Однажды Серов навестил Врубеля – тот надолго обосновался в гостинице «Париж» на углу Охотного Ряда и Тверской. Еще издалека увидев трехэтажное здание гостиницы, Серов отметил, что оно ему не нравится. На первом этаже здания уместились магазины и склады; на фасаде собралось множество вывесок. Вывески разного размера и цвета, написанные разным шрифтом, прилепились в таком тесном соседстве друг с другом, что казались не то заголовками на газетном листе, не то строчками единого текста. Этот текст представлялся довольно бессвязным, мало того – непонятно было, с какого места следует читать его. Строчки как будто соперничали между собой за первенство и делали это весьма напористо.
«Склад артельных сыроваров. ПРОДАЖА СЫРА и МАСЛА», – гласила самая большая, самая заметная и расположенная ниже прочих вывеска. Пожалуй, будь она единственной вывеской на фасаде, ее оказалось бы достаточно для целого здания. Увы, единственной она не была. С левого края ее подпирала меньшая по размерам, но более яркая по цвету вывеска: «МОНАСТЫРСКИЕ КНИГИ». Наверху, у самого слухового окна прилепилась третья – часть ее скрывалась за изгибом фасада, и Серову не удалось разобрать надпись полностью. На уровне третьего этажа, чуть ниже подоконников Серов увидел четвертую вывеску – не самую заметную на фоне остальных, написанную на какой-то легкой полупрозрачной материи, сквозь которую просвечивала стена, зато самую длинную, почти вровень со всем фасадом. Ее-то художник и искал. «ГОСТИНИЦА ПАРИЖ», – гласила надпись, пыльная и полупрозрачная, как сама вывеска.
«Я те покажу Париж, что ты, шельма, угоришь!» – Серов поневоле вспомнил фразу, слышанную много лет назад на ярмарке, где в балагане представляли Петрушку. Этими словами горластому проказнику Петрушке грозил усатый капрал, явившийся забрать его в солдаты без срока. Все действо закончилось, как обычно, дракой. Бравый капрал остался в дураках – буквально набитых. Петрушку в конце концов все равно забрали – правда, не капрал, а черт, и не в солдаты, а прямиком в пекло.
«Ну и дыра! – подумал Серов, поднимаясь по узкой лестнице. – Еще в студенческие годы я бы, пожалуй, согласился пожить в такой, студенты – народ неприхотливый. Но чтобы Миша, с его-то приверженностью к красоте и изяществу… Неужели он настолько стеснен в средствах?»
Гостиница «Париж» и в самом деле не относилась к числу фешенебельных заведений – третьеразрядная, или, без стеснения, средней паршивости, она привлекала небогатую и зачастую опустившуюся публику. Впрочем, эта публика еще не достигла дна и не перебралась из мест, подобных «Парижу», в босяцкие ночлежки. «Париж» привечал промотавшихся купцов, отставных военных, игроков, кутил и пьяниц всех видов и сословий.
Серов шел по полутемному коридору. Кое-где из приоткрытых дверей неслась брань, слышались звон стаканов и шлепки карт по столу. Кто-то добивал и без того расстроенную гитару, ему аккомпанировали, приспособив вместо духового инструмента большой железный чайник:
Колумб Америку открыл
И сделал глупость он большую!
Дурак! Он лучше бы открыл
На нашей улице пивную!
Наконец Серов отыскал нужный номер. Врубель встретил его с радостью. Серов с удивлением увидел, что в номере, который занимал его друг, светло и довольно чисто. Сам Врубель – выбритый, причесанный и опрятно, даже несколько щеголевато одетый, трудился у мольберта над очередным этюдом. Здесь же, насколько хватало места, располагалось еще несколько картин – то ли уже законченных, то ли Врубель успевал работать сразу над несколькими вещами. Аккуратный, спокойный и собранный, не похожий на полупьяных обитателей «Парижа» – именно таким предстал Врубель перед нежданным гостем.
Усадив Серова за стол, Врубель принялся раздувать небольшой самовар, чем удивил друга еще больше – тот ждал бутылок, самое меньшее, с пивом.
