Железная печка своим видом больше напоминала небольшую бочку. Могло показаться, что она и была бочкой до того, как некий киевский умелец прорезал в боку дверцу, прикрыл ее кое-как подогнанной створкой и приспособил к другому боку трубу – она выходила прямо в форточку.
Поверхность печки смотрела неровной: металл, покрытый следами работы мастера – вероятно, от молота и клещей, коробило от жара; имелись и совсем диковинные полосы и вмятины. О том, откуда они появились на толстом железе, оставалось только догадываться. Все вместе непрошено складывалось в глазах художника в причудливый узор. Изобразить такой нарочно не сумела бы ни одна фантазия, вдобавок узор всякий раз менялся при перемене освещения, причем ни разу не повторяясь. Врубель не раз давал себе слово, что перерисует их все и сохранит для будущей работы, и никак не мог перейти от обещаний к делу.
Сейчас на боку печки опять проявилась растрепанная крылатая фигура. В том месте, где угадывалась голова, с легкостью представлялись глаза в пол-лица… Художник зажмурился и помотал головой. Ему в который раз было не до рисунков. В те дни он принимал в своем бедном жилище особенного гостя.
Врубель поддел кочергой задвижку печной дверцы; из топки пахнуло жаром, красные отсветы сгустили тень, в которой исчезла большеглазая крылатая фигура. Художник подбросил в огонь пару чурок, затем, закрыв дверцу, поставил на плиту – ею служило то место, где у бочки располагалась бы крышка, – большой чайник.
– Печка наподобие этой была у нас в Крыму в пятьдесят четвертом.
Полковник Врубель сидел чуть в стороне, наблюдая за движениями сына. Полковник сидел прямо; он не смог бы откинуться на спинку стула – сидением ему служил простой табурет. Единственная в комнате пара венских стульев сейчас несла на себе широкую доску, поверх которой художник постелил вышитый рушник; так перед гостем появилось подобие стола.
– Ты не рассказывал, – отозвался Михаил.
– Взяли с бою у англичан, – продолжил свой рассказ отец. – Среди прочих трофеев. Помню, многие тогда охотились за их револьверами, у нас в те годы такого еще не было. А казаки-батарейцы, что попроще и посметливее, прихватили эту бочку с трубой. Она не раз выручала нас после. Кто бы что ни говорил, зимы в Крыму холодные. Особенно если проводить их в ложементах. Знаешь ее английское название?[10]
Михаил молча поднял глаза.
– Potbelly. – Врубель-старший произнес это с таким значением, будто речь шла о громком титуле.
– Горшечнопузая, – на ходу перевел художник.
– Все у тебя, Миша, по Гомеру, – усмехнулся полковник.
Михаил помнил, что отец редко и неохотно рассказывал о войнах, в которых ему довелось участвовать в молодые годы. Художник понял, что отец заходит издалека, старается вызвать своего Молчуна на разговор о таком, о чем самому Молчуну говорить не хотелось. По крайней мере, с отцом.
Нельзя сказать, что отец и сын были не в ладах друг с другом. Пожалуй, даже случись между ними размолвка, они бы не подали виду – старший и младший Врубели отличались сдержанностью в речах. К тому же Михаил считался немногословным от природы. Дело здесь было в другом.
Михаил Врубель, художник, обученный в Санкт-Петербургской Академии, знаток искусства Древней Руси и Византии, уже не раз показал свое мастерство, работая в храмах Киева. Со времени его приезда в Киев прошло уже более двух лет. Давно был выполнен и оплачен заказ, ради которого Врубеля пригласил профессор Прахов. Было написано еще немало картин, но сейчас молодой художник пребывал в растерянности вроде той, что настигла его по окончании учебы на юридическом факультете. Пожалуй, нынешняя растерянность была даже хуже. Тогда, семь лет назад, Михаил понимал, что полученные знания оказались не впрок, но он твердо знал, что делать дальше, и не испытывал из-за этого ни сомнений, ни горечи. В те годы он принял одно из самых важных решений в своей жизни – юрист сделался художником. Сейчас же…
Жизнь как будто смеялась над ним. Он снова ощущал, что усилия предыдущих лет, потраченные на учебу и освоение мастерства, причем потраченные осознанно и по собственной воле, во второй раз оказывались бесполезными. Художник был уверен, что потерпел неудачу, и не одну. Впрочем, главная и худшая из них не была связана ни с работой, ни с творческим поиском. Михаил был уверен, что причина именно в ней, но своих мыслей не доверил бы не то что отцу, даже любимой сестре Нюте.
