К книге
Волк. Ложное воспоминаниеГлава 5 Дом
100%
Глава 5 Дом
7

Некоторые воспоминания имеют свойство алебастрового транса – вплываешь в те места, где они засели в мозгу, белый храм, беседка средь купы деревьев. Когда я завел машину, еще поеживаясь после купания, то полностью избавился от паники, поняв, что бессознательно гадал со страхом, заведется ли автомобиль; угроза пройти пешком пятьдесят миль настолько велика, что о ней даже думать не стоило. Поехал очень медленно, совсем остановился там, где три ночи назад тень перебегала дорогу; никаких следов, впрочем, такой сильный ветер, потом дождь… Не могу убедиться, будто видел призрак. Помню, Барбаре приснился кошмар, и она решила просидеть всю ночь, уверенная, что в дневном сне кошмар не вернется. Меня разбудил ее голос, думал, кто-то пришел, открыл глаза, светает, она сидит в кресле перед окном, открытые венецианские жалюзи отбрасывают на ее тело полоски розового света, одна полоска на волосах, дальше на шее, на груди, на животе, на коленях. Я позвал ее обратно в постель, и она моментально заснула. Мне ее было жалко; потом, глядя на лицо на подушке, я пожалел все создания, боящиеся темноты, и тварей, которые принуждены жить во тьме. Другое похожее воспоминание: я лежу на траве во внутреннем дворе, положив голову на бедро Лори, слушаю грегорианские песнопения, смотрю, как с дерева над нами падает кленовая почка, летит с бесконечной плавностью к моей голове, промахивается на несколько футов, но в музыкальной паузе в долю секунды слышу, как почка упала в траву, точно так же, как однажды слышал стук лапы ласточки, севшей в лесу на сук. Другой храм связан с невыносимым ужасом, в нем смешались две картины, сочетавшиеся в моем мозгу, хотя и разделенные годами. Первая: умываюсь в Неваде в ирригационном канале и вдруг вижу рядом гремучую змею, в мгновение ока взбираюсь на берег. Эту картину сопровождает другая, когда я в четырнадцать лет заблудился на оленьей охоте. Темно, холодно, деревья черными колоннами стоят передо мной. Я, как было условлено, быстро выстрелил трижды подряд, из ружья летит синее пламя, которое ослепляет меня, а запоздавший звук оглушает. Эхо еще не умолкло, раздался ответ отцовского ружья, я быстро повернулся к источнику звука, чтобы эхо не обмануло меня.

Выезжаю из леса в загадочном непривычном спокойствии, сомневаясь в его долговечности: я так часто менял свою жизнь, что наконец решил никогда не иметь ничего, что можно было бы менять, – делать какие угодно ходы на плоскости, словно при игре в китайские шашки, но все эти ходы совершаются на тонкой корке, ничего не шевеля в глубине. Некий мрачный фатализм, с которым я живу, касается геометрических проблем, – работ, алкоголя, женитьбы, а также естественно сопутствующих безработицы, трезвости, измен. Возможно, все истинные дети протестантизма жертвы такой самопомощи – понимание закона жизни связано со ступенями, тропами, указателями, лестницами. Св. Павел в красной каменной пустыне старался не думать о женщинах. Точно так же, как я думаю сейчас о виски. Доеду до большой дороги, остановлюсь на заправке, закажу номер в отеле в Ишпеминге, а добравшись туда, обязательно приму душ, спущусь в бар, напьюсь до коматозного состояния, чего определенно заслуживаю. Сознательность – просто тип работы, к которой я не способен сознательно себя принудить, болезнь вызывает головокружение, умственную лихорадку, чувствуешь себя несчастным. Возможно, царь Давид крепко пил под пологом своей палатки в ночь перед битвой.

На дороге стоят ватерклозеты, которых тут не было семь дней назад. К нескольким первым я подкатил слишком быстро, наткнулся задом на цистерну с бензином. Вылез оценить ущерб, увидел только свежую царапину. Облегчение. Проследовал дальше потише, пока не перевалил через вершину холма, где дорога пересекает неиспользуемую бобровую плотину с болотом слева и запрудой справа. Вода из переполненной запруды промыла в дороге глубокую канаву, ясно: нет ни малейшего шанса без часа работы. Проклял лесорубов, которые не следят за дорогой, хоть и не хочу, чтоб они по ней ездили. На цыпочках спустился с холма босиком – пускай подсохнут покрасневшие ступни, – взглянул на лощину. Услыхал плеск в запруде, увидел расширявшуюся кругами рябь, и дальше то же самое. Форель. Удочки нет. Я до того разозлился, что готов был стрелять в нее из ружья. Клаустрофобия последней минуты заставляет меня забывать вещи в надежде найти еще что-нибудь. В задницу всех на свете гуру, советы и выводы. С немалыми страданиями надел ботинки, стал таскать любые мертвые стволы, какие нашлись под холмом, обрубая топориком сухие ветки. От злости вижу все вокруг в каком-то красном ореоле, срываю пропотевшую рубашку. Забросал яму примерно за час, пулей послал машину, проломился через кучу сучьев, чуть не потеряв управление. Дальше пошло безобразное дребезжание, либо подшипник колеса, либо карданный шарнир. Всю жизнь ненавижу машины; мы с одним приятелем много лет назад, пьяные, вдребезги расколотили «Плимут–47» на шестидесяти милях в час. Работали в то время плотниками, разбили молотками окна, приборную доску, а когда доехали, расстреляли из пистолета шины.

Я взглянул на спидометр. По прикидкам до главной дороги и до середины дня еще около тридцати миль. Доеду до Ишпеминга вовремя, успею купить чистую рубашку и брюки. Отель обслуживает главным образом горных инженеров и тех, у кого деловые связи в Кливленд-Клиффс. Качество руды в конце концов снизилось, но кто-то открыл железистые кварциты, и в городе снова начался бум. Я однажды подметил сходство между Ишпемингом, Хоутоном и английскими шахтерскими городами; даже у людей одинаковый отрешенный молочный взгляд, свойственный тем, кто треть жизни провел под землей.