Друзья уже разлили чай и принялись откалывать щипцами кусочки от сахарной головы, когда дверь шумно распахнулась. Обернувшись, Серов увидел на пороге огромную раскрасневшуюся рожу с моржовыми усами, обрамленную клочьями сивых бакенбард. Обладатель рожи был одет в поношенный мундир – кажется, драгунский, с двумя медалями на груди.
– Бонжур, Мишель! – хрипло проревела рожа. – Па-азволь пригласить тебя на партию в штосс!
– Доброго дня, Нил Артемьевич, – вежливо отозвался Врубель. – Сожалею, но я вынужден отказаться.
– Что так? – удивился усатый.
– Во-первых, у меня гость, – спокойно и строго объяснил художник. – Во-вторых, вы прекрасно знаете, что я не играю в карты, а равно в кости и рулетку. Я нахожу эти занятия скучными.
– Тогда, может, шампанского? – не унимался непрошеный посетитель. – Вечером у Онуфриева намечается знатная попойка, будут цыгане!
– Вечером можно, – согласился Врубель. – Ну, будьте здоровы!
– Честь имею, – вытянулся, щелкнув каблуками, усатый.
«Ну и рожа, чистый разбойник с большой дороги! – подумал Серов. – Сказывают, строевой офицер всегда выбрит до синевы и слегка пьян. Этот же пьян до синевы и слегка побрит!»
– Тебе не беспокойно жить в таком соседстве? – осторожно спросил он, когда дверь захлопнулась.
– А чего мне? Нил Артемьевич Бухвостов, драгунский капитан в отставке, милейший человек, когда бывает трезвым.
– А когда нетрезв?
– Тогда иначе. И это, увы, гораздо чаще!
– Объясни мне, пожалуйста, для чего тебе все это?
– Что именно, Валюша?
– Эта чертова дыра. Эти пропойцы-соседи с их картами и цыганами!
– Если я скажу, что эти люди – моя нынешняя палитра? Ведь среди них предостаточно интересных личностей. Здесь встречаются даже цирковые артисты.
– И артистки? – поинтересовался Серов.
– И артистки тоже, – кивнул Врубель. – И заезжие итальянцы. Ты же знаешь, я всегда рад их обществу. И каждый человек – особенная история.
– Хоть бы и так, – не отставал Серов. – Но я не поверю, что ты вдруг заинтересовался этой стороной жизни. Ведь ты – певец воздуха и света. Тебя, сколько помню, всегда раздражали картины, на которых выписывали вещи вроде тех, что развелись здесь!
– Я, прежде всего, художник. Как бы тебе объяснить, Валюша. – Врубель встал и налил еще чаю в обе чашки. – Как бы это более коротко и ясно… Бывает, что актеры, репетируя спектакль, отыгрывают его события. Чтобы более достоверно сыграть их на сцене, понимаешь? Вот и я сейчас играю. Я играю в провал.
– Все равно не понимаю! – виновато развел руками Серов. – Ведь Мамонтов ценит тебя и доверяет тебе. Ты вроде бы не бедствовал в Абрамцеве, когда заведовал работой керамической мастерской?
– Я и сейчас заведую ею. В любой момент готов вернуться к глине и глазури, дай Бог здоровья Савве Ивановичу. Но речь не об этом. Я живописец. И не могу похвалиться особенными успехами на этом поприще. Мои картины почти никто не покупает. Они остаются товаром, что называется, на любителя.
– Я не понимаю!
– А чего здесь понимать? Я не собираюсь потакать капризам публики. Я пишу то, что хочу писать, и пишу так, как пишу. Ищу и пытаюсь донести до людей то, что удалось найти. Я не брошу этого занятия, пока сохраняю физическую возможность писать картины. Когда кто-то сумел воспринять мою живопись – я доволен и рад, за себя и за него. Когда не сумели, да еще обругали на всякий случай, – что ж, я считаю, что они обкрадывают сами себя. Ведь вся особенность, вся инаковость моих работ – это не мой каприз. Это… – Врубель остановился, подбирая подходящую фразу.
Серов слушал, не перебивая.
– Это красота, – продолжил Врубель. – Та изначальная красота, что послужила материалом для сотворения мира. Истинная красота, которую замечают не так уж часто.
– Но для чего тебе куда-то проваливаться, даже не по-настоящему? – недоумевал Серов.
