Каждый год, когда Мэгги везла нас с Хендриксом на встречу с мамой в кафе-мороженое на полпути между Нью-Гемпширом и Вудстоком, мое сердце билось так громко, что кровь стучала в ушах, как барабанная дробь. Начиналось лучшее время в году, но сначала нам надо было пережить самый худший этап.
Всю дорогу до Массачусетса Мэгги только и делала, что говорила о том, что ее беспокоит, и давала нам наставления. Например: «Не ходите купаться без взрослых. Не забывайте каждый день принимать витамины. Ешьте побольше овощей и фруктов и пейте молоко, вам же не хочется заболеть, пока вы будете там гостить». Или: «Если кто-то из взрослых закурит и дым будет странным, дайте мне слово, что отойдете подальше. А если курить будут в доме, сразу идите на улицу».
Когда она это сказала, я ткнула Хендрикса пальцем в бок – просто чтобы его рассмешить.
Момент, когда Мэгги передавала нас маме в кафе-мороженом, всегда был неприятным. Все вели себя вежливо и старались быть милыми, но это было притворство. Я чувствовала напряжение. Мэгги не нравилось возить нас сюда и уж точно не нравилась мама; однажды я подслушала, как она говорила папе, что как бы ей ни было неприятно встречаться с нашей мамой, она будет возить нас сама, потому что не хочет, чтобы он виделся со своей первой женой. Мало ли что взбредет ему в голову. В этом смысле она ему не доверяет.
– И что, по-твоему, я сделаю? – возмутился папа.
– Один раз ты уже совершил ошибку, – рассмеялась она, словно это была шутка. Но это была никакая не шутка. Я тайком наблюдала за ней и видела ее взгляд. – За тобой, мистер, нужен глаз да глаз.
Я долго думала над ее словами. Я уже знала, что папа и мама познакомились в Вудстоке, он женился на ней и у них родились мы с Хендриксом. Неужели это была ошибка? Мы с Хендриксом были ошибкой?
Как мы могли быть ошибкой? Мы же их дети. Мы люди.
Люди не бывают ошибкой.
Но все менялось, как только Мэгги садилась в машину и уезжала прочь, оставив нас с мамой. Мама сразу же переставала изображать из себя взрослую серьезную тетеньку и исполняла маленький танец с поднятыми вверх руками, который, по ее словам, следует танцевать каждый раз, когда видишь кого-то после долгой разлуки. Это был глупый танец, включавший в себя хлопки в ладоши, объятия, повороты на месте и приседания. Каждый раз мама смеялась. Я всегда с радостью пускалась в пляс вместе с мамой, а Хендрикс немного стеснялся, и нам приходилось его уговаривать. Мама брала его за руки и кружила, пока он тоже не начинал смеяться.
Она была восхитительной, наша мама. Это слово я выучила в то лето, когда мне было семь лет. Я повторяла его вновь и вновь, потому что оно нравилось и маме тоже, и еще потому, что все в ней было восхитительным: ее летящие платья и юбки, ее длинные золотистые волосы, ниспадающие по спине волнистым каскадом, всегда распущенные и чуть спутанные, словно птичье гнездо. Мне казалось, что она может все. Жизнь в мамином доме была сплошным праздником. Друзья приходили к ней в гости с ночевкой, даже не предупреждая. Постоянно звучала музыка: иногда из проигрывателя, иногда кто-то из гостей играл на гитаре. У одного парня, который часто приходил к маме, была губная гармошка, и он играл на ней почти без остановки. Мама всегда пела «Ты мое солнышко» [6] – эта песня постоянно звучала у меня в голове.
А еще в самом центре двора была большая костровая яма, вокруг которой всегда лежали дрова, и каждый вечер мы жгли костер и пели. Сразу за домом начиналось огромное поле, усеянное цветами: белыми, розовыми, желтыми, словно кто-то ради забавы разбросал там кусочки засохшей краски.
Когда я не бегала с Хендриксом по полям, мы с мамой сидели на открытой веранде и она учила меня шить.
Она рассказывала мне о том, что считает хорошим и правильным. Например, что люди должны веселиться как можно больше. Что нужно найти такую работу, которая будет похожа на игру, и тебе всегда будет радостно и хорошо. Жаль, что многие люди не знают, что жизнь не обязана быть тяжелой.
