К книге
Любовь, что медленно становится тобойIII. Юань Фэнь (Родственные души). Перейти реку вброд, ощупывая камни
67%
III. Юань Фэнь (Родственные души). Перейти реку вброд, ощупывая камни
26

Я прибыл в Париж 14 сентября 1997 года, с облегчением, потому что удалось уехать, но слегка растерянный, не зная толком, что я буду здесь делать.

Мое восприятие города изменилось. Он видится мне теперь извилистой рекой, которая никуда, собственно, не течет. У меня есть деньги, я пойду, куда поведут меня облака и дождь, и позволю себе то, что было мне недоступно в первый приезд: роскошь ничего не делать. Для начала буду спать до девяти часов утра, потом сам распахну ставни в моей комнате и скажу спасибо серой черепице, которая приносит мне удачу. Проведу несколько дней в «Отель дю Лувр», буду ходить в кино по вечерам. Потом сниму квартиру, светлую, но небольшую, где-нибудь неподалеку от Бют-Шомон, даже куплю ее, если мне в ней будет хорошо и цена покажется привлекательной.

24 сентября.

Мне понадобится больше недели. С самого приезда я практикуюсь в науке счастья, я живу без цели и без четкого направления – и я счастлив. Из суеверия и стараясь доказать себе, будто я приехал не за тем, что ожидает меня здесь, я каждый день откладываю на завтра «одну» прогулку – в квартал Сен-Жермен.

А потом, в один погожий сентябрьский день, когда лето дарит клиентам на уличных террасах маленький бонус, что-то неизъяснимое носится в воздухе, и этот свет, такой четкий, но кратковременный, вселяет живое веселье даже в самых унылых людей; в эту пору предзимнего шарма я дал себя увлечь таинственному течению. В то мгновение я ощутил физическую уверенность, что случайно оказался перед людной террасой «Красного кафе». Мой желудок издавал властные звуки, и, еще не войдя в кафе, я решил съесть там крок-месье с сыром конте. И вот я медленно направляюсь в уголок, где потише, и сажусь за круглый столик, предназначенный для трех или четырех человек. Официанта, в которого я так долго всматривался четыре года назад, что даже мог бы нарисовать его портрет, настолько глубоко его лицо запечатлелось в моей памяти вместе с женственным миражом, явившимся мне в пустыне, нигде нет. Это его мои глаза, сосредоточенные, но отнюдь не ясные, высматривают как живое подтверждение тому, что некий мир остается все тем же. Стараясь не поддаваться разочарованию, я вынужден признать, что того официанта сейчас здесь нет, а может быть, он и вовсе ушел из этого кафе. Однако я голоден и уже предчувствую запах поджаренного хлеба со сливочным маслом, покрытого ветчиной и сыром, который по вкусу напоминает мне чай пуэр, и вот мой взгляд снова свободен. Я возвращаюсь к привычкам четырехлетней давности, мои глаза скользят наискось по людям, которые входят и выходят, – мне кажется, что люди те же самые, если не считать одежды (парижская мода обязывает), и у меня странное чувство, будто я вернулся назад, как в фильме, благодаря чудом сохранившейся пленке.

Неужели только я один изменился? Я провел на родине четыре года, и словно тридцать лет многотрудных превращений протекли в моих жилах. Что до Парижа, его ритм остался верным разрушительной беспечности, завораживающей меня, той самой, что по ходу разговора в кафе или гостиной рождает великие произведения литературы. Я понимаю, до какой степени люблю этот город, так прочно завязанный на идее, что все незыблемо, что достигнутое останется навсегда. Мистический, с его церквами, похожими на античные храмы, требующие торжественного коленопреклонения, но и дерзкий, мятежный, с его историческими площадями, призывающими стоять во весь рост и даже взбунтоваться.

Наконец я узнаю одного из хозяев кафе, грузно осевшего за кассой у стойки, то самое лицо усталого «ворчуна», а потом…

Мое тело обретает повадку игривого животного, которое чует добычу и побаивается ее. Совсем рядом. Мне жарко, я горю, моя спина напряглась, мне почти больно – такое чувство, что я избежал стрелы, будучи одновременно и мишенью, и лучником. Это бред, говорю я себе. Нет никаких шансов на… Я не могу в это поверить. Такое случается только в дешевых романах. И все же в луче белого света, который заставляет меня сощуриться, мне явилась она. Я мало что вижу, но я знаю. Эту минуту можно было бы сравнить с величайшими любовными сценами французского кино. Я вошел в фильм, где пока играю роль статиста, и достаю из кармана маленькие солнечные очки в черной черепаховой оправе, которые позволят мне без страха встретить это царственно вернувшееся видение.