– Я говорил о том, что эту красоту могут не воспринимать. Так вот, не воспринимают ее гораздо чаще. А что происходит с художником, чьи работы вызывают неприятие?
– Он начинает нуждаться.
– Правильно. Иными словами, его ждет провал. И житье в местах наподобие этого, среди людей вроде Бухвостова. И если уже дошло до такого, важно не опуститься и продолжать работать. Нужно быть готовым к тому, чтобы не растеряться, оказавшись здесь. Поэтому, Валюша, вся гостиница пьяна, а я трезв. Поэтому вся гостиница расхристана, а я умыт, причесан и застегнут на все пуговицы. Поэтому в моем номере нет паутины по углам и слоя пыли, годного для нанесения надписей! Поэтому все заняты черт знает чем, по большей части штосом и выпивкой, а я пишу картину. Пишу потому, что верю в человека, который воспримет ее как должно!
Врубель говорил о провале не просто так. Около полутора лет назад он загорелся идеей снова заявить о себе как о живописце, заявить через работу декоратора, за которой к нему обращались весьма охотно. В конце концов его хлопоты увенчались успехом: художник получил довольно большой заказ. Хозяин старого особняка, инженер Константин Дункер, заказал Врубелю написать на холстах три панно и один плафон. Тему Дункер оставил на усмотрение художника, обозначив лишь связь с эпохой Ренессанса.
Работа оказалась не из легких. Приступив в марте, Врубель закончил триптих только в декабре, изобразив сюжет античной мифологии – суд Париса. Он был уверен, что инженер Дункер примет его работу без замечаний. Так бы оно, пожалуй, и вышло, не вмешайся в процесс приемки супруга Дункера Елизавета Дмитриевна. Невысокая и хрупкая, как девушка-подросток, она уставила на «Суд Париса» сердитые глаза и быстро удалилась, не сказав ни слова. Через пару дней Дункер объявил Врубелю, что не примет панно, и попросил написать другое.
– В чем же дело? – поинтересовался Врубель.
– Хотелось бы чего-то более яркого, – уклончиво ответил инженер. Было видно, что ему неловко говорить об этом. – Более жизнерадостного.
Врубель поспешно принялся за дело. Он вспомнил свое пребывание в Венеции и написал сцену из венецианской жизни той самой эпохи Ренессанса – радостных и нарядных итальянцев, что прогуливались на углу Дворца дожей. И снова получил отказ – на этот раз безо всякого объяснения.
В конце концов Врубель сумел угодить капризным заказчикам (вернее, как сам он был убежден, именно заказчице), расписав панно цветами.
«Суд Париса» и «Венеция» не пропали даром – их охотно приобрел компаньон Мамонтова, инженер-путеец Константин Арцыбушев. Большой оригинал, коллекционер живописи, человек недюжинного ума и мрачноватого нрава, Арцыбушев получил среди друзей прозвище «Черный принц». Он-то и был одним из первых людей в Москве, кто воспринял как должно живопись Врубеля.
Да, благодаря вмешательству Черного принца история с заказом четы Дункер закончилась для Врубеля вполне благополучно, о провале говорить не приходилось. Но сам художник явственно ощутил, как непредсказуемы и опасны могут оказаться для мастера капризы заказчиков, зачастую не способных к грамотным суждениям.
– Что ты пишешь сейчас? – полюбопытствовал Серов.
– Я назову эту картину «Испания», – ответил Врубель.
– Как интересно! Ведь ты не был там… Она не парная с твоей же «Венецией»?
– Могла бы, но нет. Самостоятельное произведение. Я, видишь ли, слишком сильно люблю оперу Бизе. Помню, как услышал ее впервые в юные годы. Столько переораторствовал из-за нее, скольких заразил любовью к ней, со столькими поругался! После всего я просто обязан был написать «Кармен» по-своему.
– Какие они гордые! – Серов с восторгом рассматривал идеально прямые фигуры испанцев, напоминающих натянутые струны гитары.
– А то! – улыбнулся Врубель.
Он еще не подозревал, как скоро вернется к образу севильской цыганки.