Отчасти причина столь частых здесь забастовок в том, что шахтеры время от времени доходят до точки, когда больше уже невозможно жить кротовой жизнью. «Калумет-Гекла» вынуждена была закрыть медный рудник после двухгодичной забастовки. Шахту залили водой, и жизнь тысяч людей виртуально погибла.

Снова замедлил ход, переехал колею, показались следы на рыжеватом песке. Вытащил из рюкзака книгу Мюри, но это оказались следы койота. По-прежнему злюсь на все, а когда, наконец, выбрался на главную дорогу, сообразил, что чувствую не привычные страхи. Предостерегающее ощущение. На хрен темноту, машины, электричество, огонь, полицию, Чикаго, Агню[82], университеты, боль, смерть, психологию морской пехоты. Даже землю – гнилой помидор, гибель в пламени взрыва, медленное разложение ядра. Включил радио, поймал конец хита «Возродись, чистый источник веры». Напыщенная музыка. Кто может влезть в дедовские сапоги?

Или снова ковбойская глупость привела нас туда, где мы есть? Остановился у заправки позвонить, заказать номер. Впервые за неделю обратился со словами к другому человеку, сказал: «Залейте полный бак бензина».

– Почему мы не женимся?

– Потому что ты шлюха.

– Больше не буду шлюхой.

– Не выйдет.

– Получу работу или деньги, поедем в Мексику.

– Не хочу ехать в Мексику, и у нас нет машины.

Хочу только 500 кубических сантиметров. «Триумф». У меня три доллара, а он стоит восемь сотен. Я перевернулся в постели, посмотрел ей в глаза, которые, как всегда при подобных беседах, представляли собой два озерца ореховых слез.

– Я не хочу работать и никогда не работал.

– Наверно, ты меня не любишь.

– Точно.

Встал, выпил чашку чуть теплого кофе. Кругом полнейший кавардак – следы вечеринки, застарелый табачный дым, липнувший к коже. Я вышел на озонный воздух, направился к Пятой. Обслуживающий персонал заходил в многоквартирные жилые дома на дневную работу. Взглянул через улицу на Метрополитен, на третью ступеньку, где часто сиживал с Лори, дальше, на раскинувшийся позади парк. Ни одного квадратного сантиметра без окурка. Мы занимались любовью у Иглы Клеопатры, на скамейках, у заборов, на траве, за камнями, у деревьев. Однажды чуть не споткнулись о симпатичную цепочку педиков у Западного Центрального парка. Никто не вякнул. Пошел к ист-сайдской автобусной станции, сел в автобус до Ла-Гуардиа. За сорок восемь часов выяснилось, что я оказался не в том месте не в то время, да еще и не по тем причинам. Обуреваемый тоской, проспал весь путь до Детройта, самого поганого нашего города. Потом полет в Лашинг с какими-то законодателями, с виду столь же тоскливыми. Стоял март, когда все тоскуют, хотят вылезти из грязной холодной норы, сменить шкуру. Моя последняя исследовательская экспедиция. По телефону мать Лори не дала ее адрес, проговорив с гнусавым выговором Бронкса: «Достаточно бед причинили». Нет, нет, конечно. Вернусь в пятизвездочный ВАК, пожалеешь тогда, миссис Климакс. Матери стерегут двадцатилетних дочек, ежедневно проверяя плеву, не случилось ли чего. Я сел в свою машину, поехал домой, поддавая газу в полном молчании, направляясь на север. Три месяца просплю, прежде чем сделать следующий шаг.

Стою перед зеркалом в полный рост в ванной, в новых брюках из плотной солдатской холстины, в гавайской рубашке с короткими рукавами, рубашка со скидкой за три доллара. В зеркале я тот же самый, чуть сильней загоревший, обветренный, фунтов, наверно, на десять легче; бесхарактерно слабая челюсть, левый глаз вывернут, сам по себе ищет незримых приключений. Пересадка роговицы – как минимум, пять штук. Оказаться бы в Сан-Франциско с ожерельем на шее, трахнуть старлетку, пока в пепельнице еще дымится трубка с гашишем. Допи-дипа-дик. Сразу всего не получишь, Брэд. Успокойся на своей отраве. В обеденном зале достался плохой столик в углу, зарезервированный для преступных типов и совсем не стильных рыбаков; фактически, за этим же столиком я сидел два года назад. Поднял указательный палец, подошла официантка.

– Сиг, жаренный на палочках, бифштекс на ребрышке с кровью.

– То и другое?

– Да.

– Сразу?

– И тройной бурбон с водой безо льда.

– Аперитив?

– Нет.

Бурбон выпит в три длинных глотка. О, какая невероятная облегчающая теплота. Да здравствует виски. За несколько мгновений схватил «кайф», по выражению моих друзей-приятелей, пустой вакуум слегка кружится в черепной коробке. Ноги немеют. Сначала съел рыбу, поспешно глотая огромные куски, потом неторопливо занялся мясом на ребрышке. Для разнообразия вполне недожаренное, в середке холодноватое. Взял косточку, начал грызть к возмущению мистера и миссис Америка за соседним столом. Спорю: мамочкин день рождения или годовщина женитьбы. Уведи ее на вечер от жаркой старой плиты, пусть наденет пасхальное платье и шляпку. Я встал, испустил непроизвольную звучную отрыжку, эхом вернувшуюся ко мне с дальнего конца обеденного зала. Многие вытаращили глаза, я приветственно махнул рукой в легком смущении. Извините, ребята. Теперь погулять, скупить все журналы, газеты, имеющиеся в этом промышленном городе, и тур по барам.