В нескольких метрах, прямо за моим стулом, сидит она – напротив маленького мальчика с круглой головкой, со сделанным по старинке пробором. Его хорошенькие ловкие ручки старательно ощупывают креманку с мороженым, как будто он решает какое-то сложное уравнение.

Это она, я узнал ее, это она, я так хочу. Неуловимо изменился ее рот, его чувственность более выразительна и мимолетна, губы тоже сосредоточены на вазочке с мороженым. Мальчик и еще совсем крошечная девочка рядом как будто командуют направлением ее черных глаз, подвижных, как стрелки, слишком быстро вращающиеся на циферблате. Потом, в следующее мгновение, ее взгляд забывает свою механику, он словно убегает ко входу в кафе или к выходу – кажется, что она кого-то ждет или собирается уйти.

Она выглядит даже еще счастливее, чем мне показалось в первый раз; природа этого беспредметного счастья мне неведома, и я, конечно, не чувствую себя на такое способным. Эта внутренняя благодать была передана ей небесами, и я угадываю, как она идет по жизни, энергичная, сильная, подгоняемая бессознательным беспокойством. Что скрывается за ее суетливостью, так непохожей на мою китайскую неспешность, за этим нетерпением, которое я ощущаю в том, как она сидит на краешке стула и, то сплетая, то расплетая ноги, не дает им ни минуты покоя?

Я смотрю, как она вытирает ротик малышке в коляске. С ее губ, с ее ласкового лица я пытаюсь собрать обрывки истории, которую она рассказывает детям, – оказывается, я не забыл этот чудесный язык.

– «Марсельезу» подхватили в Марселе революционеры-марсельцы…

Я кладу очки на стол, руки тоже. Не торопя события, поворачиваюсь к тому, кого мысленно уже называю ее сыном, и вторгаюсь как можно деликатнее в их семейный круг. Готово, получилось: я уже часть их замкнутого мирка.

– Вы знаете, что китайцы обожают ваш национальный гимн?

Никто не отвечает. Никакой видимой реакции.

Она обращает взгляд к сыну, улыбается весело и самоуверенно, однако не отворачивается от меня.

– Доедай мороженое, милый. Мы уходим.

Потом, через две бесконечные минуты, не сводя глаз с мальчугана, который уже собирается ответить за нее, она говорит:

– Нет, я не знала.

Я поворачиваюсь к ней своим лучшим профилем и смотрю на них настойчиво, как будто пришел в музей и застыл перед произведением классической живописи. Несказанной красотой, как в ту первую встречу, веет от этой троицы, какая-то родная гармония, которую невозможно приписать никому из них в отдельности, разливается, распространяясь вокруг. Простой ритуал, в котором жесты – всегда, наверное, одни и те же – дают выход любому взаимопониманию и прямым вопросам. Они говорят друг с другом так, как я никогда ни с кем не мог говорить. И эти отношения, между ней, ее сыном и ее младенцем, хоть и недоступные мне, отзываются вопреки всему в самых потаенных уголках моего существа. Никогда в моем детстве у меня не было случая пережить такие моменты, которые, судя по всему, так же просто разделить, как кусок торта или вазочку мороженого. Что-то растекается в моем мозгу – я не хочу называть это, слишком рано. А она вдруг меняет тон и говорит с сыном так, будто читает книгу. Повторяет назидательно, но нежно, даруя ему право – и даже долг – не понять. Он перебивает ее без боязни, задает конкретные вопросы, формулирует суждение. Она не наставляет его, а направляет, позволяя этому незрелому уму проникнуться зовом вершин и тенями вокруг.

– Братство важнее, чем равенство. Равенство без братства заставляет сравнивать; оно превращает нас в ревнивых близнецов. И с тобой тоже такое случалось – помнишь, на Рождество? С Хлоей. Из-за подарков. Доедай мороженое, мы уходим.