Игра Врубеля в провал в самом деле закончилась тем, что можно было назвать провалом настоящим. Хотя устроить столь яркий, поистине феерический провал мог далеко не каждый человек. Пожалуй, узнай об этой истории давний приятель Врубеля, бывший гусар Варзугин, он бы восхищенно присвистнул или долго аплодировал, возможно, даже стоя.
Все началось с того, что Врубель, все еще постоялец «Парижа», получил гонорар за серию панно, и гонорар весьма внушительный. Никто из знакомых и глазом моргнуть не успел, как внезапно разбогатевший художник устроил пир на весь мир – во всяком случае, на всех, кто жил в гостинице, и тех друзей, которые оказались в тот день в Москве.
Три комнаты были открыты; столы стояли амфитеатром. Они ломились от яств и вин, а гости, казалось, исчислялись сотнями – все как на подбор незнакомые. Были здесь и цыгане, и актеры, и помещики, были казаки и офицеры – даже те из них, что находились в отставке и в повседневном виде больше походили на разбойников, явились при полном параде. Были и совсем непонятные люди – из тех, что всегда рады угоститься за чужой счет, а уж потом разобраться, что стало поводом для угощения – свадьба, именины или поминки. Играл оркестр, звучали песни – иногда слушали кого-то из артистов, иногда заводили сами – нестройным пьяным многоголосьем, от которого дрожали оконные стекла. С оркестром то и дело чередовались гитары и бубны цыган, и молодой, но довольно крупный медведь пускался в пляс на задних лапах, оглушительно рыкая под гомон захмелевшей толпы.
Серов и Коровин немного припозднились – они приехали в «Париж» из театра и попали в самый разгар кутежа, на цыганскую пляску с медведем. Поначалу оба растерялись среди шума, множества незнакомых, обалдевших лиц и дыма – в комнатах было уже изрядно накурено. Друзья рассчитывали найти Врубеля во главе какого-нибудь из столов, где и следовало находиться хозяину-распорядителю пиршества. Но вот незадача – за столами Врубеля не было видно!
– Где же он? – недоуменно спросил Коровин. – Неужто уже «устал»? – С этими словами он выразительным жестом почесал шею.
– Зная Мишу, он не «устанет», – отозвался Серов, силясь перекричать цыганский хор. – Во всяком случае, не так скоро!
– Господа! – К художникам приблизился метрдотель с открытой бутылкой шампанского, завернутой в полотенце. Он, обратив внимание на новых гостей, намеревался наполнить их бокалы.
Обернувшись, друзья не сдержали изумленных возгласов. Метрдотель оказался Врубелем! Михаил Александрович, с недавнего времени баснословно богатый мастер, не восседал важным господином во главе стола, а примерил на себя роль метрдотеля! Понять или объяснить эту причуду казалось невозможно.
– Миша, – только и произнес Серов. – Ради всего святого, что ты затеял?
– Я меняю действительность! – серьезно произнес Врубель. – Еще вчера эти люди были разобщены и угрюмы. А сейчас – взгляни, как все хорошо настроены и как рады! И я счастлив. Я испытываю чувство богатого человека! Я могу поменять действительность, черт бы ее побрал!
Еще звучали музыка и песни – правда, все более и более нестройные, под конец пели уже без музыки и слова выпевали не целиком, а по слогам. Еще звучали говор и споры, кто-то играл в карты, в углу храпели, свалившись бок о бок, цыган и медведь.
Врубель спал, завернувшись в одеяло, в своем номере.
К утру волшебство, творившееся всю ночь, истаяло. Гости разбрелись, и художник снова оказался один.
– О черт!.. – Художник с трудом раскрыл веки. Свет пасмурного утра показался ему нестерпимо ярким. – О господи…
Стоило Врубелю приподняться на кровати, в голове тут же принялась маршировать целая рота барабанщиков. Их дробь звучала оглушительно, а строевой шаг отдавался болью в голове и шее. Закрыв глаза, он даже увидел виновников своих страданий – в парадной форме Преображенского полка, но отчего-то завернутых в шотландские килты. На голове командира красовалась высоченная медвежья шапка; при ближайшем рассмотрении она оказалась настоящим медведем. Когда офицер поравнялся с Врубелем, зверь вытянулся во фрунт и отдал честь. Врубель вытянулся и козырнул в ответ – и снова проснулся, открыв глаза навстречу нестерпимому свету.
