять миль на север до Вайоминга, не увидав ни единой души. Или дальше на юг, потом вдоль Грин-Ривер, по плато Тавапутс. Дал мне адрес девушки из Вернала, которая, может быть, «мило» со мной обойдется. Только следующим меня подсадил католический священник, с которым мы поели в Вернале. Впихнул меня в машину, держа ключи в кармане, но ланчем не пожелал угостить. Проповедовал слегка гнусавым голосом, пока проповедь не зазвучала по-утиному, как у Дональда или Дейзи. Впрочем, мы подружились, после того как он накормил меня обедом, и я пересказал все враки, которые баптисты обычно рассказывают о католиках, – туннели между мужскими и женскими монастырями, усеянные костями младенцев. Он очень серьезно отнесся, говорит, мы должны за них молиться. Радуюсь, лежа в папоротнике, что так далеко на севере нет ядовитых змей. Иначе нельзя было б спокойно и невредимо валяться в листве. Наконец, я поднялся, пот стал высыхать, поел изюма с глотком теплой воды. О, Господи, отдал бы за сигарету здоровый зуб. Волосы раздражающе лезут в глаза, я остановился, вытащил нож, отхватил спереди прядь, обвязал лоб от пота красным носовым платком. Натти Бумпо[69] хочет табака. И портерную, и бутылку «Шато-Марго», и лошадь, чтобы доехать обратно до лагеря, собраться, вернуться к машине, бросить лошадь, направиться прямо в Нью-Йорк в «Алгонкин» или в «Плазу», послать какую-нибудь тамошнюю мелкую сошку в магазин «Бонвит Билл Бласс»[70], сообщив свои мерки, чтобы экипироваться для жуткого первоклассного низкого ненасытного траханья. Утомительно. Я придирчиво выбираю отличные заведения, спускаюсь завтракать в эдвардианскую гостиную, – вы галстук забыли, и официант в мгновение ока накидывает другой, прежде чем успеешь пукнуть или свистнуть. Богачи никогда галстуков не забывают, до девятнадцати отец мне его повязывал, потому что я просто не мог вывязать узел. Дошел до нижнего болотистого участка, понял, озеро уже недалеко. Несколько сотен ярдов двигался вокруг низины, потом шагнул в трясину, отчаявшись отыскать прямой путь к воде. Добрел до кочки, залез на березу, разглядел неподалеку воду. Береза слишком толстая, чтобы гнуться, – опасное упражнение, то есть, когда нижние ветки слишком толстого дерева слишком высоко расположены, выхода нет, приходится прыгать. Умудришься сломать здесь ногу, будешь неделю ползти до машины. Герой моего детства Джим Бриджер[71] никогда бы такого не сделал, однако никогда не зашел бы и в «Плазу» без галстука, разве что с целью устроить поджог или кого-нибудь стукнуть. До сих пор есть подобные типы. Один мой приятель видел метиса под Тимминсом в Огайо, две мили тащившего на спине четыреста фунтов лосятины. Я вышел к озеру, приметил слева по берегу песчаную косу, где можно сесть, раздеться, искупаться.

Зашел в бар возле Бэттери, заказал сэндвич с пастрами и пять двойных бурбонов. Постепенно восстанавливается здоровье с приливом крови после холодной ночи и неудобств. В заведении только несколько неописуемых стариков, бормочущих про себя, – в Нью-Йорке плотность бормочущих про себя на квадратный акр высочайшая в мире. Получают «Бьюлова»[72] за службу в сити до шестидесяти пяти, после чего начинается бормотание. Поэтому рубашки забрызганы слюной. Бармен внимательно смотрел шоу Джека Паара, бичующее знаменитостей за голливудские враки. Ух ты, умный какой. Хорошо бы когда-нибудь туда приехать, снять комнату, пошататься вокруг, вызвать Эстер Уильямс на состязание по плаванию, три мили в Тихом океане, приз – судьбы мира. Тысячи фильмов отравляют душу. Джеймс Дин, о, Джеймс Дин, где ты теперь? В шести футах под покровом Индианы. Мне не нравится Роберт Митчем в «Дороге грома». Мы купили телевизор только перед моим отъездом из дома в восемнадцать лет. Я его до сих пор не люблю из-за маленького экрана, тогда ведь и люди должны быть такого размера, когда входишь в студию. Спросил стакан воды, принял три колеса. Вот как мы живем, ребята. На улицу, к подземке; поднимается вонь.

Вышел из поезда на «Шеридан-сквер», пошел вниз по Гроув посмотреть на дом, где жил годом раньше. Подступили глупые слезы. Как у зрителей при исполнении национального гимна на футбольном матче. Взглянул на Бэрримор, повернулся, побрел назад к площади, там выпил кофе в «Рикерсе». Какой-то гомик с накладными ресницами попросил сахару. Хлоп-хлоп-хлоп. Я тепло к нему отнесся – почему нас должно волновать, кто с кем трахается и по каким причинам. В каждом законодательстве предусмотрен свой регламент Роберта[73] насчет любви. У меня есть авторитетные свидетельства, что в конгрессе пропорционально больше трансвеститов и педиков с воспаленными веками, чем в Ларедо, штат Техас, в Спрингфилде, штат Массачусетс, на пляже в Малибу. Секретный доклад Национального института искусств и литературы значится в картотеке под рубрикой «Китай», коллективная мудрость, определяющая, какая организация способна украсить воздушными пузырьками чашу эпохи Минь. Конечно, под альфой значатся только члены, но во время выборов связывается фартовая цепочка, вертит носом, вынюхивая в первую очередь недостойных. Допил кофе. Из трех колес два были лишними. Передвигаюсь со скоростью света, и это мое личное дело. Общий курс на Салливан-стрит, где живет она в грязи и нищете, которые любит, которых заслуживает. Если ее не окажется, вылижу на дверях свое имя; она никогда не узнает, если слюна высохнет раньше ее возвращения. Вниз по Четвертой Западной со всеми прибамбасами, определяющими твою настоящую личность. Опера-буфф лопает маникотти, внезапно разражается пением, разевая рты, полные соуса маринара. Музыка сочится из кровоточащих дыр. Если бы меня призвали в армию, взял бы с собой кетчуп, изображал бы убитого, пока не отпустят. Девушка на Шестой авеню выгуливает у почтового ящика изящную афганскую борзую. Какая красавица – длинные ноги, высоко вздернутый круп, бедра. Пожалуйста, будь моей, пусть нас кто-нибудь прямо сейчас познакомит. Уходит, полушария трутся одно о другое; сунуть бы туда нос или хобот. Надо бы вывести из себя химию и вернуться на землю. Хочу вернуться домой, заколачивать гвозди в плашки два на четыре, нести к машине пустую корзинку для ланча; чтоб мама спросила, как идут сегодня дела. Плохо, очень плохо. Дважды я очень сильно повреждал большой палец. В первый день ирригационных работ три ногтя сорвал. Вопль разнесся по сухому полю, брызгала вода, разбавленная моей кровью. Наконец, через Вашингтон-сквер, к ее улице. Люди играют в шахматы в темноте, с крюков свисает десяток туш. Надо исполнить йодль за деньги. Я купил пакетик фисташек и сел на скамейку, собираясь с оставшимися мыслями. Когда разбогатею, найму лауреата Пулитцеровской премии ни для чего другого, за исключением чистки фисташек. Остальное время пусть сидит, кудахчет в курятнике. Яйца трогать запрещено.

Вверх по лестнице. Ноль часов, из горла не выдавливается ни одного разумного слова. Может быть, дзен: «Я здесь, потому что я здесь, потому что я здесь». А потом из чулана со швабрами выскочит хозяин, швырнет меня на пол с таким звуком, словно хлопнуло одно крыло. Стук. Пахнет простыми капустными щами. Стук. И рыбой, и моющим средством «Роман». Дверь открывает толстая девушка с припухшими глазами.

– Ты меня разбудил.

– Хорошо. Лори дома?

– Ты кто?

– Суонсон.

– Она с полчетвертого начинает.

И стала закрывать дверь.

– Обожди минуту.

Протиснулся мимо в узкий коридор, в претенциозную гостиную. Там тянулся диван вдоль длинной стены, и я сел, потом лег.

Толстуха пожала плечами под халатом, ушла в другую комнату. Попробовал закрыть глаза, но в них ощущалась песчаная резь. На полу валяются разбросанные книги, пластинки, стены оклеены театральными программками. Еще рисунок Мозеса Сойера, девушка с кривыми ногами под красным платьем. Литография Ларри Риверса. Подражание Хаиму Гроссу на угловом столике. Лори стоит за стойкой в большом магазине деликатесов в Ист-Сайде, предназначенном для толпы богачей из храма Эману-Эль[74]. Я впервые с ней встретился, когда приехал на восток, собираясь отправиться в Вашингтон с рекомендательным письмом одного видного бизнесмена к одному конгрессмену, удостоверяющим мою личность. Только свернул с пути в Филадельфии, заложил часы «Уиттнауэр», полученные в честь окончания средней школы, и поехал в Нью-Йорк. В комнатах темнело, нервы мои слегка притупились, тело мягко покоилось на диване. Толстяки в соседнем номере запустили пластинку – тихую, латинскую, сладкую, – я увидел мексиканцев, вернулся в Сан-Хосе под пальмовые листья. Потом стою на горячем асфальте автостоянки у автобусной станции. Пальмы с голыми слоновьими стволами, ананасы. Ем менудо – похлебку из требухи; люблю менудо с крупинками мамалыги и с красным перцем.