Она достает малышку из коляски, сажает ее на колени, снова вытирает ей ротик белой салфеткой, которую вынула из черной, довольно потертой кожаной сумки.

Я знаю, что у меня осталось лишь несколько секунд. Напряженный, как тигр перед добычей, я должен выглядеть расслабленным. В моей культуре тигр, связанный с весной, – это животное, порождающее жизнь. На свою жертву – или на свою избранницу – он должен броситься не мешкая, но обязательно выбрав нужный момент. Я умнее тигра – с тех пор как я родился, и даже раньше, я учился у моих предков хотеть того, на что нацелился, готовясь завладеть тем, что не дается в руки. У меня выработалось интуитивное умение ловко менять цель, и я, ни разу не взглянув на мою музу, с расчетливой лаской в голосе обращаюсь к маленькому мальчику:

– Вы часто здесь бываете?

– Да, по средам, после дантиста.

Добыча попалась, что-то есть в моих когтях. Можно выдохнуть.

Они уходят очень быстро и не оглядываются, как будто вовсе не видели меня.

Оглушенный – нет, не упоением от первого успеха, но пассивным страхом, предвещающим цунами, – я сижу, не шелохнувшись, два часа.

Неделя – это долго. Моя вдавленная щека как будто исчезла. Видела ли она ее? Да, конечно.

На следующий день я иду к моему бывшему патрону в японский ресторан и выкладываю на стойку пару швейцарских часов, три блока сигарет «Чжунхуа» и несколько красных конвертов. По его молчанию я понимаю, что он доволен. Он быстро сгребает подарки, не рассыпаясь в благодарностях, ищет коробку, чтобы их убрать, ведь «подарочная» коробка существует, спрятанная в нижнем ящике буфета, – великолепный сундучок, обитый черным бархатом, куда дядя складывает всевозможные дары, как монах плоды и фальшивые банкноты к ногам Будды, больше из суеверия, чем себе на пользу. Но как знать.

Дела у него идут теперь хуже – а вдруг эти дары ниспосланы ему самим провидением? Я тривиальнее: советую ему вернуться в Китай. Он так и не понял, что сейчас там творится, никому не под силу оценить последствия экономических и культурных потрясений, освободивших мою страну от многих пут. Наверное, оно и к лучшему. Дядя обещает подумать и говорит, что его жизнь во Франции. Его дочь вышла замуж за сына китайца с Тайваня, который уже сорок лет живет в Париже. Я тут же приступаю к работе в его ресторане, с двенадцати до половины третьего; рефлексы возвращаются быстро, и я рад, что могу ему помочь. Я как будто и не покидал Францию. Мое возвращение в Китай вдруг становится иллюзией, в моей душе все перевернулось. Моя деятельность в Пекине и даже мое детство стали лишь отступлением в повести, кульминация которой разыграется здесь, в Париже. И я вернусь в «Красное кафе», ибо страх юного китайца, гордого изгнанника, остановивший меня в первый приезд, преобразился в непреодолимое желание, подкрепленное убежденностью, что эта встреча предопределена небесами.

Утро среды. Что-то во мне, что-то более глубокое, чем я сам.

Я готовлюсь, как мастер дзен: сознавая, что единение сердца, тела и души во многом зависит от того, как ты спал накануне и что ел. Для начала я распрямляюсь и предаюсь внутренней улыбке – пусть моя сущность раскроется, чтобы принять мир таким, каков он есть, не жалуясь, радуясь ощущениям, которые приходят и настраивают нас на главное: почувствовать себя живым.

Я потягиваюсь, вдыхаю аромат зеленого чая, который заранее долго настаивал, потом минут двадцать смотрю в окно, повторяя: «Я люблю Париж, я люблю Париж». Думаю, не пойти ли постричься, чтобы выглядеть совсем как парижанин и, быть может, даже более зрелым. Эта женщина старше меня, я уже ощутил это в нашу первую встречу. Но невозможно найти парикмахера, который принял бы меня без предварительной записи. Я тщательно зачесываю волосы и оставляю длинную прядь, ласкающую мою щеку.

Я вхожу в кафе около трех. Левая нога подводит меня. Судорога, мурашки. Приходится выйти прогуляться. Вернувшись, я сознательно не сажусь за тот же столик. Новое испытание ждет меня, а я к нему не готов, наивный.

