– Как ты, Миша? Все ли благополучно?
– Не беспокойся, папа. Лучше, чем когда-либо прежде.
– Это хорошо… Я уж думал, что не доживу до этого!
Отец художника, генерал-майор в отставке, умирал. Врубель-младший поспешил в Севастополь – проститься с отцом. Старый офицер перебрался доживать свой век в город, который ему довелось защищать в молодые годы – почти полвека назад.
– Картины-то твои продаются? – с неповторимым сварливым любопытством спросил он. И, не дождавшись мгновенного ответа, продолжил: – Или нет?
«О боже! – подумал художник. – Он и на смертном одре устраивает инспекцию моих дел! Я не отучил его за целую жизнь, не отучу и перед смертью…»
– Молчишь? – продолжал отец. – Ну, как знаешь. Эх…
– Я руковожу изразцовым заводом. (Художник навскидку выбрал то, что казалось ему более приятным для отца.) Готовлю майолику на основе моего панно «Вольга и Микула Селянинович».
– Все так же? Художник по печкам?
– В этот раз по каминам, папа. Видишь, и в мои труды закрадывается разнообразие.
– Не ерничай!
– Ну, что же ты, не сердись! Лучше послушай, затея интереснейшая! Майолика отправится на выставку в Париж, представляешь?
– Это хорошо, это славно! – оживился отец.
– Обычно изразцы или декоративную майолику укладывают квадратными плитками, – продолжал художник. – Здесь же я сделал так, чтобы стыки плиток шли по контурам фигур. Это не совсем изразцы, ближе к витражу, представляешь?
– Да, интересно! – Врубель-старший умиротворенно вздохнул и закрыл глаза. – Я бы взглянул… Удачи тебе, Миша. Удачи!
Несколько лет, последних лет девятнадцатого столетия, Врубель писал сказочные картины.
Его фантазия без устали подсказывала сюжеты и образы, а жизнь с любимой женой дарила спокойную радость – то чувство, с которым легко и приятно работать, достигая вдохновения. И скоро знакомые Врубеля заговорили о нем как о художнике-сказочнике. Картины «К ночи», «Пан», «Царевна-Лебедь», «Сирень» и были сказками – даже не иллюстрациями, но самыми настоящими, таинственными и волшебными сказками, запечатленными на холсте.
Для «Богатыря» ему позировал отец Нади. Когда работа была закончена, он удивился – уж очень странным, очень непривычным вышел на картине Илья Муромец.
– Он как будто и не человек вовсе! – покачал головой тесть. – Гора, ей-богу, гора!
– Таким мне и представляется Илья Муромец, – кивнул Врубель. – Хотя, ваша правда, в нем много природного. Я бы даже сказал, хтонического, от самой земли!
– Я думаю, Михаил Александрович, тебе не следует называть его Ильей Муромцем. Начнут сравнивать с Васнецовым. И уже по инерции определять, который из вас лучше, а который хуже, люди почти никогда не обходятся без этого.
– Как же его следует назвать?
– К примеру, Святогор-богатырь, – предложил тесть.
– Чем же Святогор отличается от Ильи Муромца?
– Святогор – из старшего поколения богатырей. Если герои вроде Ильи и Добрыни – люди, то Святогор ближе к великанам-волотам или к древним языческим богам. К тем, что приложили руку к сотворению мира, пропахали русла рек, наворотили горные кручи, посадили первые боры и дубравы. Потом мир изменился, времена древних богов и волотов ушли. Ушли и сами волоты, уступая место героям-людям.
– Почти как у древних греков, – заметил Врубель.
– Наподобие того, – согласился тесть. – Поэтому Святогор спит на ходу. А вскоре после встречи с Ильей Муромцем он обречен умереть. Но я не об этом. Я о том, что на древнего бога он похож, вне всякого сомнения. Потому и назвать его следует Святогором. Или просто богатырем.
– Хм… – задумчиво выдохнул Врубель.
Чета Врубель была частыми и весьма желанными гостями в доме князей Тенишевых.