«Лайф», «Тайм», «Ньюсуик», «Спортс иллюстрейтед», «Плейбой», «Кавалер», «Адам». Не стал покупать «Жизнь на свежем воздухе», «На спортивных полях» и «Форчун». Жалко, нет порнографических журналов. Забыл уже, как они выглядят. Три бара до того безлюдные, запущенные и облупленные, что трудно допить спиртное, в воздухе висят певучие голоса с финским акцентом. Вернулся в гостиницу, в бар на первом этаже с красивой сияющей стенной росписью с изображением ловли форели и горнорудного оборудования. Молодой бармен тепло меня приветствовал «привет, спортсмен».

– Двойной «Бим» с водой безо льда.

– Много наловил?

– Одна мелкота.

Завязали беседу о реках Верхней Пенсильвании, к которой присоединились еще несколько человек. Красивые названия, круглые на языке: Блэк, Файерстил, Салмон, Гурон, Йеллоу-Дог, Стерджен, Балтимор, Онтонагон, Ту-Хартед, Эсканаба, Биг-Седар, Фокс, Уайтфиш, Дриггс, Манистик, Такваменон. Я рассказал несколько скромных вежливых врак, они в ответ предложили столь же подозрительные рыбацкие байки. Очень дружелюбно угощали друг друга по кругу, пока я не почувствовал, что мозги достаточно отупели для сна. В номере свалил на кровать пачку журналов, сделал один последний глоток перед сном из новой пинты на завтрашний путь. Пролистал журналы от картинок до спортивных новостей, до выставленных на обозрение грудей и несмешных шуток. Еще выпил. Не хочу здесь быть. Где моя старая палатка? На сиденье бульдозера. Где мой рассудок, почему он не хочет сейчас умереть? Пофантазировал о Британской Колумбии, собраться туда на три месяца с кольтом «магнум» 44-го калибра на случай собачьих гризли. На катере береговой охраны до Белла-Кула, оттуда на восток без проводников и путеводителей, с удочками, сушеными продуктами. Отшельник. Пять фунтов табака «баглер», бумага для самокруток «зиг-заг», но ни травки, ни виски. Встречу индейскую девушку, трах-тах-тах. Мертвый член. Или вернусь с женой, забыв десятилетие, все написано, как говорится, у всех были плохие времена. Хорошо бы возвратиться на двадцать лет назад, доить коров вечером перед едой, раскладывать между стойлами силос. Лошадям овес с сеном. Люцерна уже такая густая, что в ней не пройдешь. Давно ли я был дома, где теперь никто не живет?

Средний завтрак с похмелья, слишком много стаканов воды со льдом. Заказал ветчину, яичницу, картошку, двойную «Кровавую Мэри».

– Бар закрыт.

– Можно повидать менеджера?

– Его нет.

– А помощника менеджера?

Ко мне прислали администратора из-за стойки, который отправился вниз за выпивкой. Я дал ему бакс на чай, откинулся на спинку стула. Двое мужчин в дальнем конце обеденного зала читали каждый свой экземпляр «Уолл-стрит джорнал» в такой дали от Нью-Йорка. Взглянули на меня при моем появлении с явным неудовольствием, я быстренько выставил им средний палец, но они вернулись к газетам, ничего не заметили.

До моста Макино добрался в рекордное время, ведя старый автомобиль на восьмидесяти, прикончив за первый час пинту. Теперь приятное опьянение. Привет, лес, вода, привет, мост. Страшно боюсь мостов, особенно Верразано и Макино. Слишком длинные. Мосты Сан-Франциско – Окленд и Золотые Ворота как-то кажутся крепче. Можно уехать во Фриско, сесть на наркоту, только мне нужны времена года, меня угнетает чередование дождя и тумана. К обеду доехал до Грейлинга, сделал крюк, чтоб проехать мимо дома, где родился, но испытал отвращение, видя, как коммерсанты пытаются превратить городок в «альпийскую деревню», пристраивая к своим магазинам гонтовые мансардные крыши с ложными фронтонами. Столько всякого священного дерьма насчет места рождения, а я ничего не почувствовал и продолжил путь к югу, купив еще пинту.

Отец поставил меня на берегу возле черной дыры в излучине реки и велел не двигаться с места. Едва светало, я простоял на том месте до позднего дня, до его возвращения с полной корзиной форели. А у меня всего полдесятка, несколько мальков, которых он бросил на берег дроздам. Мы ехали к коттеджу из Лютера до Бристоля, Тастина, Леруа, к озеру, ели рыбу. Родители и пятеро детей в маленькой хижине с асбестовой штукатуркой. Немного поспали, около полуночи снова встали, чтобы в двенадцать начать ловлю окуня. Я греб вокруг озера, а отец сотни раз забрасывал любимую уду с блеснами. Он поймал четырех, и я одного. Мы их съели на завтрак с яйцами и картошкой. Я спал с братом под голыми балками кровли, нас донимала жара, комары, запах древесного дыма. Часто бешено колотил дождь по крыше в футе над моей головой, а когда прекращался, капли еще падали с веток дерева под порывами ветра. Я в то время никогда не думал о людях, с которыми связан, – о семье внизу, о брате в постели. Бесконечные нудные встречи с материнской и отцовской родней, многолюдные ежегодные собрания менонитов, с которыми мы были связаны через отца. Связь с сотнями людей со старой фотографией Линкольна, с предком на фоне, улыбающимся сквозь образцовую бороду. После смерти отца меня больше ни с кем из них ничто не связывало безо всяких усилий, кроме похорон время от времени. Не мог видеть увеличенный фотографический снимок отца, который его мать, моя бабка, повесила на стене между старыми колледжскими фотографиями, пучками сухих цветов, газетными вырезками. Некая святыня, на которую она смотрела, пока не умерла. По-моему, семьи, основанные на родстве, исчезают, – конечно медленно, но исчезают.