Ровно в половине пятого приходит мальчик. С ним женщина, чьи подсиненные волосы привлекают мое внимание, прежде чем взгляд сосредоточивается на красном сапфире на ее левой руке. Малыш идет ко мне, словно у нас была назначена встреча, и дама выбирает соседний столик.

– Это дядя китаец, он был тут в прошлый раз. Мы с мамой его знаем.

И он добавляет несколько слов шепотом. Пожилая женщина не отвечает и не собирается со мной здороваться.

Я замечаю некоторое сходство этой дамы с той, которую я ждал. Она не лишена элегантности, но грусть наложила печать на ее лицо и напряженную шею. Она как будто не здесь, хоть и слегка переигрывает, и чувствуется, что она находится в плену неудержимого желания нравиться. Об этом свидетельствует рефлекс, который я наблюдаю с самого начала, он смущает меня: примерно каждые две минуты, с виртуозностью вечно неудовлетворенного художника, она подкрашивает губы светло-коричневой помадой. Стараясь ее не размазать, она ставит на стол маленькое зеркальце, которое потом убирает в сумку. Я – невольный свидетель того, как она подправляет свою маску в надежде утолить желание быть предметом восхищения на сцене, и мне снова больно. Я знаю, чем она страдает. Эти причуды старой актрисы нашептывают грусть, свойственную женщинам, которые поставили всю жизнь на зазывной магнетизм своей красоты и в итоге остались ни с чем. Но печальнее всего то, что она цепляется за взгляды окружающих, не в силах от них оторваться, даже не удивляясь, что они больше не отвечают ее зову, и продолжает отчаянно взывать к ним в обрывках былой надменности, несмотря ни на что.

Беспокойные движения этой женщины отвлекают меня от маленького мальчика, а тот рассказывает ей всевозможные истории, на которые она, впрочем, обращает мало внимания, полностью поглощенная собой и производимым ею впечатлением. Вдруг – вероятно, для того, чтобы напомнить ей о своем существовании, – малыш вытаскивает соломинку из чашки слишком горячего шоколада и обрызгивает стол.

Я притворяюсь, будто погружен в чтение книги, постукиваю по ней своими худыми пальцами, которые позаботился отманикюрить вчера. Мир где-то далеко: стены, звуки, официанты и даже эта женщина – всё куда-то переместилось, всё, кроме белокурого мальчика. Я знаю сейчас, что я – один-единственный в этом кафе, убаюканный безотчетной качкой, – рискую нырнуть на немыслимую глубину, в первый и последний раз в жизни вверяя свою судьбу ребенку, головокружительному зову ангела-вестника и его неопределенному ответу. Я смотрю на этого полубога, не свожу с него глаз, понимаю всю неловкость положения, но ни мальчик, ни его бабушка даже не догадываются, какая буря разыгралась рядом с ними.

Они покидают кафе через полчаса, не повернувшись к моему столику. Я не решаюсь с ними попрощаться.

Я знаю, что еще вернусь. И они тоже.

Неделя дается трудно. Дядя звонит мне каждый день, чтобы справиться о моем здоровье. Он рассказывает о той жизни, которую я знаю наизусть, потому что делил ее с ним, но теперь она кажется мне далекой, почти нереальной. Однако перемены вокруг него идут еще быстрее: некоторые хутуны снесут, чтобы расширить проспекты, а тот, в котором живет моя мать, «наш хутун», «теперь просто не узнать».

Шушу наконец удалось открыть несколько парикмахерских салонов на соседних улицах, что породило здоровую конкуренцию и стимулирует развитие других лавок; мастер по ремонту телевизоров тоже открыл мастерскую по соседству и работает до поздней ночи. Но самая важная новость, которой дядя особенно гордится и которая преобразила жизнь моей матери, – это открытие общественного туалета в трех метрах от нашего дома. Эта новенькая будочка, где люди впервые в жизни могут сесть на унитаз, разделенная невысокими перегородками, которые, однако, позволяют переброситься парой слов, объединила старожилов. Она обозначила вхождение в новую эру, соответствие западным стандартам и, разумеется, возвращение к цивилизации. Что до наших жилищных активов, они стоят все дороже, цены в Пекине растут, и Шушу хочет заняться крупными спекуляциями. Я советую ему не инвестировать в чуждые нам области.