Лори разбудила меня. Я знал, что спал короткое время, но шея ныла от горбатой лежанки. Чуть-чуть похудела, веснушек вроде стало меньше. Пахнет языком и пастрами.

– Ты что тут делаешь?

Заговорила тихо, голос ее всегда кажется детским, смазанным детским маслом.

– Отдыхаю. – Взял ее за руку, притянул, усадил рядом с собой на диван.

– Женился? – спросила она.

– Просто автостопом приехал. За четыре дня.

– Дай я переоденусь.

Подошла к рахитичному шкафу, вытащила джинсы, свитер. Ко мне вновь подступила сонливость, но на пол упало форменное белое платье. Она наклонилась поднять. О боже.

– Может быть, подойдешь на минуточку?

Оглядывается с улыбкой, идет ко мне в трусиках, лифчике. Какой славный животик. Вытянулась возле меня, мы целуемся и целуемся, пока я расстегиваю брючный ремень, стаскиваю с себя трусы, с нее трусики, расстегиваю лифчик, срываю свою рубашку, трогаю ее груди. Потом она на него села, снова мне улыбнулась, склонилась, и мы до конца целовались. Меня переполняла любовь. Никогда не испытывал отчуждения к ней после занятий любовью, потому что любил ее. Бессмысленный разговор о прежних недоразумениях. Обо мне. Я ненавидел Нью-Йорк, и однажды влепил ей пощечину. Познакомился с ее родителями, и они меня возненавидели, не желая разговаривать, ибо я не еврей. Целую ее в шею, она скользит губами по моему животу, вниз, и снова меня возбуждает. Я сбросил башмаки, штаны, вошел в другой раз, медленно раскачиваясь между ее ногами, закинутыми мне на спину, снова целуясь. А потом заснул.

* * *

Усаживаюсь на песчаной косе, покуривая воображаемую сигарету. Должно быть, градусов семьдесят семь, поэтому я встал, сбросил одежду, потанцевал на цыпочках на песке небольшими кругами. Там-там-там, тридцатидвухлетний индеец, сама природа видит мою дикую голую задницу и не обращает внимания. Ветер вполне способен отгонять насекомых. Вошел в холодную воду, непроизвольно поежившись. Все равно что писать на улице в холод. Индейцы-шайенны жили на прекраснейших землях Монтаны за несколько тысяч лет до того, как она стала Монтаной. Я испустил длинный шайеннский клич, нырнул, поплыл под водой с открытыми глазами, видя мутное дно. Вынырнул, оглянулся на берег – неплохо. В двенадцать лет мы дважды оплывали наше озеро без ведома и разрешения родителей, на что уходило девять часов. Он ей говорит: «Греби назад». Нехорошо совать шутиху в пасть лягушки. Что станет с лягушкой? Разлетится вокруг на клочки.

Лениво плыву к центру озера, глядя вниз на черное невидимое дно, желая сразиться с каким-нибудь морским чудовищем. А когда повернул назад к берегу, левую лодыжку свело судорогой, пришлось просто тащить за собой расслабленную ногу. Лег на песок, подложив под голову одежду, принялся растирать мышцы, пока судорога не прошла. Питер немножечко обгорит. Сделал мостик, выгнулся, упираясь затылком и пятками. Где теперь моя скво, которую можно было бы долбануть? Покахонтас[75] в роскошной карете. Сейчас идет спор, кого больше долбали, черных, которых сюда привезли, превратили в рабов, или индейцев, полностью обездоленных. Сэнд-Крик. Харперс-Ферри[76]. Все равно что спрашивать, кто смертельнее всего убит на войне. Знайте, прохожие, здесь лежу я, разинув в вечном проклятии ротовое отверстие в черепе. Все правдиво, без всякой романтики. Почему они не уяснили, что надо быть примерными мальчиками и девочками? Одеяла специально заражаются оспой, грабежи, набеги, бойня, алчность, сотни миллионов человеческих шкур переправляются на восток. Высадив меня, пайюты свернули налево на гравийную дорогу, уходившую на тридцать миль в пустыню, где они жили в правительственных железных куонсетских ангарах. Как правило, жарких летом и холодных зимой. Мы передавали друг другу бутылку, хохоча над песней по радио в исполнении шампанской дамы. В машине липкий горячий запах выхлопных газов, вороново-черных волос. Набрав пригоршню песка, вывожу свое имя на животе. Низко летящий самолет прочтет и встревожится. Смуглый принц-сирота опять на свободе. Запирай на замок женщин и детей. Формируй вооруженный отряд. Вооружен и очень опасен. Переворачиваюсь на песке, бревном качусь к воде немного напиться. Очень вкусно. Озеро питают источники. Оказался бы здесь отец, прихватив с собой мух для наживки, проверил бы, есть ли форель. Вышел бы из леса в охотничьей одежде, которая осталась на нем в то ноябрьское утро. Хорошо бы, чтоб подальше в лесу сестра рвала цветы, собирала грибы, чтобы съесть их с форелью. Семь лет прошло. Я никому не скажу, что они еще живы. Что ходят по воде, по верхушкам деревьев длинными летучими шагами. Долли Паттон, моя любимица после гибели в авиакатастрофе Пэтси Клайн вместе с ковбоем Копасом, поет, приди, забери меня, папа, голова моя цела, а сердце разбито. Суть в том, что она на любви помешалась, попала в дурдом. Мольнесу никогда уже не отыскать девушку, а когда Хитклиф выкопает Кэти, начнется холодная некрофилия. Меня до сих пор мороз пробирает при мысли об этом, или когда мастиф грызет ее дивную ногу. Я прошлепал к кусочку, заросшему камышом, рассматривая под водой стебли и корни.

Проснулся в тот раз с дрожью. Организм отравлен. Лори вошла в комнату, дала мне чашку кофе. Потом подошла к письменному столу, старательно скрутила самокрутку с накрошенным гашишем, расточительный способ использования гашиша, но милый. Раскурила, протягивает.

– Все твое. Я уже приняла, пока ты спал.

Я сильно затянулся, задохнулся, как можно дольше задерживая сладкий дым, выдохнул и опять потянул. Напоследок кусочек, жую горькую резиновую плотву. Вверх, в воздух, но на сей раз славно. Встал, пошел в туалет, сполоснул далекое лицо, не принадлежавшие мне руки, взглянул в зеркало в свои красные глаза. И на грудь, думая, что соски можно по ошибке принять за глаза бабуина, пупок проходит насквозь на другую сторону. Когда я вернулся, толстушка разговаривала с молодым человеком с пружинистой желтой бородой, которую надо немедленно отодрать. Чокнутый священник из Чосера. Они взглянули на меня, голого, и испарились. Я опустил глаза на свой потрепанный член, который словно лишь недавно прицепили. Лори заговорила о прошедшем годе, да я мало что слышал. Пил кофе из цветного пластмассового стаканчика, наблюдая, как он стекает по трубе в желудок, где образуется черное озерцо.

– Чем ты занимался?

– Что?

– Занимался чем?

– Ничем. Как всегда.

Потом она стала рассказывать о своем романе с художником, неделями пришлось привыкать заниматься любовью с другим. А в подземке ее пытался изнасиловать один мужчина, но когда спускал штаны, она его толкнула. Чуть не получила нервный шок, теперь носит с собой длинную шляпную булавку, чтобы отпугивать таких типов. Помнишь, как мы таскали матрас на крышу Гроув, крутили самокрутки, трахались в уличном шуме, покрывались копотью, если слишком долго задерживались. Я хорошо запомнил шершавую крышу под босыми ступнями. И в тот момент чувствовал, будто ступаю босиком по теплой доске или скребу ногтями классную доску. Она села рядом, теперь плача, всхлипывая, говоря сдавленным голосом, что я должен остаться, будет гораздо лучше, чем раньше.

– У тебя еда есть какая-нибудь? – спрашиваю.

Ошеломленная грубым вопросом, отрицательно мотает головой. Схожу, говорю, куплю какой-нибудь китайской еды; быстро оделся, надел башмаки без носков. Пуговицы на рубашке оторвались, остались только три.

– Ты вернешься?

– Конечно, что за глупости.