– И для них это нормально, – говорила она. – Если люди считают, что жизнь должна быть тяжелой, значит, их это устраивает. Но ты не обязана думать так же. Ты можешь выбрать совсем другой путь и брать от жизни только хорошее.
Брать от жизни только хорошее.
В нашем нью-гемпширском доме никто о таких вещах не говорил, там вся жизнь проходила в трудах и заботах, и постоянно имелась какая-то большая проблема, которую надо было решать, и даже если мы выходили гулять поздно вечером, папа и Мэгги никогда не поднимали глаз к небу и не говорили: «Ты посмотри, сколько звезд!» А мама так говорила почти каждый вечер.
Мама во всем видела знаки. Маленькие знамения. Если увидишь птичку кардинала, это значит, что кто-то, кого ты любишь, думает о тебе. Если найдешь на тропинке сброшенную змеиную кожу – жди больших перемен. Если чешется правая ладонь – скоро получишь деньги, если левая – к тебе придут гости. Хотя, может, я путаю левую с правой.
У мамы были свои убеждения.
Она говорила: «Все, что ни делается, все к лучшему».
Она говорила: «Мы пришли в этот мир, чтобы быть счастливыми и свободными».
Она говорила: «Каждому хочется быть любимым. Если закрыть глаза и хорошенько настроиться, то можно представить, как любовь льется потоком к каждому человеку. И они это почувствуют, потому что любовь – это форма энергии».
Она говорила: «Если ты очень сильно по кому-то скучаешь, тебе нужно всего лишь подумать о нем. Сосредоточиться и подумать изо всех сил. Тот человек обязательно это почувствует и тоже будет думать о тебе. Или можно спеть ему песню, и твой голос улетит в космос и найдет его голос, который поет тебе ту же песню».
Однажды, когда мы с мамой сидели на веранде и я пришивала к кухонному полотенцу большое красное сердечко, мама сказала:
– Вот смотри. Сейчас я отправлю Хендриксу поток любви, и он выйдет сюда на веранду ко мне, потому что почувствует, как моя любовь заполняет весь дом, чтобы скорее его разыскать.
Она закрыла глаза, сделала сосредоточенное лицо, и, конечно, уже через пару минут Хендрикс вышел из дома и сел рядом с ней. Мы обе весело рассмеялись.
– Что вы смеетесь? – нахмурился Хендрикс. – Надо мной?
– Не над тобой, – улыбнулась мама. – Я послала тебе кусочек моей любви. Ты это почувствовал и пришел к нам.
– Фрэнсис смеялась именно надо мной, – настаивал он.
– Здесь меня зовут Фронси, – шикнула я на него и быстро взглянула на маму, чтобы убедиться, что она ничего не услышала. Мне не хотелось, чтобы она знала о моем другом имени, которым меня называла Мэгги.
Но мама что-то тихонечко напевала себе под нос и, похоже, и вправду не слышала, что сказал Хендрикс. Или, может быть, ей не хотелось говорить с нами о нашей жизни в Нью-Гемпшире.
Она резко поднялась на ноги.
– Пойдем купаться в реке. Заодно поищем красивые камушки. А вечером… вечером мы будем ловить светлячков.
– И поселим их в банке? – спросил Хендрикс.
– Ни в коем случае, – покачала головой мама. – Если их оставить в банке, они погибнут. Им нужно быть рядом со своими сородичами, так же как людям надо быть рядом с людьми.
– Можно пробить в крышке дырочки, – предложил Хендрикс.
Мама подхватила его на руки, закружила, крепко прижимая к себе, и сказала, что он может подержать светлячка в банке десять минут, но потом его надо будет отпустить.
Рядом с мамой и ее друзьями я становилась совсем другой девочкой, а Хендрикс – совсем другим мальчиком. Взрослые относились к нам так, будто мы такие же, как они, и с нами не сюсюкались: они говорили при нас нехорошие слова и не осекались, мол, «ой, простите за мой французский», рассказывали не очень приличные анекдоты, а иногда падали на подушки, целовались и обнимались. Именно в мамином доме я узнала поразительный факт, что у каждого человека есть задница.