Кадиллак, Манселона, Калкаска, потом Леруа, Эштон, где я свернул на дорогу из гравия, чтобы скорее подъехать к озеру. Но остановился через несколько миль. Десять с лишним лет здесь не был, решил больше его не видеть. Три голубых цапли вечно сидели на особенно гигантской пихте за озером. Две легко узнаваемые гагары, самец и самка, несколько крупных громыхающих черепах, до того знакомых, что можно было давать им имена. В первые несколько лет после войны семейство рысей дальше в чаще с их собственной особой музыкой, высоким рычащим воем. Может быть, на рысьем языке он означает «я тебя люблю». Развернулся кругом, чуть не угодил в канаву. Вторая пинта начинала прекрасно работать. Потом вернулась чувствительность, я выбросил ее в окно в канаву, хоть и наполовину полную. Настал вечер, захотелось поспать. Остановился на дороге у какой-то фермы, свернулся на заднем сиденье в своем спальном мешке. Если мне хочется быть ничем – мое дело. Абсолютно ничем, к чему можно что-нибудь позже добавить, но в данный момент ничем. Поесть бы вареных свиных ножек с хлебом, с маслом, с огненной горчицей. Проба: может быть, я достаточно выпил в соответствии с несомненным, хоть и мифическим числом китайских оргазмов. Мы с отцом пристроили к дому мансарду, лишняя спальня, гараж, застекленная веранда и внутренний дворик. Ушло больше месяца, потом я стоял на построенной крыше, решив ехать в Нью-Йорк. Мы сидели на желтой кухне за желтым кухонным столом.

– Почему ты хочешь уехать в Нью-Йорк?

– Потому что здесь не хочу оставаться.

– Ты был там уже один раз.

– Хочу снова попробовать.

– Где будешь работать?

– Не знаю. У меня есть девяносто долларов.

Потом поднялся наверх, собрал картонную коробку. Немногочисленная одежда, которая плохо сидит. Пишущая машинка, купленная два года назад за двадцать долларов. И пять-шесть книг – моя Библия с комментарием Сколфилда, Рембо, «Бесы» Достоевского, карманное издание Фолкнера, «Смерть в Венеции» Манна, «Улисс». Вот так вот. Принес из подвала кусок бельевой веревки, перевязал коробку. Отец сидел за кухонным столом.

– Можешь взять чемодан.

– Машинку нельзя в чемодан уложить. Вдобавок он тебе нужен.

– Хотелось бы дать тебе денег, если б они у меня были.

– Мне не нужно.

Мы сидели за столом, я выпил банку пива. Говорили о пристройке к дому, которой занимались во время его отпуска. Потом он встал, вытащил из чулана со швабрами бутылку виски, мы оба сделали по несколько глотков. Ушел в спальню, взял два своих галстука, вывязал для меня узел. Я их сунул под крышку в картонку.

Утром мать, братья, сестры плакали, провожая меня, кроме старшего брата, который служил на флоте в заливе Гуантанамо, отец довез до автобусной станции.

– Дома тебя всегда ждут.

Очнулся среди ночи на заднем сиденье с сильно пересохшим ртом и определенной долей отвращения к самому себе. Завел машину, включил радио, чтобы выяснить время. Всего одиннадцать. «Эвелри Бразерс» пели «Странную любовь». Да, предусмотрено, ты с этим справишься. Поехал назад через Рид-Сити, выпил кофе в кафе, где двадцать пять лет назад ел в темноте кашу, прежде чем отправиться на ловлю форели. В первом классе я был предметом общей зависти, поскольку должен был, как собака, таскаться на рыбалку. Бакхорн-Крик, лишь несколько мальков. Быстро мимо старого дома, фиалковые поляны у шеренги огромных ив. Ничто не является; сентиментальность – секрет, в котором я не нуждаюсь, чтоб справиться с настоящим. Перекрашенный линолеум и кладовка. Маленькая больница позади, где мне среди деревьев и куч золы выкололи разбитой бутылкой глаз. Казалось, не больно, но, возвращаясь домой, я кричал. После «спасения» в баптистской церкви два года оставался спасенным, десятки раз перечитывал Библию, дважды отправлялся в храм, по воскресеньям и средам, на вечернее молитвенное собрание, где люди свидетельствуют о несравненном милосердии Иисуса в их повседневной жизни. Призывал собравшихся, пользуясь Посланием к Ефесянам святого Павла, облечься во всеоружие Божие. Религия оживляет чресла – запрещение даже чуть приподнять платье означает мгновенный торчок. О, если бы ты в Лаодикии был холоден или горяч, но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих. Апатия. Лишенные наследства дети. Как верно. Колесящие по стране пилигримы нашего века, не желающие быть страховыми агентами. Скажи только нет, сказал кто-то, и вся эта проклятая дерьмовая каша отпустит тебя. Не позволяй, чтобы ее поток захлестнул тебя. В одном открытом сверх обычного времени заведении в Лашинге какой-то негр мне сказал, не преступай эту черту, и провел башмаком невидимую черту. Я не стал ее преступать, потом мы напились и забыли о ней. Съели огромную рыбу-буйвола – карпа. Хотя я не так уверен в себе, как в юности. До спутника. Не могу оставаться женатым. Знаю, есть где-то женщина в пробегающей тьме, однако сомневаюсь. Никогда не вставал вопрос насчет согласия после чтения Исайи и Иеремии. Я слышал, есть сейчас чокнутые на Иисусе, только волосы на куполе моих мозгов растут против шерсти, поэтому держитесь подальше. Истинный грешник с трубным гласом. Устрашенный Каином и матерью Исмаила. Как мог Авраам согласиться убить своего сына? Потом я отправился в Колорадо, потерял веру, когда она спустила «ливайсы» в заброшенной пожарной каланче. Как минимум, десять секунд наслаждения, потом еще и еще. Новые открытия. Сворачиваю на стоянку таверны в Пэрисе, штат Мичиган, в городке с двумя сотнями жителей. Снова обуяла жажда.