Она проводила меня до дверей, поцеловала. Я вышел не оглядываясь и, только ступив на улицу, понял, что не вернусь. Побродил вокруг в поисках поезда до верхней части города. На углу трое юных преступников прислонялись к почтовому ящику, при моем приближении подтолкнули друг друга. Я как бы напрягся всем телом, хоть по-прежнему плыл от гашиша, сунул правую руку в карман, стиснул нож. Когда проходил, один хулиган плюнул, чуть не попав в мои башмаки. Я шел, ожидая, что сзади услышу шаги. Замечательно было б достать всех троих одним широким взмахом. Но тогда я тоже свое получу, уже почти чувствуя боль от раны в боку, нанесенной ножом или пистолетной пулей.

Дальше вверх по восточным семидесятым, милым и безопасным. Первая дверь оказалась открытой, вторая запертой. Номер 24. Нажал кнопку звонка. Огороженный стенами город.

– Да? – донеслось из переговорного устройства.

– Это я.

Дверь загудела, щелкнула. Мраморный вестибюль, абсолютно без запаха. Два трехколесных велосипеда в углу для забавы. Я нажал другую кнопку, услышал, как вниз ко мне едет автоматический лифт, дребезжа тросами. Уже почти рассвело, а поет совсем мало птиц. Вверх в пастельной клетке с зеркалом в углу, чтобы видеть, не скорчился ли насильник, распустив слюни. Прочь, нехороший человек. Твои качалки нежелательны. Лифт остановился. Она стояла у двери своей квартиры, куря сигарету. Ладно. Мы обнялись, но глаза мои были открыты, видя ее вытянутую руку с отведенной от нас сигаретой. Потом отодвинулись друг от друга и зашли в квартиру. Она пристально на меня посмотрела.

– Ты под кайфом и пахнешь.

– Мило тут у тебя. Зарплату прибавили?

– Да, но назад с ребенком не возьмут.

– Хочу посмотреть.

Проследовал за ней через спальню в маленькую смежную спальню, думая, что квартира должна стоить, как минимум, три сотни в месяц, если не больше. Отец мой платил за дом всего шестьдесят шесть долларов. В углу кроватка, другие детские причиндалы, тот самый странный общий сладкий запах, который окружает младенца. Слышу дыхание, но самого ребенка не видно. Смутные очертания головки.

– Мой?

Она закурила другую сигарету, и мы тихо вышли в гостиную. Платье на ней с красивым желтым рисунком, ковер пушистый, очень мягкий; чувствую себя невесомым. Мы сели, глядя друг на друга.

– Я точно не знаю. Мои родители считают, что твой. – Много других вариантов?

– Тебя не касается.

Лицо ее вспыхнуло, она уставилась в потолок. Все в комнате намертво замерло.

– Можно выпить?

Она налила мне бурбона, сверху на дюйм воды, безо льда, как я обычно пью. Заговорила про свои проблемы с поисками помощницы, которая убирала бы, сидела с ребенком, готовила обед. Есть свободная комната, но никто не желает идти «с проживанием». Я демонстрировал глубокую озабоченность и внимание, выпив несколькими глотками бурбон. Еще химикаты, организм разрывается в тоске по вяленой говядине. Она снова вперилась в потолок, рассказывая, как сильно любит ребенка, про последний визит родителей; может быть, уедет в Сан-Франциско, подумает о карьере. Платье разошлось на коленях; несмотря на дела с Лори, я начал разогреваться. Шагнул к ней, наклонился, поцеловал в шею. Соль и духи.

– Тебе надо поспать.

Встала, повела меня в свободную спальню. Я разделся, она велела принять душ, иначе комната погибнет навсегда. В душе я чуть не падал, засыпая под дождем горячей воды. В комнате наблюдала, как я вытираюсь, ложусь в постель, мгновенно засыпаю.

Выйдя из воды, я понял по отброшенным солнцем теням, что сильно отстал от своего расписания, лишь наполовину совершив намеченный круг. Если сейчас пуститься трусцой, повезет вернуться к лагерю до темноты. Потом доел последний изюм, думая, что проблема совсем незначительная; настоящая дикая глушь уничтожит меня за месяц, если совершать такие дурацкие промахи. Единственные пункты в мою пользу – беспечность и сравнительно хорошее здоровье, однако мне абсолютно не свойственна постоянная настороженность, присущая всем добрым обитателям леса. Как раз тот случай, когда Бог не любит дураков и пьяниц. И не заботится, чтоб они не превратились в удобрение или пищу для зверей. На дальнем краю озера заметил мелькнувшее черное животное. Безобидный черный медведь не почуял мой запах, пока не вышел к озеру. У меня просто отсутствует функциональный рассудок исследователя, путешественника; я встречал очень немногих людей, которые однозначно уверенно себя чувствовали в глуши. Надо очень много знать о питании, об укрытии, о выслеживании добычи, а многие аспекты подобных знаний приобретаются лишь благодаря изощренному, почти инстинктивному, ясному пониманию окружающего. В Монтане я чуть не свалился с утеса, задумавшись о поразительной плоскости задницы шлюхи. Слишком развитая мускулатура, как у балерины. Вернувшись в следующий раз, подцеплю другую, и тут вдруг под ногами тысячефутовая пустота. Какие можно есть корешки? Чем будет жить тело после того, как истратятся двадцать фунтов жира, опоясавшие живот? Запасная, как говорится, покрышка. Воображаю себя: голодный, ползаю вокруг, кидаюсь с яростным рыком на старого больного опоссума, проигрывая битву. Лапы и лицо сильно покусаны. Забросил леску с грузилом, надеясь, что во время купания не отогнал всю рыбу на другой конец озера. Потом пошел обратно к болоту, принялся собирать как можно больше растопки, предвидя долгую неудобную ночь.

Барбара разбудила меня, принесла томатный сок, кофе, две таблетки аспирина, точно рассчитав, что они мне понадобятся. День шел к концу, на каждом храме высился ржавый шпиль.

– Дай выпить.

– Нет. Сначала поешь.

– Нет. Воды.

Принесла стакан воды со льдом, села на край постели. Я накрыл лицо подушкой, застонал. Мне нужны химикаты.

– Заткнись. Горничная еще тут.

Старая негритянка сунула в дверь голову, объявила, что дитя спит, а она уходит. Барбара вышла, я перевернулся, прислушался, как мой мозг плачет, ворочается со скрипом. Желчь в желудке, в горле еще слышится смешанный вкус гашиша с бурбоном. Встал, вычистил зубы, заметил желтоватый цвет кожи. Вернувшись в постель, пожелал, чтоб она была моей собственной, выглянул из-под подушки, снова проверив, где я нахожусь. О боже, никогда больше в рот ничего не возьму, кроме еды и воды. Болезненная темнота. Зажмурив глаза, видишь звезды, красные точки, ниточки, свободно плавающие в стекловидном гуморе. Слепой глаз видит более интересные вещи, плотно закрытый или вывернутый к затылку. Слышу, дверь опять открылась, приподнял подушку. Она протянула мне гоголь-моголь.

– Куплю тебе билет на самолет.

– Ох, иди в задницу.

– Не хочу, чтоб ты тут оставался. Я этого не вынесу.

– Не останусь. Не намерен подглядывать, как ты корчишься под своим джентльменом.

– Заткнись.

– Ты это сегодня уже говорила.

Она вроде бы собиралась заплакать, поэтому я перевернулся, попросил растереть мне спину. Пошла в ванную, принесла лосьон, начала долгий медленный массаж от поясницы до плеч. Мы всегда друг друга массировали, притворяясь, будто не имеем сексуальных намерений, до определенного момента, когда уже больше нельзя было ждать.

– Можешь сесть мне на голову, если хочешь.

– Нет.

– Почему?

– Не знаю. Просто не хочу.

– Пожалуйста.

– Почему я должна это делать?

– Потому что любишь, когда тебя лижут.

– У тебя рот вонючий.

– Тогда ты пососи.

– Нельзя ли полюбезнее?

– Было бы очень любезно, если б ты меня пососала. Голова болит.

Поднялась с краешка постели, пошла к окну, опустила жалюзи. Слышится суета, уличное городское движение. Домой на обед в паршивом городе после дневной скуки, сгоревших бумаг. Боб облизывает конверты, наливает чернила в бачок с водой. Да, сэр. Опускается на колени в изножье постели, откидывает простыню. Пальцы на моих ногах сразу поджались, разжались от влажного тепла, касания языка и зубов. Дальше, пожалуйста; как мне нравятся эти теплые звуки. Палец там, где ему следует быть, язык чмокает. Иди, пожалуйста, в постель, я тебя сделаю. Приглушенное нет. Старая шутка: скажи Патрис Лумумба или Роберт Рурк. Ни единого слова. Изо всех сил всматриваюсь в слабом свете, не могу больше выдержать. Взрываюсь от видений. Она пошла в ванную, слышна текущая вода, головокружение существенно облегчилось, подушка опять накрывает лицо, мягкая идеальная темнота. Барбара вернулась, зажгла свет, улыбнулась. Чувствуется та же боль, что часто накрывала год назад. Милая, привлекательная, серьезная, в голове дрянная застывшая мешанина; психоаналитик еженедельно получает немалую сумму, поддерживая приемлемую видимость. Она не страдает от своего равнодушия к тем, кому отдается телом, но оно болезненно задевает мой кальвинистский в принципе центр. Обещает остановиться, если мы поженимся, только это часто старые друзья из Атланты. Нельзя им отказывать, потому что они очень милые, давно стали друзьями. Подходит к кровати, спрашивает, чего я хочу на обед. Не могу думать про еду, про возвращение домой, про что-либо другое. Взял ее за руку, потянул к себе вниз, – запротивилась.

