В тот вечер в Киевской опере состоялся премьерный спектакль – давали «Демона» композитора Рубинштейна. До сих пор оперу по мотивам поэмы Лермонтова ставили только в столице, в Мариинском театре. Товарищи по Киевской рисовальной школе пригласили на премьеру Врубеля, и тот, будучи страстным поклонником музыки, с радостью принял приглашение.
Проклятый мир!
Презренный мир!
Несчастный, ненавистный мне мир!
Передо мной веков бесплодных
ряд унылый проходит.
Властвовать землей наскучило.
Без наслажденья я сею зло:
нигде ему не нахожу сопротивленья,
и все покорно моему желанью
иль повеленью.
Могучий баритон актера, исполняющего партию Демона, разнесся по залу. Стоило зазвучать его монологу, как хор духов небесных умолк, умолк в одно мгновение, без малейшего спора уступая голосу злого духа. В грозной песне Демона слышалась ненависть, выше ненависти – мощь, но выше мощи – бесконечное одиночество.
Проклятый мир!
Презренный мир!
Несчастный, ненавистный мне мир!
Чем он хорош?
Как люди, так же он ничтожен,
повсюду все одно и то ж,
он всюду слаб и ненадежен.
Демон стоял на вершине декорации, изображавшей остроконечную вершину утеса. За спиной Демона высоко поднимались перепончатые крылья. Густые темные локоны Демона ниспадали на плечи, от плеч вниз струились складки угольно-черной мантии. Утес имел форму правильного треугольника, и треугольным же смотрел силуэт широкоплечей фигуры Демона. Все это создавало впечатление, что Демон не просто стоит на утесе, но и сам он – продолжение утеса. Но продолжение живое и подвижное, в любой миг готовое сорваться в стремительный полет, в хищный бросок разъяренного дракона.
Я захочу – и разнесу
леса и рощи ураганом,
водой равнины наводню
и небо затяну туманом,
огнем подземным растоплю
я горы, скалы – и долины
бесхладной лавой затоплю!
Все, что пред собой я вижу, —
все проклинаю, ненавижу!
Все, что пред собой я вижу, —
все проклинаю, все ненавижу! [12]
Врубель смотрел на Демона, не отрывая глаз, вслушивался в слова монолога и напряженно думал.
– Однако, господа, каким трагичным они вывели дьявола, – сказал кто-то, когда представление завершилось, публика покинула зрительный зал, собралась в фойе и теперь неспешно расходилась. – Он как будто и не злодей вовсе!
– Злодей или нет, пусть судят в другой раз, – ответил Врубель. – А только Демон здесь – не дьявол.
– Михаил Александрович – большой оригинал, любит удивить, – вступил в беседу третий приятель. – Да и к поэме Лермонтова относится с известным пиететом, не так ли?
– Как же так, Михаил Александрович? Враг небес и зло природы – и вдруг не дьявол?
– Не дьявол, – подтвердил Врубель. Он говорил с такой уверенностью, как будто знал Демона лично.
– Тогда объясните, как вы понимаете Демона?
– Извольте. Ведь дьявол, Сатана – не единственный в сонме падших ангелов. Сатана – сильнейший, но не единственный из тех, кто называет себя врагом небес и злом природы. Сатана соперничает с Богом за души людей, искушает грешников, обрекая их на попадание в ад после смерти. Дьявол, которого называют Сатаной, больше схож с Мефистофелем, каким вывел его Гете. Но Демону Лермонтова нужно иное.
– Что же, по-вашему?
– То, чего у него нет, – охотно ответил Врубель. – Ведь он страдает от одиночества. Дух беспокойный, дух порочный оказался один. Это произошло в незапамятные времена, в роковой для него день падения. А может быть, и раньше. С тех пор никто не принимает его творений. Никто не восхищается силой и мощью мятежного духа, а страх и неприязнь целого мира не могут заменить одобрения и тем паче любви…
– А способен ли Демон любить? Ведь он – дух властный и непомерно гордый.
Врубель ответил не сразу. Он выглядел задумчивым.
– Любви, как и любому искусству, следует учиться, постигать ее, – наконец ответил художник. – Если бы Демон умел любить… Думается мне, он бы не был Демоном.
– Так кто же, по-вашему, Демон, если не сам Сатана?
– Он дух, – ответил Врубель. – Душа, которую пифагорейцы так и называют – «даймон». Мятущийся, неприкаянный дух. И – вы подметили совершенно справедливо – дух безмерно гордый.
Больше Врубель не говорил. Он погрузился в тягостное задумчивое состояние и уже был уверен, что выйдет из него не скоро и вряд ли сумеет сделать это без чьей-либо помощи. Увы, художник прекрасно знал, каково это – быть неприкаянным.