Хуже всего было нежелание делать что-либо. Веселая жизненная сила, зовущая к созиданию и открытиям, как будто покинула художника. Он брался за карандаши и кисти ради заработка – как правило, случайного. В остальном же Врубель творил хаотично и, казалось, совершенно безрезультатно. Он писал, замазывал и переписывал, часто писал новое поверх того, что уже было готово и даже нравилось зрителям. Он снова защищался творчеством. Защищался от того, чтó был бессилен преодолеть иным способом.
Михаил уважал своего отца, но уже давно не рассчитывал, что тот поймет его. Поэтому он не просил отцовского совета и готов был сопротивляться, если отец начнет советовать без спроса.
И непрошеный совет не заставил себя ждать. Увы, когда речь шла о поступках собственных детей, полковник Врубель ни на миг не сомневался в правоте своих суждений. К тому же Врубель-старший был в первую очередь офицером. А значит, начальником. Потому и его советы – проявление отцовской заботы о благе сына – чрезвычайно напоминали приказы.
– Миша, нам нужно поговорить, – строго сказал полковник.
– Я слушаю, папа, – отозвался Михаил, расставляя на импровизированном столе чашки, блюдца и сахарницу.
– Присядь.
– Одну минуту. Вот так. Я весь внимание.
– Я вижу, как ты живешь. – Отец говорил жестко, привычно чеканя каждое слово в намеренно коротких предложениях. – Мне это не нравится.
– Быть может, это удивит тебя, но мне тоже. Печальная вышла картина.
– Ты бы не ерничал, а дослушал до конца.
– Слушаю.
Михаил по опыту знал, что открытое сопротивление в разговорах с отцом бесполезно – оно только усиливало его напор, заставляя прилагать всё большие усилия для противодействия. Знал он и то, что неуступчивость может быть мягкой и кроткой внешне. Знал также и то, что в такой форме она наиболее действенна.
– Ведь это даже не бедность – это нищета! Самая настоящая нищета! Ни теплого пальто, ни теплого одеяла, из одежды только та, что на тебе! На твое положение нельзя взглянуть без слез! Разве к такой жизни готовит столичная академия?
– С этим не угадать, ты же прекрасно знаешь. Разве мало офицеров или чиновников с юридическим образованием прозябают подобным образом?
Врубель-старший покачал головой. В стеклах очков полковника отразились огоньки свечей.
– Отставить юридическое, – сказал он примирительным тоном. – Ты давно занят тем делом, которое считаешь своим, ты выбрал и освоил его сам. Мне досадно видеть, что этим делом нельзя прокормиться.
– Когда не получается этим, получается другим. Ведь я не только художник. Я и гувернер. Могу давать уроки иностранных языков, время от времени даю уроки тех же рисования и живописи.
– Не знаю, Миша, не знаю… – снова покачал головой полковник.
– Не сомневайся, папа. У меня большой опыт и отличные рекомендации. А то, что ты видишь сейчас, – лишь временные трудности. Мне жаль, что приходится принимать тебя, как ты выразился, в нищете, но так уж получилось.
– И что же ты намерен делать дальше? Ведь тебе уже тридцать лет, Миша!
– Творить, я же художник!
– Так вот послушай меня. Перебирайся в Харьков. Хоть завтра, вместе со мной. Или, буде на то твое желание, когда завершишь свои дела здесь. Само собой, если есть, чего завершать.
– Что я буду делать в Харькове?
– Там предостаточно работы для художника. Писать и рисовать ты умеешь, усердия тебе не занимать. Я все устрою. Будешь писать портреты членов императорской фамилии – на них большой спрос в каждом казенном учреждении города. Единым разом творчество и заработок, впору тебе. Затем к тебе потянутся заказчики из городского и губернского начальства…
– Нет, папа. Это занятие не подойдет мне.
– Отчего же не подойдет?
– Не хочу, – просто ответил Михаил.
Сделалось тихо. Отец и сын молчали, обдумывая услышанное. В печи гудел огонь, за окном ему вторил промозглый осенний ветер. Михаил разлил чай и пододвинул отцу чашку. Ни один, ни второй не торопились возобновлять разговор – оба ждали, точно присматривались друг к другу. Каждый прикидывал, чем продолжится спор, внешне так похожий на мирную беседу.