– Нет.

– Почему?

Я заставил ее лечь в постель. Думал, будто хочу лишь посмотреть на тело в последний раз, только знал – это ложь: хочется отомстить за измену, за изнурительные часы ревности.

– Может, снимешь?

Встала, быстро сбросила юбку и свитер, направилась к лампе в нижнем белье. Светло-голубые трусики.

– Нет. Не выключай.

Остановилась, подбоченилась, повернулась, шагнула к постели, опустив голову. Знаю, сейчас заплачет. Я поднялся, уверенно сдернул лифчик, стащил с нее трусы. Она сильно напряглась, не подняв ногу, поэтому я разорвал трусы пополам, опустившись на колени. Поцеловал ее, держа руки на бедрах, – сладкий вкус фиалковой соли для ванны, которой она всегда пользовалась. Потом по-всякому лизал, целовал, как только в голову приходило, не знаю. Много времени. Наконец она расслабилась, однако ничего не сказала. Держалась, как балерина, которую я видел в фильме «Сказки Гофмана». Опустил ее на четвереньки, поцеловал, вошел с силой, видя картину: гладкие ягодицы, мои руки на фоне их белизны, прелестная спина. Вышел, медленно вошел в задний проход, зная, что она этого не выносит. Вскрикнула, я начал терять терпение. Откинулся на пятки, она упала на бок. Несколько секунд смотрели друг на друга, потом она протягивает ко мне руки.

Лежу, снова слыша ее в ванной, чувствуя столь всеобъемлющую меланхолию, что почти невозможно глотать. Прошла через комнату в желтом платье, не посмотрев на меня. Я встал, оделся, закурил сигарету, выглянул сквозь жалюзи вниз на улицу. Через дорогу французский ресторан, люди выходят из автомобилей у бровки тротуара; поганое заведение, где меня посадили бы в туалетной кабинке, сунув еду на крышку унитаза. Мы там обедали с ее родителями, которые мило со мной обращались, любезно, без снисходительности. Удивительно: ее отцу, брокеру из Атланты, явно нечего делать. Впрочем, им наверняка известно, что их дочь спит с черными, поэтому я, должно быть, представляю собой шаг вперед. Вид у них был опечаленный, но ведь она – единственный ребенок; я в то время думал, не имеет значения, сколько у тебя денег и власти, когда твои дети вновь и вновь приносят огорчения. Мои собственные родители были бедны, я искусно сделал их несчастными. Ее отец спросил, как я жить собираюсь. Или не собираюсь, подумал я в тот момент, так как мы допивали четвертую бутылку вина, а перед обедом приняли по несколько мартини в нервной обстановке первой встречи. Говорю, запланировал сделать карьеру в Организации Объединенных Наций. Просто с языка слетело; все трое странно на меня взглянули. Отец подтвердил, что в ООН можно сделать интересную, если не выгодную карьеру, а я ел шоколадный мусс вилкой, непроизвольно кусая ее каждый раз. Хотелось сообщить, что их дочь купила мне спортивный костюм, в котором я тем утром пришел в «Триплерс». Стоял у магазина, поджидая ее. Пороху не хватило объявить о своем намерении написать эпическую притчу об упадке Запада, не говоря о Севере и Юге, фактически обо всем долбаном мире. Ничто не позволяло судить, сколько выпила ее неразговорчиво элегантная мать. Мы вежливо расстались на улице, после того, как Барбара условилась завтра отправиться с матерью в магазин; они пошли к Пьеру, мы вернулись в квартиру, трахнулись по-собачьи в прихожей перед зеркалом. Вот уж, действительно, Организация Объединенных Наций; она попросила, чтоб я произнес образцовую речь. Прикинулся гигантом, в качестве микрофона использовал член, сказал речь о том, что миру необходимы сортиры, не разделенные по половому признаку. Еда не имеет значения. Этот вопрос естественно встанет впоследствии.

Пошли на кухню, съели омлет с беконом. Какое-то время лениво беседовали, потом я зашел в гостиную, взял пиджак. В дверях поцеловались, она попросила взять шестьдесят долларов, лететь домой, не голосуя на дорогах. Я взглянул на три двадцатки, снова поцеловал ее, вновь задохнулся. Хотел сказать, что по-прежнему ее люблю, только это само собой разумелось и было бессмысленно. Она проводила меня к лифту, я в последний раз видел желтое платье между скользнувшими навстречу друг другу створками.

Набралось достаточно дерева, чтобы костер горел всю ночь; надо было бы захватить с собой фуфайку. На растопку отодрал от сосны сухие сучья, ветки. Остается, как минимум, два светлых часа, только хочется быть абсолютно готовым. Луна уже поднялась над верхушками деревьев на дальнем краю озера, сквозь нее все видно, как сквозь диск из прозрачной кальки. Леска дернулась, я ее вытащил, но без улова, поэтому опять забросил с новой наживкой. Что-то там есть, будем надеяться, не мелюзга. Внимательно слежу за леской – пугает перспектива просидеть ночь с пустым желудком. Слышал, будто корни кувшинок вполне можно есть, да вечер прохладный, не хочется снова лезть в воду. Проведу ночь, глядя, как луна хоронит себя в воде, желая оказаться где угодно, даже на той же самой луне, в космическом корабле, когда она захоронится в озере. Утонуть на безводной луне. Разжигаю растопку, медленно подбрасываю сучья, гнилые, но высохшие поленья, пока не взревел огонь, потом сую огромный кусок плавняка, который наверняка будет гореть всю ночь. Думаю о магазинах, торгующих олениной, об оленьем седле, которое ел у «Люхова»[77]. Куча тамошних менестрелей практически сгубила мясо. Надеюсь, на них свалится огромная рождественская елка. Леска вновь дернулась, крючок на сей раз впился, вытащилась небольшая ручейная форель. Хотя нужен десяток таких на достойный обед, взял зеленый прут, сунул в жабры, принялся жарить рыбу. Очень неудобно; будь у меня фольга, ел бы отличную запеченную, не обугленную рыбу. А будь у меня с собой соль, съел бы сырую, как делал множество раз с небольшим количеством уксуса и соли, попробовав это блюдо в одном японском ресторане. По субботам и воскресеньям мы всегда ели сырую селедку в рассоле. Отец мой ел сэндвичи с икрой с сырым луком, дед часто завтракал жареной соленой селедкой. Непонятно, как он дожил до восьмидесяти восьми, съедая столько жареной свинины и сала, то есть некопченого бекона. Щека вечно раздута от жевательного табака, постоянно принимается немалое количество дешевого чистого виски. Сосед ослеп от сильного пристрастия к самогону, хотя в голове у него уже была вставлена металлическая пластинка со Второй мировой войны. Не сильно по нему горевали – было у нас подозрение, что он травит собак, обнажается перед школьницами, трахает своих гернсийских коров. Меня самого никогда не тянуло к животным, однако я читал, будто это бывает нередко. Фу. Милая свинья. Свиньи ужасно страстные, боров конвульсивно трясется, брыкает розовыми ногами, сделав дело. Пригодился бы сейчас кусок копченой ветчины, сожрать бы его без готовки, рыча в темноту за костром. Мое мое мое. Мое свиное мясо. Я всегда любил свиней; радикалам лучше бы назвать копов овцами, зебрами, морскими петухами. Первый петух предвещает снежную бурю через двадцать четыре часа. Лопаю рыбку, хотя лишь частично прожаренную. Ради Христа, отправьте караван с солью. Отодвинулся от костра, улегся на постель из папоротника, собранного для защиты от сырой земли. Хорошо было бы взять с собой спальный мешок и ружье, так как я боюсь темноты, а луна еще почти полная. Или чтоб из болота вылезла модель из «Вога», холодно интересуясь, где это она, черт возьми. Примет меня за темного, немыслимо романтического дикаря, мы начнем играть в лесную нимфу. Соснул немного, проснулся от шума в кустах позади, нож открыт, вытянут, прежде чем сознание до конца прояснилось. Никакого шума. Нужен телохранитель. Тело болит, сплошь искусанное насекомыми, требуется лосьон, сигареты, ночник. Я встал, потянулся, снова проверил леску. Луна передвинулась на пятнадцать футов, вновь стояла над водой. На сей раз поймалась форель покрупнее, которую я приготовил, поспешно сожрал. Тарелку макарон с чесночным соусом и, будьте добры, побольше старого тертого итальянского козьего сыра. Ни одна холодная сырая рыба не имеет копченого вкуса. Пошевелил большой кусок плавняка, подтолкнул его другим поленом, облегчив доступ воздуха. Немножко поплясал вокруг костра, завыл как можно громче. Выл и выл, пока не удостоверился, что все звери в округе соответственно предупреждены. В Нью-Йорке такого не сделаешь, зебры сразу скажут: лучше бы отволочь долбаного крикуна в Бельвю[78]. Навещал Синди Бланк (не стану открывать ее личность), перебравшую барбитуратов. Видно, ей больше жить не хотелось, что мне вполне понятно. Блистательная, но совсем не красавица, все пыталась сменить образ жизни, обзавестись постоянным любовником. Говорю, когда бросишь, буду с тобой заниматься любовью семь дней и семь ночей, но сумел приехать только раз. Я очень разборчивый, согласен либо на Беатриче, либо на Джульетту. Добавим Анук Эме. Снова свернулся на папоротнике, наслаждаясь теплом костра.