Ночью я не в состоянии уснуть до пяти утра, встаю, чтобы посмотреть на себя – левый профиль, правый профиль, – похлопываю себя по лицу, потом склоняюсь над раковиной, чтобы сплюнуть. Эта привычка у меня с детства. Намочить волосы, снова лечь; не пытаясь уснуть, смотреть в потолок, как мечтатель-Волопас, и разговаривать с Йейе.

Среда, 16:30.

Вот и моцартовское трио. Она, чей возраст я пытаюсь определить, рассматривая ее детей, мальчик, которого я как будто немного знаю и почему-то отождествляю себя с ним, и крошечная девочка в розовой фуфайке, контрастирующей с ее острым взглядом, лучик которого, подобно орлу, подлетает то к матери, то ко всем другим предметам вокруг. Ритуал возобновляется – без сюрпризов. Как может этот часовой механизм счастья быть так хорошо смазан? Женщина обращается к сыну и одновременно гладит волосики дочери, которая рвется познать окружающий мир, ложку, салфетку, стаканы и то и дело едва не опрокидывает чашку брата. Они пьют густой шоколад, оставляющий следы на губах. Женщина говорит, прикрывая глаза в конце некоторых фраз. Все это с легкостью, как закрывают окно в сиесту, чтобы на время уединиться. И вот, сидя меньше чем в метре от меня, она оборачивается, кажется, узнает меня и произносит «здравствуйте», отчего у меня по всему позвоночнику пробегает приятный разряд. Какое же чудо это банальное «здравствуйте», которого я не ждал и которое готов принять благоговейно, как первый знак. Я выпрямляюсь, пойманный с поличным в романтическом бреду. Не решаюсь ответить и снова обращаюсь к мальчику, интересуясь, как проходит лечение его зубов. Она отвечает за сына:

– Это долгий путь, надо набраться терпения.

Я лихорадочно ищу, что бы еще сказать, и спрашиваю неуклюже – сам прихожу в ужас, но слишком поздно, – любит ли она китайскую кухню. Она отвечает, явно кривя душой, что плохо ее знает, но, наверное, чтобы понять жителей страны, полезно познакомиться с ее кулинарными традициями. Вдруг она заспешила, просит счет, наводит порядок на столе, но все не решается уйти. Встает и снова поворачивается ко мне – сейчас она со мной заговорит, это точно, она хочет знать, откуда я, роняет мой ответ к своим ногам, и все. Она смотрит на меня, улыбаясь, с этим двусмысленным пренебрежением, которое так нравится мне у парижан.

Будет ли это последняя фраза, которая завершит нашу беседу? Может быть, ей позвонили? Она смотрит на часы – наверное, куда-то опаздывает, – прощается со мной и снова садится. Никак не может уйти. Возможно, у нее больше времени, чем кажется?

И тут я слышу ее голос, звучный и чуточку властный, обращающийся ко мне без всякого второго смысла. Он отзывается в каждом уголке моей души.

– Вы давно живете в Париже?

– Да, давно, но всего несколько дней как вернулся из Пекина.

Она с недоумением смотрит на меня – впрочем, я и сам недоумеваю, – и я вижу, как взгляд ее меняется. Он утратил свой холодок и повелительную подвижность. Я чувствую, что она смотрит на меня пристально, и ее ум проникает в мое сознание, как меч, призванный меня очистить. Она узнала меня, это точно! В эту самую минуту я понимаю, что должен показать себя на уровне. На уровне чего, собственно? Понятия не имею. Я на краю чего-то страшного, это вызов, и у меня нет иного выбора, кроме как броситься очертя голову вниз или бежать, заговорить с ней или промолчать. Эти решающие слова, которые висят на волоске, эти дерзкие слова, за которыми я приехал во Францию, черпая смелость в глубинах самого себя, поднимаются как ураганный ветер. Я решаюсь.

С напором, какого сам от себя не ожидал, я поспешно добавляю:

– Я хотел бы снова вас увидеть.

Она отвечает с деланым удивлением:

– Вот как?

Пауза.

– Когда?

И я слышу себя:

– Завтра.

Она смотрит в окно, будто бы размышляет.

– Договорились. Только ближе к вечеру.

Сомнение не было высказано, час не был назначен. Это выглядело бы грубым.