Притормаживаю у рыбозавода. Несмотря на ночь, надо заставить открыть под дулом пистолета, показать мне двух осетров и огромных радужных форелей, которых используют для разведения. Кто сказал, что хищник сочетается браком с жертвой? Не мы, а если даже мы, то только потому, что это не так. Я с отвращением бросил историю искусства, узнав, что храмы были не белыми, а ярко раскрашенными. Красные блестки, синие гончие Дианы. Через годы мне эта идея понравилась. Единственный раз нюхал кокаин в одном переулке в Нью-Йорке, вошел в железную пожарную дверь в комнату, в дальнем углу мужчина держал младенца, а увидев меня, бросил. Младенец был желтый, как я понял, не настоящий, пустая голова разбилась об пол. Оглянулся – мужчина исчез, опять взглянул на пол – исчез и младенец. Тут я убедился, что ничего не видел, повернулся – нет двери, назад повернулся – нет комнаты. Сжал кулак – его нет, зубы не стиснулись. Меня больше не было. Гадкая дрянь, кокаин, хотя американцы по-прежнему глупо упорно твердят: «Когда-нибудь все надо испробовать». Жившему до нас мужчине в 1918 году залило газом уши, он навсегда оглох, но вырастил самый большой в городе малиновый сад. Напротив его дома стояла старая нефтяная буровая вышка и паровой двигатель, куда можно было залезть, прильнуть к дырам в бойлере. Пустить в воздух стрелу, которая летит вниз, попав в голову моей сестры, раздавленную через пятнадцать лет. На рыбозаводе среди бела дня застали моего дядю за ловлей на крючок форели, высоко подвернув штанины. Слишком крупная рыба бешено с брызгами билась у обшлагов, пока он объяснялся со служащим заповедника, волоча ее на ноге. Как всегда, браконьерство. Блистательный олень. Въехал в бакалейный магазин на бензовозе. Мой отец перевернул фургон с пивом, целый день занимался уборкой на центральном городском перекрестке. Рассказывал мне, как однажды напился, заполз поспать на стоянке под другой фургон с пивом. Говорит, кто-то сел в фургон, тронулся, колеса прошли в трех дюймах от его головы. Пой: «Всем охота на небеса, никто не хочет умирать». Хо. В таверне было пусто, только за одним столиком в конце бара мужчины играли в карты. Я выпил двойной и купил сигарет, узнав бармена через много лет. Возможно, какой-то троюродный брат. Мы немного поговорили, сыграли три партии в бильярд, он две выиграл. Завсегдатаю заведения известны даже малейшие неровности стола с погибшей обивкой, где шар отклоняется на небезупречно ровной поверхности. Когда бар закрывался, ушел, не напившись. Видимо, уже нельзя залить виски в адамово яблоко, поэтому выпил несколько кружек имбирного эля.

Через два года после последней встречи с Барбарой пришла записка: «Просто сообщаю, что я теперь замужем, у нас сын». Мужа зовут Пол, квартира та же. Потом узнал от одного приятеля, что Лори тоже вышла замуж. И все мои вустерские девочки замужем. И увечная подружка, клакерша из средней школы с добрым сердечком и пухлыми сиськами бум-бум-бах. Уберите с груди руки, мистер. Есть в этом институте нечто особенное, в результате чего разговоры о его проблемах становятся батетическими. Всевозможные огорчения, связанные с процессом совокупления. Дым в глаза попадает. Вообще вся эта «наша песня» словно и есть цель органического процесса. Коттедж на миртовой лужайке с конусами розовато-лиловых глициний. Я был свидетелем на нескольких бракоразводных процессах и всегда себя чувствовал хозяином собачьего питомника или ветеринаром, исследующим мочу и кал, чтобы выяснить, чем заболела собака. Разумеется, глист в тридцать три фута с сапфировыми глазами. Люди сходятся и расходятся по безмолвным причинам. ВНП[83]. Я один из них, общая простота моногамной любви, как правило, требует трусости и отступления. Обязательно. Будьте уверены. Сирены и разбросанные лотосы. Говорят, механическое соитие совершается на протяжении лишь одной тысячной доли человеческой жизни на Земле. Надо подвергнуть углеродному анализу брак, дождь, тоску по дому, сердце. Лучше трижды обежать вокруг палатки и направиться в темноту без уличных огней, фабрик, бунгало. Испанский рыцарь. Странно: скажешь что-нибудь, и почти каждый думает, будто ты дидактически объявляешь сказанное законом. Я, например, сказал как-то фразу из семи слов про Билль о правах, а какой-то мужчина оглянулся с круглого табурета у стойки бара и говорит: «Вы, комми Эбби Хоффмана, убирайтесь в Россию». Я грубо посулил двинуть в толстую морду. Говорю о своей безобидной свободе. Не хочу, чтобы кто-нибудь перенимал мои причуды и мнения. Будь у меня такие инстинкты, возглавил бы офис. Я питаю анахронистические интересы – рыбалка, лес, алкоголь, искусство, в таком вот порядке. Кропоткин замечателен, а Нечаев слишком запрограммирован. Пожалуй, ни в чем не желаю участвовать, не поднимаю руку, чтобы задать вопрос.

Еду назад, сколько хватит дороги, которая идет мимо дома. С 1938 года никто не живет, а он все стоит во дворе, заросшем сорняками, усыпанном стеклами из разбитых окон, обвалившимися кусками водосточного желоба на карнизе среди лопухов. Сосед небрежно обходится с землей, позволил почти сплошь зарасти папоротником, сумахом, канареечником. Я выключил фары, сижу в полной тьме, слушаю тиканье остывающего мотора, сверчков за окном. В воздухе что-то влажное, сладкое, рогоз, дикий клевер с травяного болота за дорогой. Кто-то сено косил. В этом доме родился отец. Хочу это почувствовать, но ничего не чувствую. Еще дальше во времени: его прадед получил здесь бесплатно участок после Гражданской войны. И опять ничего – не помню его имени.