Я снял на несколько недель комнатку на Валентайн-авеню в Бронксе – был вынужден в восемнадцать уехать в Нью-Йорк, чтобы навсегда избавиться от вульгарности Среднего Запада. Всего через пару дней стало ясно, что Бронкс фактически далеко не космополитический центр. Я провел там несколько недель исключительно по той причине, что поселился всего в трех кварталах от коттеджа Эдгара Аллана По, где он жил со своей тринадцатилетней невестой. Кроме того, у меня не было денег на переезд и надо было ждать запоздавшего платежного чека за кое-какую работу на стройке в Мичигане. Я ждал, ждал, шел июль, стояла мучительная жара; ездил несколько раз в Манхэттен на поезде «Д», только никто меня на работу не брал, так как я ничего не умел. Комната приблизительно семь на десять с единственным стулом, тумбочкой и неудобной кроватью. Окно выходит в переулок на другой многоквартирный дом, точно такой же, как мой. На еду выделял доллар в день, а после покупки кварты «Рейнгольда», быстро выпитой до капли, денег осталось только на сэндвич. Я худел с тревожной быстротой, хотя большую часть дня лежал в постели и потел или ходил к Ботаническому саду. Фантазии о сексе и власти – король штата, страны, всего мира. Или просто финансист вроде замеченного на Уолл-стрит в лимузине, который разговаривал по телефону на заднем сиденье, наверняка отдавая глобальные распоряжения, прежде чем вернуться в пентхаус и трахать прекрасную девушку на много лет моложе. Продал свой выпускной костюм за пять долларов, часы заложил в Филадельфии.

Была у меня однажды честная перед Богом подружка по переписке из Давенпорта в Тасмании; мы обменялись маленькими фотокарточками, она оказалась довольно хорошенькой. Хорошо бы иметь ее при себе на Валентайн-авеню, да мы уже много лет не общались, а Тасмания дальше Монголии, где старики охотятся на волков с беркутами вместо соколов. Я подолгу сидел без света, стараясь высмотреть на другой стороне переулка голую женщину, но все жалюзи были опущены, а почти ни одну женщину, встреченную на улице, видеть голой не хотелось. Выдумывал для себя разные жизни в Аргентине, Флоренции, лучше всего в Фессалониках, хотя об этом месте ничего не знал, просто название нравилось. Развожу коз, овец, можжевельник или по десять часов в день забрасываю сети, вытаскиваю, полные даров моря. Рыба не введет в заблуждение; если целый день рыбачишь, постоянное здравомыслие обеспечено. Или даже в Северном Мичигане, мысль о котором внушала острую тоску по дому, держал бы собак, кошек и лошадей, имел бы детей в большом ветхом доме. Был бы у меня двор, заросший переплетенным лавром, сиренью, айвой и цветущим миндалем, а за домом участок земли, догола исцарапанный курами. Был бы у меня сарай с роскошными жирными навозными лепешками и с коровами; возле навозных лепешек трава растет гуще и зеленее. Несколько досок сарая прогнили, облупилась красная краска, только дотронешься, сыплются красные кусочки. Был бы фруктовый садик, я каждый февраль обрезал бы его, виноград обрезал бы еще поздней осенью, оставляя на каждой коричневой подвязанной лозе по семь усиков для максимального здоровья. Рос бы в садике золотарник, кружевные кусты королевы Анны с запахом чабреца. Рядом с амбаром стоял бы маленький свинарник, потому что я люблю смотреть, как едят свиньи, мощные челюсти обгрызают зерна с твердого початка кукурузы, жуют со смачным хрустом; свиньи валяются в грязи, пачкают рыла, сморкаются, прочищая нос от набившейся грязи. Была бы у меня крепышка жена весом сто шестьдесят шесть фунтов, постоянно хохочущая. Я предавался бы лени, день и ночь посмеивался, накашивал ровно столько сена, сколько требуется лошадям, засеивал несколько акров овсом и несколько кукурузой для свиней, завел бы огородик, чтоб жена за ним ухаживала, – сладкая кукуруза, фасоль, горох, помидоры, редиска, картошка, огурцы, листовой салат, капуста, немного репы. И почти все время расхаживал бы вокруг, нюхал сирень, смотрел, как ласточки пикируют, планируют, парят, крутятся вокруг амбара, ездил бы верхом на лошади вокруг озера, постоянно держась примерно в футе от воды, чтобы копыта вязли в прохладной грязи. Высматривал бы птичьи гнезда, шагал по лесу в папоротниках и сырой палой листве, когда следом за мной летит крик голубой сойки, увязал по колено в кедровом болоте, глядя, как на зеленой коже из водорослей скользят, извиваются водяные змеи. Была бы у меня единственная молочная корова, каждую осень забивали бы хряка, почти все мясо коптил бы сосед на поленьях орешины. И пятьдесят галлонов яблочного вина: сок в деревянных угольных бочках плюс двадцать пять фунтов сахару и пять фунтов изюма. Выжди три месяца, пей в большом количестве. Очень мило, но такие мечты далеко позади. Мягкость, сладость, полная тень, геометрия душит меня. Мягкие спелые виноградины, сладкий запах подгнившей сосны внизу поленницы, мягкое желтое брюшко змеи-желтопузика, лошадиный бок, потный, закованный в мышцы, зеленый мох, волнующийся в ручье, гул десяти миллионов пчел в сирени и в поле с цветущей гречихой за забором. Зная такую жизнь, я всегда уходил от нее и оттуда, где жил после ухода из дома, вновь и вновь отправляясь в короткие, чудовищно глупые путешествия.

Ежедневно беседовал с домовладельцем, который напоминал о моей «привилегии» готовить на кухне, но готовить было нечего, я не умел готовить, мне не в чем было готовить. Хозяин – итальянец, а большинство жильцов – евреи. Он предупредил меня насчет итальянки в соседней комнате: ей всего пятнадцать, однако выставила напоказ груди, когда он красил квартиру. Фыркнул и попросил меня никому не рассказывать. С кем делиться подобным секретом? Я ему сообщил, что один жилец прислал мне записку, будто я брал его сковородку и, если еще раз возьму, – пожалею. Я набрал горсть дохлых тараканов, пошел на кухню и бросил в его сковородку. Общий туалет всегда свободен; возникло подозрение, что большинство жильцов, по крайней мере попадавшихся мне на глаза, слишком стары, чтобы им пользоваться. По-моему, они прекратили функционировать как сложные биологические организмы, оставшись просто старыми куклами. Если поскользнутся, упадут на тротуар, в трещине проглянет либо ватная набивка, либо пыль с резиновым запахом. Я тоже ослаб. При абсолютном нуле тело кристаллизуется, трескается. Хлопья внутренностей, ледяные трещины в горле. Я думал, что дальше нельзя опуститься, и все время мысленно представлял себя океаническим существом, которое скоро однажды восстанет из водных глубин с чудовищной скоростью выпотрошенных китов, акул, других тварей, которые преграждают мне путь к неизбежному восхождению.

На третьей неделе судьба чуть изменилась к лучшему. Одна женщина в коридоре попросила по вечерам присматривать за ребенком, водить в парк по утрам, чтобы мать могла выспаться. Блондинка, неряшливая, курившая сигареты одну за другой. Назвала меня «малый», немного обидно, но деньги за присмотр позволяли лучше питаться, бродить по Манхэттену летними днями. Присматривать за ребенком, трехлетней девочкой по имени Шерон, было легко. Через несколько дней стало ясно, что мать валяет дурака, а не служит в ресторане официанткой. Как-то вечером пришла поздно, сильно пьяная.