Княгиня Мария Клавдиевна покровительствовала искусствам. С детства преданная музыке и живописи, княгиня и сама имела прекрасное образование – как музыкальное, так и художественное. Подобно Савве Великолепному, Мария Клавдиевна поддерживала объединение ремесла и искусства. В Талашкине и Хотылеве – имениях Тенишевых – с радостью принимали музыкантов, композиторов и художников.
Князь Вячеслав Николаевич – человек передовых взглядов, прославленный на ниве образования и науки, был равнодушен ко всякому искусству, помимо музыкального. Однако людей творческих Тенишев принимал с искренней радостью.
– Пейте вино, друзья! – приговаривал князь за столом. – Вино хорошее!
– Пью за здоровье княгини, которая покровительствует так называемому декадансу. Надеюсь, что декаданс скоро будет признан возрождением.
Тост Врубеля встретили дружными криками «Ура!».
Врубель вскоре стал настоящим другом княгини. Мария Клавдиевна поняла живопись Врубеля и признала его творчество гениальным. Она искренне переживала, когда работы Врубеля оказывались непринятыми, и всегда старалась поддержать художника.
Князь Тенишев предпочитал живописным портретам фотографические. Мария Клавдиевна была бы рада повесить на стену свой портрет, но эта задача оказалась неожиданно сложной. Лучшие художники брались писать княгиню, но ни Серов, ни Репин не смогли угодить Марии Клавдиевне. Это не стоило считать барским капризом – просто один художник не соглашался с другими. Даже тогда, когда успех представлялся очевидным, работа в конце концов не задавалась, и живопись, изображая княгиню реалистично, уже не в первый раз проигрывала фотографии. Так продолжалось до тех пор, пока за дело не взялся Врубель.
Михаил Александрович не стал изображать Тенишеву в обличии светской дамы. Высокая и статная княгиня представилась ему в образе валькирии.
Теперь о сравнении портрета с фотографией не могло быть и речи. На картине художник облачил княгиню в чешуйчатую броню, наручи и шлем с высокими крыльями, а на правое плечо накинул плащ из медвежьей шкуры. За спиной валькирии вихрилась тьма иного мира, кое-где пронизанная светом далеких звезд. Внешнее сходство валькирии с княгиней не бросалось в глаза – но непостижимым образом ощущалось, причем так явно, что никто не вздумал бы оспаривать его.
«Валькирию» Мария Клавдиевна приняла с радостным изумлением, и даже князь Тенишев одобрительно покачал головой – сказочный портрет не оставил его равнодушным.
Между тем внезапное несчастье постигло Савву Мамонтова – железнодорожного магната обвинили в незаконных финансовых операциях при строительстве Северной железной дороги. Полгода Савва Великолепный провел в Таганской тюрьме в ожидании суда. Там он коротал время, занимаясь лепкой. Множество друзей – членов Абрамцевского кружка поддерживали Савву Ивановича как могли. Ему писали Поленов и Антокольский, Коровин, Серов и Васнецов. Был среди них и Врубель.
Вместе с Мамонтовым на скамье подсудимых оказались двое его сыновей Сергей и Всеволод, а также давний компаньон Саввы Ивановича – инженер Константин Арцыбушев по прозвищу Черный принц.
В защиту Мамонтова выступил знаменитый адвокат Федор Плевако. В действиях подсудимых не обнаружилось состава преступления, и все они были оправданы коллегией присяжных заседателей. Однако, избежав уголовной ответственности, Савва Иванович сделался ответчиком по множеству гражданских исков. Все закончилось тем, что Савва Великолепный, железнодорожный магнат и меценат, знаток и покровитель искусств, был разорен.
Гостеприимный дом на Садовой-Спасской теперь стоял опечатанным. Пустой, нетопленый и покинутый всеми, он казался заброшенным замком – местом, где обитают только самые печальные истории. Без присмотра погибала великолепная коллекция Мамонтова – нотная библиотека, скульптуры и картины. Несколько картин Коровина и Врубеля в те дни исчезли без следа.
Еле устояло без Саввы Ивановича его любимое детище – Частная опера. Теперь оно именовалось Товариществом русской частной оперы и продолжало давать спектакли.