Ее быстрый ответ кажется мне еще более непостижимым, чем моя инициатива, – я бы даже сказал, что он смутил меня. Как эта женщина, мать семейства, чья жизнь кажется упорядоченной, словно корабль, идущий намеченным курсом, может согласиться на встречу с незнакомцем завтра же – и без малейших колебаний? В Китае вопросы, на которые нельзя сразу найти ответы, замалчивают или заменяют прагматическими соображениями: она наверняка собиралась прийти в это кафе завтра вечером с подругами. Это свидание со случайно встреченным китайцем оказалось кстати: этакое развлечение с налетом экзотики, приятная игра, о которой она потом с восторгом будет рассказывать…

Наутро я одеваюсь с непривычной медлительностью. Проверяю каждую складочку на белой рубашке, которую не поленился погладить накануне, и представляю себе, как одевают тореро или воина, который осознает предстоящий бой, по мере того как ему помогают облачиться. Я знаю, что выйду победителем, но еще не знаю, пойду ли на бой. Совесть – ненадежная спутница, на нее трудно положиться, и я говорю себе, что лучше остаться дома, а ноги сами уже несут меня к лестнице. Я прихожу в четыре. Я дал себе два часа ожидания максимум. До половины шестого я листаю книгу китайской поэзии, которую взял у дяди-ресторатора, чувствую, как потеют мои ладони, страницы слипаются, я делаю вид, будто читаю, но на самом деле снова и снова мысленно пишу два иероглифа: юань фэнь, встреча, угодная небесам. Остальное мне не принадлежит.

17:35. Она стоит прямо передо мной, а я по-дурацки цепляюсь за свою книгу.

– Сама не знаю, почему я здесь, – говорит она без улыбки и даже как-то смущенно.

– Наверное, потому, что я вас попросил, и спасибо вам за то, что пришли.

Я смотрю, как ее руки совершают круговые движения. А я и не подозревал в ней такой нервозности. Вспоминаю ту пожилую женщину, обремененную собой, которую я видел в кафе, – должно быть, это ее мать. Вспоминаю и мою мать, такую близкую, надежную, добрую, от которой я сознательно уехал.

– Я ждал вас на прошлой неделе.

– Да, сын мне сказал.

Она смотрит на часы, будто ждет кого-то еще; у меня, наверное, осталось не больше пяти минут – скоро придут ее подруги. Я едва сдерживаюсь, чтобы не взять ее руки в свои, – я хочу освободить их, снять эту аристократическую зажатость. Я как будто перенесся в эту минуту в какое-то иное место, туда, где животное не отличить от святого, а благодать смешивается с инстинктивными порывами. Я улыбаюсь – она должна почувствовать, что я ничего не жду, ничего, кроме того, что происходит сейчас, ощутимо и осязаемо, и что я не пытаюсь ни назвать, ни остановить. Ей невдомек, как я ослеплен, я не перестаю улыбаться. Наши руки избегают друг друга, держатся за свои чашки, сближаются время от времени у пакетика с белым сахаром – он валяется на столе, обозначая границу, пересекать которую нельзя. Это молчание, в котором мы под прикрытием страха и сдержанности открываемся друг другу, продлилось несколько минут. Потом она заговорила о малышке, которую зовут Хлоя, о книжной новинке, которую она читает и никак не может понять, нравится ей или нет. После каждой фразы она чуть поджимает губы, косясь в сторону выхода. Боится, что ее увидят? Она по-прежнему избегает моего взгляда, создавая иллюзию, что между нами ничего еще не произошло.

Я поддерживаю беседу, интересуюсь ее профессией и пытаюсь оправдать мою неосведомленность о предмете вопросительным вздохом. Когда она хочет ответить мне тем же, я опережаю ее и говорю, что никогда не был политическим беженцем и приехал во Францию в первый раз не из-за своих убеждений, а просто для настроения, как говорится.

– Почему вы выбрали профессию психотерапевта?

– Мой график позволяет мне в среду днем отвозить сына к дантисту, а на следующий день я могу выпить с вами кофе.

Короткая пауза, она опускает взгляд в наполненную до краев серую чашку и добавляет:

– Мне нравится держать руку на пульсе человеческих страданий. И в то же время мне необходимо сохранять пространство для маневра в моей жизни.