Предложила ублажить меня за десять баксов. Я пытался объяснить, что у меня нет десяти долларов, а она тупо твердила: «Ты педик, что ли?» – пока я не направился по коридору к себе в комнату. Лежал в постели, расстроенный из-за «педика», мечтая иметь деньги, сойти вниз и трахнуть ее. Видел несколько раз почти голую, когда забирал утром Шерон на прогулку в парке. Отопрет дверь, плюхнется обратно в постель, пока я кормлю кашей и одеваю ребенка. Когда мы минут через пятнадцать выходили из квартиры, Карла уже храпела. Одним особенно жарким утром Шерон завтракала, а я разглядывал розовую прыщавую задницу с расстояния в три фута. Слишком морщинистая. Сколько мужчин сюда всаживали, и за какие деньги. Я катил Шерон в сад, вспоминая замеченные прыщи и пятна. В будний день легко отыскалось тенистое пустынное место, будто и не в Нью-Йорке. Становилось жарко, причем мне от вида задницы Карлы и так было жарче, чем дважды долбаному козлу, как говорил мой папа. Я дремал на подстилке, а Шерон рвала одуванчики, целую кучу, всю подстилку усыпала, руки сплошь в желтых пятнах. Теперь потри ими под носом, думай, будто масло ешь. По тротуару под холмом девушка везла в красной тележке маленького мальчика. Свернула на траву, начала подниматься на холм, но на ней были шлепки без задников, и ноги без конца скользили. Шерон была рядом с ними, поэтому я спустился забрать ее с дороги. Подошел, вижу, девушка хорошенькая, просто рухнет в изнеможении, не добравшись до вершины, так что взялся за ручку и почти бегом потащил тележку к тенистому дереву, где лежала наша подстилка, усыпанная одуванчиками. Пока бежал, она все повторяла нет-нет-нет, а когда я повернулся, чтоб высадить мальчишку, увидел, что ножки у него высохшие, коротенькие, слабо торчат из бедренных суставов. Он улыбнулся мне, съежился. Я смущенно на нее оглянулся, хотел принести извинения, но она тоже улыбнулась, мы сели, заговорили, вместе выпили захваченную мной коку. Шерон стала накладывать в тележку одуванчики с подстилки, и с каждой новой охапкой малыш говорил спасибо.

Холодный туман. Просыпаюсь в сыром холоде. Костер почти погас, чуть дымится, шипит, бревно сгорело. Слышу гагару, приглушенный туманом крик с дальнего края озера. Свернулся в клубок, дрожа, но считаю гагару хорошим предзнаменованием на день. Встав, сразу же углядел трех оленей на берегу озера, сотни ярдов не будет. Мгновение мы смотрели друг на друга, потом они беззвучно исчезли в кустах. Я подбросил в оставшийся костер растопку и ветки, запрыгал вокруг, чтоб согреться. Выше колени, велит тренер. Когда кровь разогрелась, проверяю леску. Ничего. Не будет завтрака у бедного странствующего чужака. Хренотень. Индейцу нужна еда на обратный путь к палатке, как минимум, десять миль к юго-востоку. Голова кружится от голода и немного побаливает прямо над глазами. Ох, все отдал бы за сигарету. Вернусь в лагерь, выкурю сразу десяток, до смертельного приступа кашля и никотинного отравления. Отдам за табак много долларов, башмаки и рубашку. Снял рубашку, помахал над костром для просушки, стоя так близко, что чуть штаны не прожег. Потом засыпал костер песком, убедился, что он потух, и пустился в долгий голодный обратный путь к палатке. Сначала горячая миска разогретых бобов, куда вывалена консервная банка говядины, накрошу в месиво лука, проглочу, как свинья, за минуту. Я добрался до края трясины, через которую шел вчера, сверился с компасом. Пробежал первую милю рысцой, промокшие от росы штанины хлопают по ногам, тяжело дышат легкие. Глупо забыл наполнить фляжку перед уходом от озера, а уже от усталости хочется пить. Кратко молюсь о ручье, о навсегда исцелившейся голове.

* * *

Судьба изменилась к лучшему – пришел чек и непонятный с виду пакет от одного друга из Нового Орлеана. Вскрыв пакет, я обнаружил только пачку сигарет «Каджун», но, заглянув в нее, понял, что стал гордым обладателем двадцати кругленьких туго набитых самокруток. Сел в своей комнате, праздно закурил одну, глядя на чек почти на сотню долларов. Переездные деньги. Немедленно отправился в деловую часть города с колоссальной легкостью в голове – впервые ехал в поезде «Д» в полном трансе. Естественно, вышло гораздо дольше. Без труда нашел комнату на Гроув-стрит; сначала присмотрел на Макдугал побольше, но оказалось слишком дорого, хотя именно здесь, как ни странно, мы жили через полгода с Барбарой. Заплатил за комнату за месяц вперед, прежде чем промотаются деньги, потом вернулся на Валентайн-авеню за вещами. Час пик, кругом все битком набито, как селедки в бочке, лицом к лицу с тощим мужчиной, пристально смотревшим через мое плечо. Иисусе, до чего ужасно ездить вот так каждый день, не понимаю людей, готовых терпеть подобное наказание. Зашел в одно заведение на Гранд-Конкорс, съел грандиозный обед, первый за несколько недель, – какой-то странный еврейский бифштекс из бочка, ячменный гарнир на мясной подливке с чесноком, клубника со сметаной. Умеют готовить, гады, – в Мичигане выбор между чизбургером и курицей, жаренной в прогорклом масле. Вернувшись в комнату, поспешно собрал вещи, затолкал все в большую картонную коробку, перевязал бельевой веревкой. На мгновение стало ужасно грустно – отец стоял рядом со мной на платформе автобусной станции «Грейхаундов», я поцеловал его в лоб на прощание. Закончив укладываться, попотчевал себя другой самокруткой, препроводив ее вниз до самого конца, до крошечного тараканчика, попавшего в рот со стаканом воды. Дикий гул не имеет значения, виски – мое лекарство. Ничего не поделаешь. Немного отдыха, мысли о новой комнате, о Европе. Лежу на кровати, отчаянно мечтая вернуть штуку, потраченную на операцию. Сядь на корабль. До того одурел, ни на что не способен, только лежать на спине в удушливой жаре. Переплыви большую воду первым в семье после прибытия дедушки из Гётеборга в 1892-м. Спускаясь в трюм корабля-призрака, прошли через камбуз, где худые высокие негры в высоких красных колпаках готовят рубец для пассажиров пятого класса. Похоже, почти весь рубец шлепается с огнеупорных столешниц на окровавленный бетонный пол, усыпанный луковой шелухой. Неужели корабельный трюм бетонный? Стюард довольно надолго отвлекся, легонько пошлепывая по шее самого симпатичного повара пучком каких-то ростков. Душевно глядят друг на друга, повар заметил с сильным акцентом: «Шасто помохает ишо ишо»; лицо его сияет от дымящегося рубца. Что он сказал? – пытаюсь догадаться. Но стюард уже далеко впереди с лучом фонарика в темном проходе. Привел в темное помещение, говорит: «Все о'кей?» Отыскиваю койку, прислушиваюсь к кашлю и лаю двигателей надо мной, к неумолчному хаммер-бугер-рак-рак хаммер-бугер-рак-рак поршней в ночи, или днем, кто знает? Потом утро, слабый свет под дверью. Вода мчится мимо занавешенного иллюминатора. Ниже ватерлинии. Каюта четыре на шесть, выключатель на полу под койкой. На другой койке рядом с моей старая карга, то ли спящая, то ли мертвая, под простыней с веселыми набивными голубыми цветочками. Я поднялся с койки, отдернул занавеску возле иллюминатора, надеясь увидеть хоть рыбу, только вода чересчур быстро мчится. Касаюсь пальцами холодного влажного борта, скользкого, как банка из-под масла.

Встал, в последний раз глянул в окно. Должно быть, около полуночи. Оставил на кровати домохозяину записку с новым адресом, ключ от комнаты. Пошел с коробкой по коридору, стукнул в дверь Карлы. Она быстро открыла, я заметил в постели позади нее «джентльмена». Попрощался, хотя она глубоко плевала на потерю няньки. Я дошел до Конкурса, сел в поезд к центру, убедившись, что ключ от новой комнаты благополучно лежит в кармане.