Савва Иванович не унывал. Он снова поселился в Москве, туда же перенес из Абрамцева керамическую мастерскую, снова предлагал проекты железнодорожного строительства… Увы, прежнего богатства и влияния Мамонтову было уже не вернуть.
Врубель продолжал трудиться. Он писал картины и панно, оформлял спектакли, с особенным удовольствием принимаясь за сценические костюмы для Надежды. Со стороны казалось, что жизнь семьи людей искусства протекает своим чередом. Про себя Врубель признавал: завершив то, что позже назовут Сказочным циклом, он создал свои лучшие работы.
Однако с каждым годом художник все острее и острее ощущал непонимание. Да, друзья-художники, родные люди и богатые заказчики из числа постоянных, ценили и признавали его работы. Но за пределами этого не слишком широкого круга Врубель по-прежнему оставался для всех чужаком, привлекательным и отталкивающим одновременно.
Журнал «Мир искусства» устраивал выставки и иногда брал для них картины Врубеля, но всякий раз, когда это происходило, картины не имели особенного успеха. Художник никогда не назначал высоких цен, готов был уступать едва ли не вполовину – увы, картины не продавались.
Его снова и снова клеймили декадентом, а в одном из журналов дошло до публикации оскорбительной карикатуры. Некий безвестный остряк взялся обыгрывать покупку княгиней Тенишевой панно Врубеля «Утро». Врубель когда-то написал княгиню в образе валькирии – карикатурист изобразил ее недалекой мещанкой на базаре, задумавшей купить одеяло не первой новизны. «Бери, тетка, одеяло! – гласила надпись. – Не торгуйся, одеяло всего-то в рубель!»
«Чего еще им нужно? – мысленно недоумевал Врубель. – Ведь я несу им красоту, то, что сумел отыскать в многолетних поисках и подать так, чтобы видел каждый! Не могут, не могут все они быть настолько глупыми, чтобы не воспринимать этого!»
Общество не теряло интереса к живописи, но восторги публики вызывали у Врубеля настоящую растерянность. Однажды меценат и промышленник Михаил Морозов устроил торжественный обед в честь пополнения своей коллекции – из Парижа он привез полотно Поля Альбера Бенара «Интимная феерия». Пригласил Морозов и Врубеля.
«Феерия» стояла на мольберте в глубине гостиной. Приблизившись, Врубель увидел на картине всего лишь бледную обнаженную женщину, сидящую в глубоком кресле, вытянув к зрителю длинные ноги. Голова, плечи и торс дамы были плохо различимы в глубокой тени, о лице и глазах говорить не приходилось. Этюд обнаженной натуры – только и всего. Над тем, чтобы придать ему загадочное или хотя бы по-настоящему влекущее, эротическое начало, еще предстояло бы поработать. Однако гости наперебой хвалили смелость и утонченный вкус парижского художника, разглагольствовали о победе, которую естество одержало над ханжеством. В честь «Феерии» раз за разом поднимались бокалы.
– Что-то вы не веселы, Михаил Александрович? – полюбопытствовал Морозов, заметив, что Врубель мрачен. – Вам не нравится картина?
– Я просто пытаюсь подобрать удачный тост к нынешнему празднеству, Михаил Абрамович, – отозвался Врубель. Затем поднялся и звонко произнес: – Тост, господа! За художника-романтика Айвазовского!
Полгода не прошло, как полотно Бенара надоело Морозову. Он отослал его в Париж с тем, чтобы «продали за любые деньги, лишь бы избавиться от него совсем».
«К черту такие восторги!» – подумал Врубель.
Врубель вспоминал себя в молодые годы – развеселого безвестного художника, живущего от заказа до заказа, способного за вечер промотать двухмесячный заработок и написать собственную сиюминутную фантазию поверх уже готовой картины, предназначенной заказчику. Тревожило ли его тогда неприятие публики? Вряд ли. Творческие искания увлекали его всецело, и для тревоги попросту не оставалось места и времени. Сейчас же былого веселья не стало. К тому же Врубеля теперь подводило здоровье – он начал быстро утомляться. К мигреням прибавился сильнейший ревматизм. Когда приступы становились нестерпимыми, художник глотал лекарства столовыми ложками и, едва заглушив боль, снова принимался за работу.