Вряд ли отцу и сыну удалось бы достичь согласия. Полковник Врубель, хоть и был здравомыслящим и прекрасно образованным человеком, все же повторял ошибку многих, казалось бы, неглупых людей. Он считал искусство несерьезным занятием, развлечением не только для праздной публики, но и для самого творца. В детстве, рассуждал он, всякому здоровому человеку следует вдоволь наиграться с деревянными кубиками, налепиться из глины или подкрашенного воска, в гимназические годы освоить азы рисунка и живописи. Это не будет лишним, во всяком случае, не повредит. Но посвятить забавам такого рода всю жизнь Врубель-старший считал не более чем легкомысленной затеей, недостойной состоявшегося человека. Создание шедевров он представлял себе уделом мастеров прошлого, тех времен, которые безвозвратно ушли, тех людей и тех обществ, каких сейчас днем с огнем не сыскать. Ведь тот же Микеланджело жил в эпоху Возрождения. Сейчас же… Увы, пошлое, мещанское время. И не Врубелю менять его. Жаль, что Миша то ли не понимает, то ли не хочет понять этого. Ему уже тридцать, но он, похоже, все еще живет в вымышленном мире приключенческих романов Вальтера Скотта… Какую еще причуду измыслит теперь Молчун и философ?
– Чего же ты хочешь? – спросил наконец полковник.
– Творчества, – коротко ответил художник.
– Я только что предложил тебе именно творческую работу!
– Нет, папа. С этим сейчас справится любой фотограф. Я же говорю о творчестве живописца. О тех вершинах, которые еще предстоит достичь. По крайней мере, мне.
– Я надеюсь, ты сам представляешь, к чему стремишься?
– Разумеется, папа. Взгляни!
С этими словами Михаил взял со стола свечу и повел отца в противоположный от окна угол, где выстроились в ряд сразу три мольберта. Либо они служили удобному размещению этюдов – на двух мольбертах уместилось сразу по три штуки, либо Михаил работал над несколькими вещами сразу.
– У тебя и мастерская здесь же? – хмуро поинтересовался отец.
– Малая часть, папа. В основном, конечно, на Житомирской, у Мурашко. Но не бежать же мне туда всякий раз, когда мысль приходит внезапно!
Михаил выбрал одну из работ, довольно большой акварельный этюд, и поставил ее на средний, пустующий мольберт. Затем встал рядом, высоко подняв свечу, чтобы осветить получше.
– Будь другом, добавь еще света! – проворчал отец. – Сам знаешь, зрение у меня с годами не улучшается!
Михаил поспешил выполнить его просьбу. Теперь отец и сын держали по свече с каждой стороны мольберта, и полковник Врубель вперил пытливый взгляд в нечто яркое и удивительно пестрое, что сам он готов был вслух назвать цыганской шалью. Он подходил ближе и отступал назад, водил свечой вверх и вниз, из стороны в сторону, освещая то один, то другой участок акварели. Наконец Врубель-старший заговорил:
– Что все это значит, Миша?
– Я называю эту работу «Восточной сказкой». Она еще не закончена, но здесь уже есть к чему присмотреться. В ней хорошо виден мой поиск.
– Так-так, вижу… Эти персидские ковры, занавеси… Какой-то шатер?
– Все верно.
– И восточный принц на ложе. Так-так… Эта женская фигура – она собирается убить принца во сне?
Михаил вместо ответа лишь издал одобрительный носовой звук. Он хитро улыбнулся.
– А отчего ты выбрал восточный сюжет? – спросил отец.
– Это показалось мне занятным. Может быть, сказывается басаргинское татарство.[11]
– Татарство, скажешь тоже, – проворчал полковник в ответ. Затем он выпрямился, передал сыну свечу и решительно огласил свой вердикт: – Решительно ничего не понимаю в этой картине, Миша. К чему все эти яркие пятна, от которых так и рябит в глазах?
– Таков замысел, папа. В Венеции я изучал византийские мозаики, которых там предостаточно. Мозаичные стеклышки – тоже суть набор ярких разноцветных пятен, которые, однако же, в совокупности образуют картины, удивительно наполненные жизнью.
– Но ведь это не похоже на мозаику, Миша!
– Я и не задаюсь целью изобрести мозаику заново, папа. Лишь следую некоторым ее принципам. Тем, какие сейчас, думается мне, подзабыли, и подзабыли совершенно напрасно. Я вырабатываю новый подход в живописи. Это требует большого труда. И просто подвигов прилежания.
– Боюсь, что заказчикам это не понравится! – припечатал полковник.
– Я уверен в обратном. Нужно лишь довести поиски до конца и отработать новую манеру письма. Вот увидишь, результат выйдет более чем достойный.
– А здесь? – Врубель-старший обратил внимание на акварельный этюд, до сих пор скрывавшийся в тени. В отличие от пестрой «Восточной сказки», этот был выполнен в оттенках серого. Он изображал округлое лицо на крепкой шее, с пронзительным взглядом непомерно больших глаз и буйной гривой вьющихся волос, похожей на грозовую тучу.
– Это мой Демон, – коротко ответил художник.