Предков матери тоже не знаю; может, выясню, если приеду когда-нибудь в Эрншельдсвик на северном побережье Швеции. Впрочем, вряд ли совершу подобное путешествие. Одни светловолосые бежали, уклоняясь от военного призыва, через тридцать лет другие двигались на север, устав от войны. Поселились в конце концов милях в тридцати друг от друга, не зная друг друга, через годы случайное сочетание породило меня. Сын лесоруба женился на дочери фермера, познакомившись с ней на танцах в придорожной гостинице у реки Маскегон. По-прежнему ничто не шевельнулось, словно я читаю их отдельные путевые дневники, разглядываю топографическую карту маршрута стригаля или снимок идущего человека. Где он каждый день останавливался в Кентукки, Огайо? Что ел, пил, о чем думал; попадал ли другой в шторма в Северной Атлантике, чего боялся? Дед и прапрадед. Нечего ждать, ничего не достигнуто. Наследие лени, глупости, бедности. Замечательно. Вновь свобода, как после смерти отца, когда никого не осталось, кто мог бы судить, хотя он не судил и до смерти. Подразумевалось «делай, что хочешь». Щедрость, высокомерие, сила. В фермерском доме сидел монголоид ребенок, прижавшись лбом к прохладной круглой печке. Мы накачали холодной воды, они разговаривали, сидя за столом, накрытым клеенкой. На нитке висела липкая лента, облепленная попавшимися мухами. Ребенок подполз, прислонился восточной головкой к отцовскому колену, тараща на меня глаза. В доме пахло коровьим навозом, молоком, керосином, сливочным сепаратором в кухне. Я крутил такой сепаратор у деда, потом нес ведра снятого молока телятам и свиньям.

Луна едва в четверть. Годы с 1957-го по 1960-й помнятся невыносимо судорожной суетой, а дальнейшие непривычно пустыми, некоторые вообще без запомнившихся событий. Реальными событиями были книги, в которые погружаешься на недели, которыми начинаешь дышать, заимствуешь манеру речи, мысли. Ферротипия Мышкина. Смех, фактически долгий истерический смех в ответ на сообщение директора похоронной конторы, что никакие «косметические» меры не помогли, оба гроба будут закрытыми. Почему бы и нет? Труп есть труп, дыра в заднице. Хорошо бы сейчас оказаться в Антверпене в 1643 году. Наш проповедник сказал, что Голгофа на самом деле была иерусалимской мусорной свалкой, и с тех пор я всегда, подходя к мусорной куче, вспоминаю ту проповедь, какой бы туманной и древней она ни становилась в памяти. Выкинутые младенцы, позеленевшие бараньи кости, козлиные внутренности, может быть, прокаженные бродят вокруг, позвякивая колокольчиками, небольшие пригорки и кочки с крестами. Кто может по-настоящему представить себе кресты, на которых с тех пор основана история. Кто-то назвал ее наукой о том, что произошло только раз. Только раз попадаешь в объятия корабля, и умираешь в объятиях корабля только раз. Матрос напился, ошибся, и поит тебя соленой водичкой. Скво перерезает горло собственному младенцу, а потом себе, избегая позорного плена. Дважды в снах мертвые превращались в птиц с человеческими лицами, один раз в плачущую горлицу, другой – в ворона; обе улетели, когда я попробовал с ними заговорить.

Завел машину, опять включил радио. Три. Через полчаса начнет светать; на миг включаю фары, чтобы увидеть дом. Парадная дверь открыта, можно было б войти в черную дыру, если бы духу хватило, полы, наверно, непрочные, провалюсь в подвал, потом сквозь его гнилой пол в другой, еще глубже… На столе керосиновая лампа с ярко горевшим фитилем. Мне было пятнадцать, и они выигрывали у меня все деньги в покер и в триполи. Отец и два моих брата. Споры, кто первым «вошел» в девушку, двадцать лет назад. Дешевое пиво «Эй-пи», бутылка ржаного виски. Я выпил слишком много пива, опытные игроки забрали мои деньги, после единственного глотка виски выбежал, меня вырвало на снег, что сильно их позабавило. Поднялся на чердак, утром попробовал не пойти на охоту, сказавшись больным. Снова смех: да ладно, простое похмелье. Боже, какой холод. Пошел, и один вернулся без оленя. Промахнулся три раза подряд.

Ну, теперь виппурвилл. Всегда думал, что они грешнее. Манит снег – лучше явиться сюда зимой, когда голубовато-белый снег летит через двор в открытую дверь и разбитые окна. Старые газеты в спальне наверху свидетельствуют, что ничего не меняется, кроме целого мира, причем со скоростью света. Я был в другом месте через день после сноса сарая; дед уже таскал хорошие доски для строительства гаража. Оседлал конек крыши, мы уговаривали его слезть, – в восемьдесят пять он страдал старческим слабоумием. Дед слезать не хотел, мы ушли в дом, нервно завтракали, пока он на опасной высоте отрывал доски с крыши. Тетка докладывала об успехах своего отца, поглядывая в окно, с полным ртом. Дед выстроил гараж за домом без отвеса, безумно кривой, протекавший. Потом как-то въехал в него слишком быстро, безнадежно врубившись в боковую стену. Через два года умер, придя домой пешком за двадцать миль среди ночи в больничной пижаме. Похоронили на маленьком сельском кладбище рядом с его дочерью Шарлоттой, умершей от гриппа во время Первой мировой войны. Теперь прибавилось много могил. Я глупо думал, что после смерти всех знакомых больше для горя не будет причин. В школе выше по дороге во времена Депрессии проходили митинги коммунистической партии.