Врубель снова чувствовал себя неприкаянным – уже не впервые, но только сейчас не имел на это никакого права. Он ощущал, что в этот раз неприкаянность незаслуженная – за годы творчества он отыскал достаточно, чтобы делиться с людьми и быть принятым. Увы, принятия художник не находил. И ощущал это как новую, до сих пор незнакомую болезнь.
Вскоре он увидел, что болезнь такого рода может угрожать даже признанным мастерам – из Рима в Россию пришло известие о смерти Александра Антоновича Риццони. Пожилой академик, уважаемый живописец, добрый гений и бескорыстный помощник множества русских художников в Риме и за его пределами, один из тех, кто помогал Павлу Третьякову в создании его знаменитой галереи, внезапно сделался объектом газетной травли. Старый художник не выдержал нападок и покончил с собой.
Врубель всегда вспоминал академика, способного воспитывать уже взрослого художника, с благодарностью. Известие о гибели Риццони повергло Врубеля в скорбь.
Между тем потребность в принятии, новых заказах и продажах картин, попросту в деньгах, росла. Надежда родила первенца. Малыша назвали Саввой. Мальчик родился со светлыми, как у отца, волосами и огромными синими глазами. Увы, назвать его крепким и здоровым мешало заметное уродство – «заячья губа». Теперь, когда Надежда до поры оставила сцену, чтобы ухаживать за новорожденным, достаток семьи зависел от одного лишь Врубеля. От продажи его картин и новых заказов.
Врубель снова вспомнил о Демоне. Случайно подумав о духе беспокойном единожды, через несколько дней художник заметил, что не может перестать думать о нем. Нет, он не видел в сумерках тени зловещих крыл, не угадывал в очертаниях случайных предметов высокую фигуру, увенчанную косматой гривой. Но все же чувствовал, что беспокойный дух, казалось, давным-давно оставленный в прошлом, находится где-то поблизости. И если он не видим и не слышим, то лишь оттого, что сам не желает проявиться. Врубель не испытывал страха, но, пожалуй, отдал бы многое ради того, чтобы избавиться от гнетущего ожидания предстоящей встречи.
– Он всегда появляется в моей жизни предвестником грядущих перемен, – сказал себе художник. – Одиннадцать лет назад он донимал меня в Киеве. Того и гляди, явится снова… Проклятый дух!
Жизнь протекала своим чередом. Дни складывались в месяцы; ощущение, что Демон где-то рядом, не проходило.
В ожидании встречи – теперь она казалась художнику неизбежной – Врубель снова принялся рисовать Демона. Он попытался изобразить его стоящим на вершине горы – и тут же отказался от этого замысла. Нарисовал лежащим на берегу реки с обнаженным мечом в руках, как будто беспокойный дух решил отдохнуть перед боем – рисунок так и остался наброском. Наконец, принялся писать огромное полотно «Демон летящий» – и снова остался недоволен.
– Не то, не то, – раз за разом повторял Врубель.
«Не то!» – эти слова вдруг напомнили ему, как несколько лет назад в Харьковском оперном театре давали «Демона» Рубинштейна. Тогда Надежда пела партию Тамары. Врубель помнил, как все хвалили исполнителя партии Демона, однако, стоило тому появиться на сцене в черной мантии, с крыльями за спиной и запеть «Проклятый мир! Презренный мир!», художник закрыл лицо руками. Все представление Врубель просидел с видом израненного человека. «Не то! – шептал он. – Не то!»
Поздним вечером Врубель сидел за столом в комнате, которая служила ему кабинетом. Здесь художник читал, разбирал полученные письма, иногда делал наброски. В этот вечер он задержался в мастерской дольше обычного и вернулся домой уже затемно. Вместе с женой они пили чай и разговаривали, вместе убаюкали маленького Савву. В этот день мальчик произнес свое первое слово – отчего-то это было слово «звук».