До палатки добрался к концу дня в насквозь мокрой одежде – с середины утра шел дождь, слабый, но непрерывный. Ноги – одно безобразие. Мокрые ботинки в земле, на обеих ступнях натерты огромные волдыри. Остановился, переоделся кое в какую грязную, зато сухую одежду, поел холодных жареных бобов из банки. В палатке никакой сухой растопки. Надо убираться из этого дерьмового места. Выкурил три сигареты подряд и почувствовал себя чуточку лучше, хотя голова кружится от голода в ожидании, пока бобы сил прибавят. Дождь стучит по листве и по крыше палатки. Открыл банку говяжьей тушенки, вмиг целиком прикончил, посыпая солью, как корку белого хлеба. По дороге к ручью за водой шел по следам оленей – бродили вокруг в мое отсутствие. Может быть, олениха. Самец посылает самку вперед на открытое место в виде приманки, чтобы убедиться, что путь безопасен. Чутко. Хорошо бы стать львом, погруженным в дремоту под жарким кенийским солнцем в ожидании разнообразных сородичей, которые притащат сочную газель; единственная моя обязанность – предупредительное рычание на любого приблизившегося, спаривание и еда. Можно полакомиться крепким черным буйволом или вытащить из глубокой засады охотника Эберкромби Фитча, снести ему голову одним ударом лапы. За прошлые десять лет я десятки раз заходил в магазин, куда меня впервые привела Барбара, только всегда без денег, не имея возможности что-нибудь приобрести, кроме нескольких мух для форели. Персонал снисходительный, некоторые в любом случае. Пришлось сказать одному в туристической секции: слушай, задница, я в лесах с пяти лет, мне в Мичигане не нужен костюм, защищающий от змеиных укусов. Он насторожился. За шесть дней я заметил только волчий след да воображаемую, может быть, тень, перебежавшую гать у истока реки Гурон. Надо было сидеть там всю ночь, рассмотреть след утром или подогнать машину выше по дороге, взглянуть на него в свете фар, да мне в голову не пришло. Они, безусловно, имеют право не позволять мне их видеть. Мой запах плохо действует на все, что движется. Еще раз посмотреть на следы у Оласа Мюри, в единственной взятой с собой книге.

Начинало темнеть, я развел небольшой костер, невзирая на сырость. С юга дул теплый легкий ветерок, неспособный отогнать комаров; пришлось собрать охапку папоротника, чтоб их выкурить. Подсел к костру, думая, что в своей жизни по-настоящему знал очень немногих женщин. Если простоять целый день на углу Лексингтон и Пятьдесят седьмой, мимо пройдет сотня прекрасных женщин, которых хочется узнать. Но среди них окажется колоссальная доля скучных вялых плакс с полной кашей в голове. Зачем же знать многих женщин. Некоторые мои приятели слывут «жеребцами», только, видно, их успехам вечно сопутствует особый тип утомительной скуки. Может быть, я моногамен по природе, однако в определенном смысле страшно принадлежать единственной женщине. Впрочем, мне не по вкусу больше одной в любой данный период времени. Либо трясусь побитой собакой перед единственной девушкой, либо практически полностью отвергаю ее. Сколько написано бесконечных любовных писем, могу даже назвать адресатов: в перечне наберется меньше десятка. Как вспомню об ухмылках, хихиканье, толчках локтями, грубом гоготе в барах, в парикмахерских, раздевалках, клубах, дортуарах, с ужасом думаю, что по привычке принимал участие. Просто незрелость предполагает существование точки, до которой надо дорасти. Никогда не читал ничего очень умного на эту тему. Испытай раз два три. Расстояния. Сойдись вместе, только один еще на Сатурне, а другой на Юпитере. Лось трубит. Мы слышали его за мили в бухте Тома Майнера. Кто бросит мне обвинение в том, что я не владею гаремом. Хорошо бы принадлежать к индейцам, сочетающим магию, колдовство, шутовство, все делая наоборот.

Курю единственную взятую с собой сигару. Привычка. Обычно выкуриваю двадцать «Дач Мастер» в день. Снова щупаю мышцы – как ни странно, значительно увеличились за шесть дней, хотя в поисках зверя, по слухам, существующего, сброшены десять фунтов жира. Даже помета нет. Меланхолия. Крепкий зад Лори, белые зубы, преждевременное старение, затюканное в Нью-Йорке до старческого слабоумия. Я зациклен на этапах собственной жизни, говорю о себе только в третьем лице, каждый день меняю свою подпись. Где теперь та троица; имеет ли это значение? Вспоминаю ивы у ручья, трубчатые стебли травы, которую мы называли змеиной. От нее идет влажный запах фиалок, свет из соседней комнаты падает между коленями, под которыми виден диван и книга на подушке. Мне вечно недостает хладнокровия, шарахаюсь, дергаюсь, словно конь в двойных путах. Девушка в средней школе воспламенила меня, но ее – теперь, наверное, к счастью, – трахнул пожарный. Может быть, миссис Чиф. Гигантский поток из горла свиньи, которое перерезал Уолтер, снова мокрое горло мертворожденного теленка в загоне сарая и жуткий рев матери. Я и через двадцать пять лет слышал ее мычание; сказал деду, евшему на следующее утро свою селедку, как мне жалко потерянного теленка, и понес хрякам ведро с помоями. Природа не исцеляет, а отвергает; поскольку мы тоже животные, во всем этом молчании мало гармонии. Если останусь, впаду в бешенство, сожмусь в одеревеневший комок. Одно время я думал, что у человека – спасителя, поэта – лишь два естественных пути; на самом вульгарном современном уровне: либо голосовать, либо нет. Мне плевать на чужие проблемы; мы только время от времени засвечиваемся друг перед другом. Пятьдесят тысяч ублажат любого. Да, конечно, однако, по-моему, дурно обменивать на это жизнь. А есть ли возможности и, если есть, увижу ли я их? Обращаясь в веру, я дал плохой совет, потому что скучно давать советы. Изучил один путь, но не могу идти по кровавому берегу. Пускай меня пронижет зима, погребет под семью футами снега, пускай зимой и летом топчут сравнительно бесследные останки. Лишенный любви, проживу жизнь в больших дозах один, – реки, леса, рыба, куропатки, горы. Собаки.

Послышалось что-то, за долю секунды сделана сопутствующая инъекция адреналина, рука дергается к ружью. Ничего за бледным светом костра. Сто и более лет назад я, может быть, был бы причастен ко всему дерьму, ибо невежественные индейцы проторили дорогу волнам поселенцев, шедших следом за ними. Всегда хотел стать ковбоем, только все, кого знаю, объезжают лошадей, занимаются поливом, копнят сено, пьют и лупят друг друга. Вижу в мясной лавке бок первосортной говядины на огромной мраморной колоде. Кидаюсь на нее, начинаю жевать с кувшином красного вина и солонкой, проверяя, сколько удастся съесть. Потом выкуриваю гаванскую сигару за три доллара, очищенный от человеческих проблем; лишь проблемы говядины, и те быстро решены с привкусом молодого бычка, вина, соли, тонкого листа гаваны во рту. Чувствуется еще запах кедрового ящичка для сигар. Потом войдет красавица уборщица со шваброй, увидит меня, я сброшу остатки туши на пол, она приблизится, высосет весь оставшийся яд. Я однажды сказал девушке, он накапливается, награждает мигренью, поэтому будь добра, посодействуй. Не совсем первоклассная говядина та самая уборщица. Однажды я целый день рвал вишни, думая о Лори за тысячу миль, день жаркий, руки липкие от красного сока, одежда пропотела зудящим потом. Залез на цистерну с водой для поливальных установок, нырнул в воду до дна, взглянул вверх на широкий круг света над головой и пожелал стать рыбой.

Встретил ее в Брайант-парке за библиотекой, куда пришел с сэндвичем в обеденный перерыв. Сначала несколько двойных на Шестой в «Белой розе», потом сэндвич в парке. Я читал биографию Рембо, написанную Генри Миллером, а она пришла в компании полудюжины молодых людей, явно из тех, кого пресса любит называть «битниками». Подошла ко мне и прямо в глаза говорит: «А я эту книгу читала».

В ошеломлении, я ничего не ответил. Она была очень хорошенькая; ты, как правило, сам подходишь к хорошеньким девушкам, не они к тебе.

– Мы собираемся в парк. Пойдешь?

– Мне на работу надо.

Потом помолчал, пристально на нее глядя, не розыгрыш ли. Тут к нам подошли остальные, принялись толковать о Миллере и Селине, и о Керуаке[79], напечатавшем в том году «На дороге». С виду очень дружелюбные, назойливые, но непритязательные.

– Обожди три минуты. Скажу боссу, будто заболел.

Перебежал Сорок вторую улицу, сказал своему боссу у «Марборо», где работал на складе учетчиком, мол, весь парк заблевал только что, ухожу до конца дня домой. Он махнул рукой: «ну, о'кей». Догнал их в парке, вместе пошли вверх по Пятой.

После той первой встречи мы не разлучались. Я перестал встречаться с девушкой из Небраски, которая в любом случае меня просто использовала, – ее жених работал на краю Лонг-Айленда, поэтому мы днем по пятницам выпивали на Пенн-Стейшн, прощаясь на выходные. К тому времени я уже познакомился с Барбарой, но всего на одну ночь, один день; откуда мне было знать, что она вновь возникнет. Перебрался из комнаты на Гроув-стрит в другую на Макдугал, получше, с маленькой черной крысиной дырой в углу, которую пришлось заставить противнем из духовки. Нас сплотила общая меланхолия, полное невезенье во всем. Она была гораздо образованнее меня, больше прочла разных книг. Поэтому мы постоянно ходили куда подешевле, особенно в музей Метрополитен. Первая знакомая мне еврейка. Не слишком интересовалась сексом, хотя я настаивал в нервном смятении, – гомосексуалисты нередко мне делали пассы, заставляя тревожно гадать, почему они видят во мне потенциального педика. Из-за этого я все время доказывал себе обратное, залезая на каждую девушку в Виллидже, которая попадала мне в руки. Совсем уж собрался сделать предложение, когда в один октябрьский день в магазин вошла Барбара и вновь спокойно взяла верх.