На востоке чуть посветлело, я вылез из машины, потянулся, жалея о выброшенной бутылке. Как в то утро о похороненных сигаретах. Сбросить бы старую кожу, одеться в новую за несколько часов. Утомительное непостоянство. Хочется чего-нибудь окончательного, только вряд ли получится, запрещая себе умирать. Шел однажды от коттеджа к ферме за мешком с бакалейными товарами, купленными для нас женой фермера в Эштоне, срезал обратный путь через лес. Было очень жарко, поэтому я, добравшись до любимой поляны, сорвал цветок молочая, сел, разломил, липкое серо-зеленое молоко, внутри легкий пушок, гнездышко темно-коричневых семян. Потом ветер сменил направление, разнес зловоние в воздухе, вижу на дальнем краю поляны груду меха: олень без глаз, в глазницах кишат насекомые, морда поседела от старости, брюхо распорото, должно быть, лисом; в брюшной полости невероятно огромный клубок белых личинок трудится над мясом. Я вспомнил, что в бакалейном мешке лежит банка горючего для отцовских зажигалок. Встал на колени, открыл, покопался в сухой траве, вытащил банку, лежавшую между гамбургером и молоком, вылил содержимое на личинок и на расплодивших их мух, бросил спичку, попятился. Жуткая горелая вонь долго не продержится. Вернулся к туше, смотрю – живые личинки уже копошатся поверх сгоревших мертвых. Дома сказал матери, что женщина, видно, забыла горючее. Удивительным образом возникают первые воспоминания – не чувствовалось особенной неприязни к личинкам, просто было интересно их сжечь.

Закурил сигарету, зашелся в приступе кашля, от которого пересохло и заболело горло. Света прибавилось, грязновато-жемчужного. Кошка перебежала дорогу позади меня. Низкий туман с болота поплыл через дорогу, вокруг, мимо машины, сквозь сорняки вокруг дома, один тоненький язычок юркнул в дверь. Закурил другую сигарету, гадая, зачем я стою на рассвете перед пустым домом, словно жду, что в дверь выйдет отец в колледжских бриджах для верховой езды, позовет меня кофе пить. Не признает во мне сына, потому что тогда еще не был женат, а я сейчас на десять лет его старше. Его собственный отец собирается в путь, став сельским почтальоном, когда лесозаготовки свернули. Велит моему отцу снять дурацкие чертовы бриджи, распахивать кукурузу на первой сотке.

Я пойду за отцом к сараю, где он полчаса запрягает лошадей. Потом мы поговорили бы; он, прислонившись к столбу, говорит, что охотно вернулся бы в колледж, утомительно скучно работать на ферме. Потом, прицепив культиватор, ведет лошадей, я сказал бы, приятно было побеседовать, и вернулся бы к своей машине.

По дороге кто-то проехал, бибикнул. Я махнул рукой. Еще одна ранняя птичка. Вернулся к автомобилю, направился назад к Рид-Сити.

Весной 1960-го я вернулся в Нью-Йорк, желая очутиться в каком-нибудь другом месте, – в целом сходил с ума три февраля подряд, уже до этого дозрел. Нашел дома двух девушек для любви, и, когда о них думал, казалось, они с идеальным равновесием сопротивляются существованию друг друга на свете. Эта двойственность отложилась у меня в мозгу сладким противоречивым сиропом, поэтому я выбрал альтернативу расстаться с обеими. Прошелся с Пенн-Стейшн до Восточной Одиннадцатой улицы, переночевал у старого приятеля, блистательного гомосексуалиста, учившегося на дизайнера в Купер-Юнион. Мы часто ссорились и спорили из-за его сексуальных пристрастий – он был страшно красивый, будь я таким красавцем, имел бы только прекраснейших женщин. Даже на чисто физическом уровне у мужчин на одну привилегию меньше – не хватает одной дырки. А он говорил, что уже в тринадцать лет признал себя гомосексуалистом, имел «дела» в том самом нежном возрасте, когда почти все юноши мастурбируют, представляя себе мисс Апрель.

При моем появлении он с двумя приятелями, своим любовником и жившей с ними молодой француженкой, собирался идти обедать. Они вытащили из чулана матрас, чтобы я приготовил постель на кухонном полу, и оставили одного, не пригласив с собой. Возможно, отправились на оргию извращенцев. Я пошарил кругом с графином вермута в руке. Ничего, кроме вермута и джина в буфете. Просматривая несколько книг, нашел желтый конверт из плотной бумаги со снимками, полароидными фотографиями обнаженных мужчин. Около сотни; на фоне легко узнается квартира, где я стою. Мгновенная зависть к жадной сексуальности. Стандартный набор глупых ухмылок, у одних член стоит, другие расслабленно отдыхают. Боже мой. Если б начать в тот момент, посвятив этому все свое время, мне потребовались бы годы для стольких побед. Выпил бутылку вермута, пошел в ванную, взглянул в зеркало. Некрасивый – может быть, стоит потратить несколько штук на пластическую хирургию. Гм. Вернулся к фотографиям, думая обо всех существующих мифах о члене. При эрекции не бывает особенно длинных. Выглянул в окно, чувствуя умеренное опьянение и полную нормальность. Пользуйся им, не завися от него, вот что важно. Люди всего мира долгие годы делают это друг с другом, железа к железе. В пещерах, в шале на горных вершинах Швейцарии, за пятнадцать минут до смерти от удара мистер Свинтус Бизнесмен трахается и пыхтит. Передайте от меня привет прекрасной розе.

Я преодолел отвращение к джину, смешав его с тоником и фруктовым соком. Прикончив полбутылки, вымылся, устроил убогую постель на кухонном полу. Опять покосился на фото, невольно захихикал. Должны быть другие дела на земле, кроме того, чтобы впихивать наши тупые орудия в других девочек и мальчиков. Припомнил каждый случай, когда, глубоко погрузившись в романтику, с жаром глазел на девушку, весь охваченный страстью, с затуманенными мозгами. Добрая богатая массажная любовь. Начнем с сисек, возможно, нацелившись на кинозвезду. Хорошо ли в самом деле? Не мысли, а кукурузный крахмал, разведенный водой.