Художник чувствовал себя усталым и уже отправился бы спать, не попади ему в руки перевод драмы Ибсена «Пер Гюнт» – кажется, ее принесли из театра. Врубель всегда любил пьесы норвежского драматурга, а «Пер Гюнт» попал ему в руки впервые. Не удержавшись, художник погрузился в чтение и надолго замер над репликой одного из героев.
«Чем схожи человек и тролль, и в чем различье их заключено?»
«Как интересно! – подумал Врубель. – Где-то я уже слышал этот вопрос! Ба, да ведь с ним обращались ко мне! Много лет назад!»
Только тут Врубель заметил, что засиделся допоздна – стрелки часов показывали полночь, когда его уединение потревожил голос Демона:
– Не то!
Одиннадцать лет Врубель не слышал этого голоса. Художник узнал его с первого звука – он ожидал услышать его уже много дней подряд, и ожидание успело сделаться невыносимым.
– Не то, не то! – повторил голос. В нем звучала горькая усмешка.
– Ты, не иначе, соскучился по моему обществу, – сердито отозвался незваному гостю Врубель. – Одиннадцать лет ты не приходил говорить с тем, кто способен слышать и понимать тебя!
– Что человеку годы, то демону мгновения, – снова усмехнулся голос. – Я, видишь ли, бессмертен. Вам отмеряны десятилетия. Мне принадлежит вечность.
– Некуда торопиться? И занять себя, я полагаю, нечем?
– Я не нуждаюсь в занятиях. Я могу делать или не делать – и ничто, кроме собственной воли, не указ мне. Я волен и горжусь этим.
– Так ты пришел похвалиться своей вольностью?
– Не совсем так. Я снова задумался о демонах и людях. Потом увидел тебя. Вы неизменно привязаны к своему делу. Даже тогда, когда оно видится бесплодным. Выходит, вам чужда свобода. Вот оно, ваше пресловутое «быть собой»!
– Что ты называешь бесплодным?
– Ты знаешь, что!
– Если ты о моей неприкаянности – то не тебе осуждать меня за нее!
Врубель встал из-за стола и выпрямился. Он поводил взглядом по сторонам, ища знаки присутствия непрошеного гостя. Увы, тени, что сгустились по углам комнаты, оставались обыкновенными неподвижными тенями.
– Неприкаянность – это всего лишь состояние, – прошелестел Демон. – Чистый холст, если так тебе яснее. И только ты сам решишь, как распорядиться ею. Что написать на холсте. Меня тоже можно назвать неприкаянным. Но я обратил неприкаянность в свободу! Вы же, люди, настолько несмышлены, что тяготитесь ею!
– Что бы делал на месте человека демон?
– Я перестал бы стараться угодить тем, кто не принимает моих творений! Ты пытаешься донести до них красоту – зачем?
– Затем, что в этом я вижу свое призвание. И следую ему. В красоте заключается истина.
– Красота не нужна людям! Они привыкли не замечать ее! Даже заметив, не ценят!
– Это неправда!
– Превыше красоты люди ценят страх!
– Неправда!
– Если бы ты извлекал для них страхи! Ты способен увидеть то, что находится за гранью! Ты несешь им красивое, но видишь сам, что они не принимают этого! Но ты способен разглядеть темное, тех чудовищ, что роятся за гранью вашего мира, и выпустить их! О! Для них в ваших языках даже не найдется названия! Ужас Невыразимый, Ужас Безымянный! Если бы ты вынес людям не красоту, но ужас, ты бы убедился сам, как они падки на то, что страшит! Или хотя бы вызывает отвращение! Люди будут носить на руках того, кто заставит их испугаться!
– Я не желаю верить тебе. И не стану делать того, о чем ты говоришь.
– Как хочешь. Но ты можешь проявить свое презрение! Помнишь ли ты, что отверженный демиург – самый сильный из демиургов? Силен лишь тот, кто с равной легкостью творит и разрушает!
– К чему ты клонишь?
– Ты создал много чудесного. Теперь уничтожь это! Уничтожь так, чтобы видели все! Пусть люди видят, как гибнет то, что они не успели разглядеть! Пусть не сумеют помешать этому!