Мама разрешала мне включать духовку, когда мы пекли хлеб, и резать овощи вместе с ней. У меня даже был собственный маленький ножик. Мы с Хендриксом перебирали чернику, а еще мама научила нас раскатывать коржи и вдавливать их в форму для пирога.
Однажды летом, когда нам было по восемь лет, в поле за домом мы устроили соревнование, кто дальше всех пройдется колесом, и мама в нем победила. Потом мы играли в нашу особую игру: падали друг на друга, смеялись, толкались, кричали, и мне еще никогда в жизни не было так весело. Я чуть не описалась от смеха. Только Хендрикс не стал играть. Он сидел на земле и просто смотрел на нас, подпирая подбородок рукой.
А уже вечером, когда мы легли спать, он сказал:
– Думаешь, это нормально, что мама кувыркается в поле и играет с нами?
– А почему ты спросил?
– Потому что… потому что она вроде как ненастоящая мама, – ответил Хендрикс. – Другие мамы такого не делают.
– Ты совсем глупый? – воскликнула я. – Наша мама тем и хороша. Она умеет веселиться и устраивать настоящие приключения. И она не беспокоится по пустякам.
– Лучше бы она беспокоилась чуточку больше, – тихо проговорил Хендрикс. – Я посадил занозу в ногу, а она сказала, что заноза выйдет сама.
– И она вышла?
– Нет. Я взял ножик и выковырял ее.
– Но это же хорошо, Хендрикс. Хорошо, когда человек может сам о себе позаботиться.
– Фронси, мне восемь лет. Я не должен самостоятельно выковыривать занозы. Когда мы здесь, у нас как будто вовсе нет мамы.
Уже тогда мы разделились на сторону мамы и сторону Мэгги. Если бы это были спортивные команды, мы с Хендриксом встали бы по разные стороны поля, и я бы плела веночки из клевера и махала брату издалека.
Когда мы возвращались от мамы в Нью-Гемпшир, нас сразу же засыпали вопросами: «Что вы делали? Кто еще живет в мамином доме? Что вы там ели? За вами все время присматривали? Точно все время? Мама нормально себя вела или делала что-то странное?»
Я заставила Хендрикса пообещать, что он никому не расскажет, как съел пирожное с начинкой из веселящего порошка. Мне пришлось заплатить ему пятьдесят центов, и я целый месяц собирала яйца в курятнике вместо него, но оно того стоило. Он сдержал слово и не проболтался.
И вот что забавно: после первого шквала вопросов папа и Мэгги больше не вспоминали о маме. До следующего лета о ней вообще не говорили.
На Рождество и на наш день рождения она присылала коробки, наполненные странными мелочами: кусочками лент, нотами для укулеле, перьями, пуговицами, страничками, вырванными из календаря, квадратными лоскутками, вырезанными из старых джинсов. Мэгги качала головой и выбрасывала все это в мусорное ведро, потому что, по ее словам, коробки пахли так, как пахнет от хиппи.
Я однажды подслушала, как она говорила папе:
– Роберт, я тебе говорю, с ней все уже совсем плохо. Зачем она присылает им всякий мусор? Осколки стекла! Дети могут пораниться.
Но я знала: это не мусор. Все, что присылала нам мама, было для нее значимым и прекрасным. Это было напоминанием о том, что мы делали вместе: о дарах природы, которые мы собирали, о песнях, которые мы играли на укулеле, о джинсах, которые мы украшали вышивкой. Я знала, что мама шлет мне свою любовь, как умеет и как ей кажется правильным. Я тайком пробиралась к мусорному баку, собирала мамины подарки, выброшенные Мэгги, складывала их в коробку и прятала у себя под кроватью. А по ночам садилась на пол, открывала эту коробку, наклонялась над ней и просто вдыхала мамин запах.
Я больше не разговаривала с ней через втулку от туалетной бумаги, потому что уже поняла, что это глупо, но я писала ей письма. Сообщала ей, что храню все, что она присылает, и что в школе на рисовании я сделала аппликацию из перьев и пуговиц. Эти письма я держала в коробке с мамиными подарками, потому что не знала ее адреса и понимала, что папа никогда не отправит их, если его попросить.
Перед сном я всегда пела для мамы «Ты мое солнышко» и представляла, что сейчас она тоже поет эту песню и прямо в эту минуту наши с ней голоса встречаются где-то в космосе.