Мария увидела в иллюминаторе холмы Афин. Она разглядела Акрополь и амфитеатр, где ей предстояло выступать. Было странно вновь оказаться на улицах ее юности. Четырнадцать лет назад она уплывала из этого города по морю. Отец прислал ей сто долларов, и она воспользовалась шансом сбежать: от греческой бедности, от злобы, которую ее талант вызывал в оперной труппе, и прежде всего от своей матери.
Мария нанесла макияж с особой тщательностью. Она не могла позволить себе показаться на людях уставшей и сонной – одна из издержек ее профессии. Ей всегда нужно было улыбаться и махать рукой под вспышками камер.
Элегантно спустившись по трапу, Мария ступила на красную ковровую дорожку и начала разглядывать встречающих. Она заметила несколько незнакомых чиновников и двух певиц из Национальной оперы, с которыми она не ладила, а затем ее ждало гораздо более приятное зрелище – облаченная в шифон фигура Эльвиры де Идальго. Она бросилась к ней, протягивая руки.
– Маэстро! – воскликнула Мария и аккуратно поцеловала, не касаясь щеки, чтобы пресса могла сфотографировать их вдвоем.
Она взяла Эльвиру под локоть и направилась с ней к зданию аэропорта, демонстративно отказавшись остановиться и пообщаться со старыми врагами.
– Как любезно с вашей стороны прийти встретить меня, мадам де Идальго. Вы единственный человек в Афинах, с которым я хотела увидеться.
Эльвира улыбнулась:
– Думаю, после дебюта в Ла Скала ты вполне можешь называть меня Эльвирой.
Мария подозвала Титу:
– Эльвира, это мой муж, Баттиста.
Менегини низко склонился над рукой пожилой женщины.
– Для меня большая честь познакомиться с вами, синьора. Я знаю, скольким вам обязана Мария.
Эльвира склонила голову:
– Верно. Это я научила ее петь бельканто.
– Я была хорошей ученицей? – с лукавой застенчивостью спросила Мария.
– Ты была лучшей, – серьезно сказала Эльвира и затем добавила: – Но ты и сама это знаешь. Ты всегда знала, насколько одарена, – и это тебя выделяло.
Мария поднималась по ступенькам на сцену консерватории. Ей было шестнадцать, на ней было старое черное платье, настолько тесное в подмышках, что она с трудом шевелила руками. Она умоляла мать купить ей что-нибудь новое – мягкое и красивое, как те вещи, что носила Джеки, но мать ответила, что у Марии не та фигура. Хуже того, у нее на подбородке вскочил огромный прыщ, который невозможно было скрыть никакой косметикой.
Она сняла очки перед выступлением и не видела лиц судей, сидевших в зрительном зале. Но она услышала, как ахнула великая сопрано мадам де Идальго, когда Мария объявила, что собирается спеть Ocean! Thou Mighty Monster («Океан! О, могучее чудовище») из оперы «Оберон» Вебера.
– Необычный выбор. Это чрезвычайно сложная ария, – скептически заметила Идальго.
– Но я смогу ее спеть, – ответила Мария.
И она действительно смогла. Взяв первую ноту, она превратилась из неловкого подростка в потерпевшую кораблекрушение принцессу, молящуюся о возвращении возлюбленного. Слова были на английском, и Мария артикулировала их с нужными интонациями. Она дрожала в зловещих объятиях «зеленого змея, опоясывающего мир», а когда запела о наступающем рассвете, в ее глазах загорелась надежда.
Позже Эльвира сказала, что уже со второй фразы поняла: Мария была именно той ученицей, которую она ждала. Но директор консерватории отказал, потому что Мария не сдала экзамены по теории музыки. «Типичный бюрократ», – заметила Эльвира. Но ни один бюрократ не смог бы устоять перед такой примадонной, как Идальго. Директор пошел ей навстречу и предложил неуклюжей девочке полную стипендию. Когда Идальго объявила о своем решении, Мария расплакалась от счастья. В тот момент она словно родилась заново.