На рассвете начал собираться. Холодно, очень ветрено, среди ночи погода переменилась. Из-за ветра февраль и ноябрь в Мичигане всегда были для меня наихудшими. Эти месяцы оглушали и омрачали; я, как правило, ничего не мог делать, только пить и смотреть в окно в ожидании перемены. Не испытывай я презрения к просьбам о помощи, давно спросил бы какого-нибудь психиатра, многие ли реагируют на перемену погоды.

Знаю, что непропорционально часто люди умирают между тремя и пятью часами утра. Стиг Дагерман, работы которого сильно меня захватили, покончил с собой зимой, хотя был любовником Гарриет Андерсон. Вдобавок я слишком увлекся Стриндбергом, а в истории моей семьи чересчур много самоубийств, либо долгой дорогой алкоголизма, либо быстрым выстрелом из дробовика в голову. Бумс, мозг еще слышит, синапсы звенят, брызжа в стену. Спросить бы, что он сейчас делает. Абсолютно ничего. Вновь и вновь ставит семь к одному ни на что. Делайте ставки. Я собрал все в кучу, скатал спальный мешок и палатку – палатка чертовски тяжелая, отсыревшая, из запасного комплекта щенков-новобранцев; интересно, думаю, провели ли последнюю ночь в ней какие-нибудь солдаты перед выходом на заре на убийство нацистов, япошек. О, Тойо. С каким страхом мы некогда слышали имя апокалиптического самурая. Смял, растоптал консервные банки, потом с большими усилиями, ломая ногти, выкопал яму топориком и руками. С хряканьем рубил землю, словно старался убить, пока не образовалась такая глубокая яма, что можно все отходы завалить на фут грязью. Плохо себя почувствовав в средней школе, я шел домой, рыл мусорную яму в конце отцовского сада, достаточно глубокую, чтобы в ней схорониться. Копание утешает, точно так же, как ползание. Рецепт: проползи, выслеживая лису, сотню ярдов сквозь кусты, сумах, вику, когда снова поднимешься, на душе полегчает. Хорошо бы выкинуть палатку. Поклажа в целом весит больше шестидесяти фунтов, если бросить палатку, вес уменьшится наполовину. Хренов ветер с юго-запада усилился до тридцати узлов – смотри, как гнутся верхушки деревьев под ревущими порывами. Даже в двух парах сухих носков ступни горят от водяных мозолей.

Приготовился к середине утра, место стоянки выглядит словно тут никого не бывало, как и было задумано.

Никаких шрамов. Представляю свой мозг, пересеченный шрамом с тканью цвета мергеля, который выкапываешь со дна озера. Я даже рассыпал по земле охапку веток.

Рюкзак крепится к алюминиевому каркасу по форме спины, но через три мили я уже хриплю от боли. Привалился к березе спиной, не снимая его, выкурил сигарету, потом пришлось барахтаться, как перевернутой черепахе, чтоб встать. Ноги влажные, наверняка кровоточат волдыри. Я нацелился прямее на запад, надеясь выбраться на гать, идти по ней на юг к машине. Есть также слабый шанс увидеть какие-нибудь грузовики на дороге. Пошли, Господи, вертолет, и я стану миссионером среди язычников, куда б Ты меня ни послал. Прими эту малую взятку, и не пожалеешь. Тишина, только ветер воет; взглянул на темные кучевые облака, нависшие надо мной. Еще быстренько прикажи, пускай дождя не будет, пока не дойду до машины, там отсалютую. Ощущение богохульства со времен, проведенных над Библией, – в пятнадцать я собирался стать евангелистом баптизма. Наткнулся на гать быстрее, чем думал, поэтому перестал сверяться с компасом, – может быть, гать не та. Но тянется на юг и на север, так что хотя бы должна привести меня к нужной дороге. Через несколько сотен ярдов нашел старый бульдозер, в каких лесорубы добираются до новых штабелей. Дизель «Летурно». Интересно, удастся ли завести, я умею заводить машины, соединив провода. Сбросил рюкзак, влез на сиденье. С воплями ррруммм-ррруммм вожусь с дросселем и двумя рукоятками управления, умудрившись с помощью гидравлики поднять нож. Вспоминается, что у бульдозеров такого размера есть дополнительный газовый моторчик для запуска огромного дизеля. Вылез, нашел маленький «Бриггс-Страттон», но газовый баллон пуст. Импульсивно швырнул в него горсть песка и еще одну в бензобак дизеля. Посмотрим, как он остановится через сотню ярдов со всем этим песком в рабочих механизмах. Хо-хо. Не рубите мои деревья, даже бесполезные тополя. Подумал было бросить в бензобак спичку, однако заколебался, – не желаю устраивать лесной пожар. Выкурил другую сигарету, сидя на удобном сиденье, издавая разнообразные звуки, потом вылез, отвязал палатку, бросил на сиденье. Подарок лесорубам, чтоб сиденья были сухие. С радостным облегчением груза ускорил шаг, несмотря на болевшие ноги. Запел государственный гимн, к концу забыл слова, выдумал свои собственные. Спел «Вновь пришло время слез» Бака Оуэнса, «Парня с Синего горного перевала» Долли Партон, наконец, «Оду к радости» Шиллера из бетховенской Девятой, промычал пьесы Шютца и Букстехуде. К тому времени как дошел до машины, как раз допел «Старый тяжкий крест», прежде быстренько пробежавшись по «Белому кролику» Джефферсона Эрплейна. Рост у меня значительно выше десяти футов. Быстро разделся, сбежал к берегу ручья, прыгнул туда пониже водопада. Вода кажется холоднее, чем тремя днями раньше. Оттер руки и тело мокрым песком, вылез, сел на теплый капот машины, пока ветер сушит тело, покрывшееся гусиной кожей. Где теперь моя корифейка, отчаянно необходимая для качалок на теплом заднем сиденье и для прочих добрых, проверенных временем вариантов, которые Создатель вложил на радость нам в голову. Думаю, надо бы увеличить мою маленькую долю в этом деле, тридцать три градуса радости на маленькой шкале. А еще динамит. Чтобы вернуть чарующую природу обратно к ее собственной сладкой сути. Ликуй в потоке воды. Премьером-танцовщиком я никогда не был и, наверно, никогда не буду. Огонь сам вспыхивает от единственной спички. Романтика. Впрочем, бескровная, ибо слишком много было пущено крови. Только несколько плотин, мостов, указателей, механизмов.

* * *

Когда я покидал Нью-Йорк, впервые прожив там девять месяцев, можно было попрощаться всего с двумя людьми: результат моей собственной дикой враждебности и ледяной оболочки, которую там носит почти каждый. Горечь, верное слово. И разговоры, потому что никаких других движений не делается, подземка забита гусями. Я видел их на коньках в Рокфеллеровском центре, в убогом, пугающем детей зоосаде в Центральном парке. Дети с мозгами в стеклянной черепной коробке, как на рисунках Челищева[80]. Город гремучих человеческих нор. Мы затащили в магазин одного старика, которого у наших дверей сбило такси. Шофер, естественно, заявил, что «хрыч» бежал на красный свет, а я сказал, что светофора здесь нет. Тем временем изо рта старика лилась кровь и рвота на металлический книжный стеллаж. Кровь еще из ушей, из носа. ДМ[81] в книжном магазине; заглядывает толпа. Я распахнул на нем пиджак, увидел мокрую рубашку, видно, он повернулся и получил в грудь три тысячи фунтов. Приехала полиция со «скорой», свидетелей не нашлось, да это и не имело значения. Я пошел в бар у Сорок второй и Восьмой авеню, погрузил разум в сон.

С Барбарой все было кончено. Две недели назад уехала в Ист-Хэмптон с каким-то младшим брокером из Миссисипи. Позвонила мне в магазин, спросила, можно ли вернуться, я очень вежливо сказал нет, обещал позвонить, если когда-нибудь еще вернусь в этот город. В течение нескольких дней трижды звонил Лори, прежде чем она согласилась проститься. Пили кофе в ресторане «Белая башня» у Гудзон-стрит, потом пошли в «Белую лошадь», она заказала коку, я – полдюжины «Маргарит». Потом в сильном напряжении съели дорогой обед, она куксилась, к еде почти не притронулась. Я уложил все вещи, стараясь истратить деньги на проезд в автобусе. Придется добираться домой автостопом, а она даже есть не желает. Фактически я доехал на поезде до Филадельфии, потом прошел всю дорогу от Брод-стрит до бульвара Рузвельта, где простоял два часа, прежде чем меня подвезли до развязки. Когда прощались, пообещал вернуться через несколько месяцев и жениться на ней. Люблю хеппи-энд, особенно когда выпью.

Предыдущая главаГлава 6 из 7Следующая глава