– Я не стану делать этого. Я люблю свои творения. И верю в людей.
– Ты смеешь перечить мне, упрямый человек?
– Я потомственный упрямец. Сын и внук упрямца. Поэтому я и сделался художником. Поэтому и не бросал своего дела в те времена, когда оказывался неприкаянным! Я оставался верен своему делу, когда мог бы тешить самолюбие чем-то другим. Видишь, я человек. Я был и остаюсь собой – творцом в меру своих сил.
– Знаешь ли ты, что все эти годы я был рядом? – прорычала темнота. – Как ты смеешь спорить со мной, твоим другом и помощником? Твоим гением?
– Гением ли? В чем же заключалась твоя помощь?
– В том, что я не мешал тебе все эти годы! Выходит, ты творил благодаря мне! О, поверь, мне бы ничего не стоило сделаться твоим проклятием! Будь ты одержим мною – а это в моей власти, – ты не сотворил бы ничего! Ты разрушал бы все вокруг себя и самого себя – неизвестно, что уничтожил бы раньше! Подумай об этом, слабый и дерзкий человек!
– Ты лжешь! – вспыхнул художник. – Лжешь ради своей сиюминутной прихоти! Ты же мечешься, мечешься с единственной целью – быть довольным собой! Ты смеешь называть себя демиургом, но ты не демиург, ты не творец!
– Как ты смеешь? – задохнулась темнота. – Ты, человек, судишь того, кто старше солнца и луны?
– Потому что правда за мной! Любой творец, тем паче демиург, старается сделать мир лучше и краше. Он ищет, как поделиться с другими, и чем щедрее творец, тем выше его могущество. Твои же искания, все, что ты пытаешься сотворить, – для тебя одного, для твоей гордыни! Вот и сейчас ты явился, чтобы навязать свою прихоть мне, как ты выразился, слабому человеку! Не для того ли, чтобы ненадолго ощутить себя сильнее?
По комнате прошел холодный ветер. От него зашелестели страницы раскрытой книги, задрожал огонек керосиновой лампы. Врубель почувствовал, как на его голове зашевелились волосы. Но человек стоял прямо, расправив плечи и подняв голову, и продолжал разить темноту беспощадными словами.
– Ты силен, но ты никчемен! Ты даже не хищник, ты – сама бессмысленность, хотя бы и сильная! Не тебе, слышишь, не тебе помыкать творцом, даже смертным!
– Ты бросаешь мне вызов, человек?
– Именно! Ради собственной гордыни ты не желаешь показываться. Я сумею запечатлеть твой облик для людей!
– Глупец! Для людей я непостижим! И невидим!
– Я уже постиг тебя! И теперь сделаю видимым!
– Ха! Назовешь эту картину «Икона»?
– Смейся, смейся, демон! Я напишу тебя поверженным!
– Что ж, попробуй, безумный человек!
Звонко хрустнув, лопнуло стекло керосиновой лампы. Свет погас, по кабинету снова пронесся порыв холодного ветра, и сделалось тихо.
– Миша, Миша! – Надежда испуганно склонилась над мужем с лампой в руке.
– Надя… – Художник приоткрыл глаза.
– Я хотела позвать тебя спать, а ты заснул прямо в кабинете, на полу! Еще и согнулся в три погибели. Разве можно так?
– Само получилось. – Художник не без усилия поднялся на ноги.
– Ты слишком устаешь и совершенно не спишь. Поднимайся, Миша, идем!
– Да-да, Надя, идем… Ты говоришь, три погибели… Какое мрачное пророчество получилось! – пробормотал он, подходя к столу. – Три погибели…
– Миша?
– Иду, Надя, иду. Нет, подожди, посвети мне! Вот сюда. Я должен сделать запись, пока не забыл. Я задумал новую картину.
Надежда послушно подняла лампу над столом. На альбомном листке Врубель быстро набросал несколько фраз: «Написать Воле Мекку. Попросить выслать фотографии гор Кавказа. Чем больше, тем лучше».