Машина подъехала к отелю «Гранд Бретань» на площади Синтагматос, мимо которого Мария столько раз проходила в юности по пути в консерваторию. Она сделала глубокий вдох, словно готовясь взять высокую ноту. Даже начав исполнять заглавные партии в Афинской опере, она никогда не осмеливалась войти в это величественное здание прекрасной эпохи. Она вспомнила, как однажды по дороге с генеральной репетиции увидела итальянского офицера: он спускался по ступенькам, разговаривая со смеющейся женщиной. Когда они подошли ближе, оказалась, что это была ее мать. Мария удивилась тому, что вечно недовольная Литца казалась такой счастливой и беззаботной – она смотрела на стоявшего рядом с ней военного с нескрываемым обожанием. Мария отступила в тень, не желая, чтобы ее заметили. Мать либо рассердилась бы из-за того, что ее поймали с поличным, либо заставила Марию сделать что-нибудь ужасное, например спеть на улице. Теперь, пятнадцать лет спустя, управляющий встретил Марию и проводил в номер люкс под названием «Олимп», где «останавливался сэр Уинстон Черчилль, когда приезжал в Афины в 1944 году».
Но сначала ей нужно было побеседовать с журналистами.
– Что вы чувствуете, вернувшись в Грецию, мадам Каллас?
Мария улыбнулась:
– Чувствую себя как Одиссей, наконец добравшийся до Итаки.
– Вы собираетесь навестить родных?
Улыбка Марии не дрогнула.
– Увы, это невозможно – они сейчас в Нью-Йорке.
– Почему вы уехали из Афин после войны? Это правда, что вас обвинили в сотрудничестве с врагом?
Мария сделала глубокий вдох:
– Я вернулась в Америку, чтобы повидаться с отцом и продолжить певческую карьеру. Я получила замечательное музыкальное образование здесь, в Афинах, – училась у самой Эльвиры де Идальго, – но нам, грекам, нужно увидеть мир, прежде чем нас потянет домой.
Репортер, задавший вопрос о коллаборационизме, собирался продолжить, но Мария опередила его:
– Больше никаких вопросов. Нужно дать голосу отдохнуть перед выступлением.
Она повернулась к управляющему, и тот придержал для нее медную дверь лифта. Поднимаясь, она все еще видела обращенные к ней лица журналистов, похожих на голодных птенцов.
На потолке люкса были фрески с изображением горы Олимп. Мария заметила, что громовержец Зевс поразительно похож на Онассиса. Она уже давно не вспоминала о нем, и мощная фигура, сжимающая молнии, напомнила ей об искре, которая промелькнула между ними на причале отеля «Гритти». То, как он смотрел на нее, одновременно смущало и волновало. В его взгляде было восхищение, но вовсе не то, которое она получала от поклонников: он восторгался не божественной Каллас, а женщиной – Марией. Она вспомнила тепло его кожи и темные волосы на руках. На мгновение она представила, как лежит на пляже и не чувствует ничего, кроме жара солнца и близости этого мужчины… Потом она взглянула на пианино в углу комнаты, открыла крышку и села заниматься.
В тот вечер она повела Менегини на прогулку по Плаке – лабиринту извилистых улочек и старых греческих домиков у подножия Акрополя. Белые стены, голубые ставни и ярко-малиновые бугенвиллеи были просто великолепны. Но Тита, облаченный в кремовый льняной костюм, сосредоточенно шел вперед по узким улочкам. Мария догадывалась, что кучи ослиного помета и подозрение, будто запах жасмина маскирует вонь из сточных канав, выбивают его из колеи.
Как типичному итальянцу-северянину, ему было по-настоящему комфортно только в своей родной стране. Он терпел Нью-Йорк и Париж, потому что в этих городах можно было заработать много денег, но Афины не заслуживали его внимания.
Проходя мимо кондитерской, Мария остановилась полюбоваться на стоящие в витрине лотки с блестящей пахлавой, бугацей, миндальными треугольниками и галактобуреко – пирожными с заварным кремом, пропитанными лимонным сиропом. Все эти лакомства были для нее недоступны: в студенческие годы у нее не было на них денег, и, даже разбогатев, она не могла позволить себе съесть ни кусочка. На мгновение она заколебалась, не съесть ли маленькое пирожное с заварным кремом. Но разве она сможет остановиться только на одном? Лучше просто пройти мимо.
В ту ночь, лежа в постели, Мария прислушивалась к уличному шуму. Она подняла глаза на затененные лица олимпийцев и почувствовала на себе понимающий взгляд Зевса.