Она не хочет распространяться о своей профессии, и у меня правомерно возникает вопрос, а действительно ли она любит то, чем занимается.

– В Китае боль лечится в молчании и благодаря ему. Я сам применял эту методику еще с детства.

Я тут же жалею об этих словах, которые могли прозвучать презрительно по отношению к ее профессии. Но я безмятежно улыбаюсь, я счастлив следовать за ней в ее рассказе, как будто мы вместе идем по улицам Парижа. Слушая ее, я внимательно в нее всматриваюсь. Ощутила ли она волну, которая вот-вот поднимется в этом с виду спокойном море, по которому мы плывем? Я не уверен.

Она спрашивает:

– Что вы делаете в Париже?

– Лечусь и жду выздоровления.

– Вы правы. Париж похож на больницу. Здесь можно встретить всевозможных больных, их стоны и жалобы отличаются на разных улицах, но они есть. Этот город стал гнездом одиночеств, они ужасны, постыдны, огромны. Молодежь скоро не сможет здесь жить.

– Город без пожилых людей – мертвый город. В Пекине в хутуне, где я живу, троим из наших ближайших соседей больше восьмидесяти пяти лет. Они выходят из своих домов в пять часов утра, чтобы почистить зубы на улице или помочиться, а потом, дождавшись половины седьмого, идут покупать свежие овощи. С первым лучом солнца они усаживают свою скуку на пыльные кирпичи, служащие им стульями, а чтобы не запачкаться, застилают их газеткой, – и обсуждают новости по соседству и в масштабе страны. Время проходит быстро, оно дружелюбно – каким-то таинственным образом этим больным телам отмерен долгий срок. Когда одному из них плохо и это становится заметно, остальные смеются, чтобы не драматизировать. А назавтра один или двое из них обязательно принесут третьему отвар лечебных трав или свежего имбиря, а то и пачку сигарет.

– Да, это верно. Чего не хватает Парижу, так это стариков. Куда они подевались? Некоторые мои пациенты совсем не интересуются своими родителями, пока те не умрут. Я вас понимаю – я сама никогда не могла обойтись без присутствия пожилых людей, это на уровне инстинкта, без них как-то неуютно, как без кошки в квартире.

– У нас старики – это свидетельство глубокой народной мудрости, причем эта мудрость не имеет никакого отношения к смерти: наоборот, к долголетию. Пращуры за каждым столом, на каждом празднике – залог счастливой жизни и здоровья. Лично я надеюсь дожить до ста лет!

– Я часто говорю, что не хочу умереть дряхлой и впавшей в маразм, но когда задаюсь вопросом, в каком возрасте хотела бы уйти – в восемьдесят? в восемьдесят пять? – чувствую, что неспособна ответить. Кем я стану к тому времени? Как буду воспринимать свою жизнь? Стоит мне представить, как я скомандую: «Отдать якоря!», все во мне протестует, меня одолевают сомнения. Кому, в сущности, решать? Есть ли возраст у нашей души? Это слишком важные вопросы, не надо на них отвечать.

Чем больше она говорит, тем больше оживляется, а я вижу, как нас окутывает солнечный круг, отделяя от остальных клиентов кафе. Я больше не слышу ни гула голосов, ни моих внутренних демонов, убеждающих меня, что я смешон или непривлекателен. Наши души направляют тела, и наоборот – поток небесных энергий обнимает нас, я беру ее руки в свои и наконец сжимаю их.

Мы снова встречаемся через четыре дня в сквере Девятнадцатого округа, далеко от ее квартала. Я беру ее под руку естественным и властным жестом, вдруг напомнившим мне доктора Суня. Если посмотреть, как мы идем бодрым шагом, ничего не говоря, нас можно принять за пару, привыкшую быть вместе. Я останавливаюсь у больших деревьев и показываю ей их корни. Я осознаю свое превосходство над ней в этом вопросе. Она не разбирается ни в деревьях, ни в цветах и делает вид, будто ей интересно, чтобы понравиться мне. Ее запястье лежит на моей ладони, моя рука держит ее локоть и ведет ее, как незрячую. И я черпаю в себе новую силу: я могу идти вперед – впервые в жизни – не один, а с кем-то.

Предыдущая главаГлава 26 из 39Следующая глава