Он смутно помнил, чем закончился вечер – кажется, в конце концов его все-таки усадили во главе стола, пили за его здоровье и со звоном били бокалы. В памяти не осталось заздравных песен и речей, но задержался облик женщины – незнакомой, красивой какой-то удивительной, нездешней красотой. Врубель помнил правильный овал лица, светлую кожу, густые черные брови – невероятно четко очерченные, совершенной формы, они казались нарисованными, и черные же волосы, убранные в простую, но аккуратную прическу. Врубель помнил, что женщина поднесла ему кубок вина. Помнил, что ее лучистые глаза смотрели на него с непередаваемой грустью и тревогой…
Меньше всего художнику хотелось вставать, но горло пересохло и настойчиво требовало напиться. На тумбочке у изголовья кровати Врубель увидел кружку и бутылку английского эля. То ли кто-то проявил заботу, то ли художник сам запасся до того, как разум в очередной раз рассорился с сердцем и умчался в неизвестном направлении.
– Пиво – это шампанское для бедных! – Внутренний голос шепнул ему фразу, слышанную когда-то давно, кажется, в Вене.
– Я не бедный! – вслух возразил ему Врубель. – Могу позволить себе шампанское! Но после… А сейчас, черт с тобой, давай свое пиво!
Он едва успел привести себя в относительный порядок, когда в дверь постучали.
– Что с вами, Михаил Александрович? – осведомились вошедшие, с первого взгляда оценив бледность и тусклый взгляд постояльца. – Вам нездоровится?
– Пустое. – Врубель приосанился, правда не без труда. – Я к вашим услугам.
Ему подали счет за вчерашний банкет.
Врубель был готов расплатиться сей же миг, красивым, даже несколько театральным жестом, – и только тут заметил, что всех его денег не хватит, чтобы покрыть счет полностью. Без малого пять тысяч были потрачены в одну ночь, и еще не хватило.
– Бывает, – к промаху отнеслись с пониманием. – Ничего, вы можете оплатить остальное после. Нет сомнения, что вы – человек честный.
– Добро, – сказал себе Врубель, оставшись один. – Погуляли и будет. Теперь за работу, как учил синьор Риццони!
На мольберте стоял недописанный портрет Николая Ивановича Мамонтова – родного брата Саввы Великолепного. Подобно брату, Николай Иванович был одним из первых в Москве ценителей живописи Врубеля. Ему захотелось, чтобы его портрет написал именно этот необыкновенный художник. Николай Иванович оказался вежливым и весьма аккуратным заказчиком. Он не доставлял Врубелю особенных хлопот и аккуратно посещал сеансы в назначенное время, однако художник чувствовал, что работа не идет. Николай Иванович занимался переводом, изданием и распространением научно-технической литературы из области точных наук, и Врубелю, сколько бы он ни напрягал фантазию, не удавалось романтизировать образ Николая Ивановича. Мысли о физике и тригонометрии плотно запечатывали портал в нездешнее, где Врубель привык отыскивать нужные образы.
Однако прямо сейчас портал открылся, да так широко, что не замечать его было бы просто преступлением. Врубель бросился к мольберту и, как это случалось уже не раз, принялся писать поверх незаконченной картины новую.
Когда в назначенное для очередного сеанса время к Врубелю пришел Николай Иванович, своего портрета он не увидел.
Вместо него с холста смотрела необыкновенного вида красавица с белой кожей и черными волосами. Она сидела прямо на полу на фоне пестрого восточного ковра, перед ней были разложены карты – красавица гадала. Плечи и грудь женщины укрывала шелковая шаль, переливающаяся белым и лиловым. Черные глаза смотрели прямо на зрителя, и перед зрителем же гадалка раскрыла дурное предзнаменование – туз пик.
– Что это, Михаил Александрович? – удивился Мамонтов.
– Гадалка, – сухо произнес Врубель. – Если угодно, Кармен.
– Но как же мой портрет?
– Я не могу больше писать ваш портрет, – признался Врубель. – Осточертел он мне!
История с портретом Николая Мамонтова на этом и закончилась. Издатель технической литературы долго обижался на Врубеля, а сам художник еще два месяца усиленно работал, чтобы покрыть долг, оставшийся от незабываемого пиршества.