Проспав несколько часов, слышу их, но притворяюсь спящим. Заговорили насчет по последней перед сном; вижу краем глаза, как стильно одетый любовник ставит пластинку. «Чудесный мандарин» Бартока. Потом мой приятель сказал: «Этот сукин сын прикончил все, что было в доме». Я как можно крепче зажмурился, чуя рядом шаги. Бедный бродяга выпил, терпит оскорбления. На завтрак в холодильнике только сыр с сельдереем. Увядший сельдерей. Они трепались, проигрывая пластинку с обеих сторон, я ждал услыхать о себе что-то дурное, тогда соскочу и велю им проваливать в задницу, но они говорили лишь о человеке, который угощал их обедом. Можно ли посмотреть, какую роль играет девушка-француженка в их темных делишках. Парень с фермы, затюканный троицей, одна из которых приятна на вкус. Невозможно сказать, что грязные дикари у меня за спиной замышляют, – может быть, она взглянет на снимки и бросится на мое спящее тело. Не повезло. Я заснул, прежде чем мандарин вернулся домой.

Бормотание в комнате, вскипел кофе, чистят зубы. Открываю глаза, вижу голый зад француженки, склонившейся над раковиной. Тут из спальни вышел мой приятель, взглянул на меня, предупредил девушку, что на ее зад таращится нализавшаяся джина свинья. Она выскочила, я поднялся, зевая, и спрашиваю, зачем он лишил меня маленькой радости. Только посмеялся в ответ. Выпили кофе, обещаю возместить джин. Приятель поинтересовался, надолго ли я, днем, говорю, возвращаюсь домой. Он говорит, никогда я не стану художником, оставаясь на мерзком гнусном Среднем Западе. Очень мило все вместе позавтракали – любовник сбегал за круассанами в булочную. Я сообщил девушке, что у нее прелестная задница, все в унисон пожали плечами, глядя на лампу Тиффани, висевшую над столом. Заговор против меня. Ясное дело, как говорят фермеры, я в их совместное ноу-хау не вписываюсь. Говорю тогда, как ни странно, эта самая задница очень похожа на американские, глядя на нее, не скажешь, что хозяйка сидит на устрицах и на плане Маршалла. В ответ на подобное замечание мой приятель вымолвил «Господи Боже» и «ш-ш-ш-ш». Она смущенно растерялась, я понял, что навсегда лишился места в мире искусства.

Снова остановился у рыбозавода, только на этот раз вылез, обошел вокруг прудов за бетонным ограждением, посмотрел на огромных форелей, медленно скользивших под водой безо всяких усилий, слегка пошевеливая хвостами. Кто-то крикнул «эй», оглядываюсь – мужчина в зеленом официально объявляет, сейчас шесть, а пруды открываются только в восемь. Я представился, вижу – лицо просветлело, говорит, что учился в начальной школе вместе с моим отцом. Пошли на станцию, осмотрели аквариумы с мальками, главным образом радужными. Приятная для ловли рыба, хотя не сравнится по интеллекту с коричневой. Прошли в дальнюю комнату, на плите кофейник, на карточном столике корзинка с ланчем, несколько стульев. Сели, побеседовали, говорит, очень жалко всем насчет несчастного случая. Долбаные машины. В мире жить невозможно. Дерьмовые войны и политиканы. Семь лет после катастрофы. Да. Чем занимаешься? Ничем особенным. А. Понимаете, возвращаюсь к работе.

Снова еду на юг к Биг-Рэпидс, импульсивно свернув на восток к другой ферме. Вполне можно поприветствовать бабушку, которой восемьдесят три, живет теперь одна. Старая дорога с черным покрытием, множеством выбоин, немногочисленные фермы на каждом участке, на вид захудалые. Мимо дороги в лес, где пятьдесят лет прожил отшельником мой внучатный дядя. Сильно пил. Питался зверьками, только что сбитыми на дороге и пойманными, ухаживал за большим садом, консервировал продукты. Всегда сильно веселился на семейных собраниях, любил, когда его поддразнивали чуть не случившейся промашкой с женитьбой и платежеспособностью в 1922 году. Ел и пил до веселой сонливости, когда была еда и выпивка, потом объявлял, что другие мошенничают в пинакль, в который всегда играли после обеда. Нильс, Олаф, Густав, Виктор, Джон – к 1910 году все удрали сюда от мобилизации в Швеции. Теперь столы повернулись. А вся разница в том, что больше не жуют табак, отчасти утратили дух популизма. И дико веселое отношение к жизни. Уже не пляшут польку три дня подряд с бочками селедки и пива. Сворачиваю на подъездную дорожку с чудовищным приступом тоски по дому в груди. Ветхий фермерский домик, обшитый коричневым гонтом; валяются ли по-прежнему на берегу пруда коровьи черепа? Надеюсь, она встала, всю жизнь ведь на заре вставала. Нет сарая, амбар и остатки свинарника и курятника есть. Когда я заворачивал, она смотрела в кухонное окно. Зашел, приготовила завтрак, медленно поговорили о живых и мертвых. Старые водянистые голубые глаза, скандинавский акцент. Дом тот же самый, только в 1956 году мой отец провел водопровод, и на кухне не стало топившейся дровами печки. Не приняли телевизор в подарок – слишком поздно впускать в жизнь что-то новое. Некоторые родственники сочли их неблагодарными. Я поднялся наверх, взглянул на книги Сетона, Джеймса Оливера Карвуда, на целую полку романов Зейна Грея. Открыл шведскую Библию, пожалел, что языка не знаю. Христос на языке Одина. Посмотрел с чердака на амбар, заметил под ногами массивную латунную плевательницу, которой пользовался мой дед, два корабельных сундука в углу, в которых семьдесят лет назад везли в Америку вещи. Чистый доход всегда не больше тысячи в год. Снова спустился, прошел через двор к амбару. В углу на куче старых кукурузных кочерыжек лежит упряжь двух бельгийских лошадей, которые когда-то были у деда, так и не набравшего денег на трактор. Я вытащил упряжь и бросил в машину – можно вернуть ее к бесполезной жизни с помощью седельного мыла. Попрощался с ней. Мы никогда не целовались. Может быть, в детстве она целовала меня.

Предыдущая главаГлава 7 из 7К книге