Борис Астафьев служит второй год и к строгой армейской жизни успел привыкнуть. Некоторым, особенно новобранцам, она кажется тягостной. Шутка ли, все двадцать четыре часа в сутки расписаны по минутам: когда подъем, а когда отбой, где будут проходить занятия, в какое время идти в столовую… Как тут не пригорюниться? Астафьева же все это теперь нисколько не смущает. И от утренней физзарядки он не отлынивает, и на занятиях, если к тому же они проводятся в поле, пота не жалеет, и личное время не меньше других любит…
Наступает оно, личное время, после ужина, и его не так много — всего полтора часа. Но коль не транжирить попусту, а проводить с пользой, эгей, сколько можно сделать. Астафьев успевает и новый подворотничок пришить, и телепередачу посмотреть, и неиссякаемые байки непревзойденного в роте балагура Афони Сыроваткина послушать. Но сегодня, правда, не до этого: он получил письмо от Кати.
Ой, Катька, Катенька, Катюша! И в кого она такая уродилась? В отца? Не-ет. Как и полагается, наверное, работнику финансового органа, отец очень выдержанный, серьезный человек. А она… В мать? Ни капельки! Во всем гарнизонном госпитале, где та заведует хирургическим отделением, не найдешь, пожалуй, более спокойной женщины. Екатерина же и минуты не посидит на месте. В ее иссиня-темных глазах будто бесенята резвятся…
«Моя, моя, моя…» — беззвучно шевелит Астафьев губами и тут же встряхивает головой, испуганно осматривается: не наблюдает ли за ним кто, не догадывается ли о его мыслях и чувствах? Нет, все нормально. Ребята заняты своими делами. В ленинской комнате тот самый разноголосый шум, который тут обычно не утихает в личное время. Кто-то в дальнем углу, поди ефрейтор Науменко (за спинами других его не видно), заставляет надрывно гудеть гитару. Несколько человек окружили непримиримых шахматных противников — сержанта Сегизбаева и рядового Максимова, громко комментируют каждый их ход. Ротные острословы, как всегда, собрались возле Афони. Здесь то и дело вспыхивают взрывы хохота.
С минуту Астафьев прислушивается к далеким раскатам грома, который все чаще и все явственнее врывается в ленинскую комнату, задумчиво смотрит на голубоватые всполохи молнии, затем осторожно-осторожно, словно соткано оно из нежнейших паутинок, прикрывает ладонями письмо любимой, прижимается к нему щекой, смыкает густые ресницы. И тотчас видит Катю такой, какой она была в то раннее июньское утро…
Перед восходом солнца внезапно нарушилась телефонная связь. Командир послал на линию Астафьева. Километрах в двух от военного городка тот обнаружил неисправность — порыв кабеля, устранил ее и, чтобы снова не тащиться полем по вымахавшей до колен сурепке, сделал крюк — свернул на дорогу. Еще издали заметил у ее обочины одинокую фигуру. Когда приблизился, увидел, что это девушка. Была она в кремовом платье, такого же цвета туфельках на широких каблуках. У ног стоял коричневый чемоданчик.
«Ждет попутную машину, — сразу определил Астафьев. — Чудачка! В такую рань, да еще в воскресенье… Придется помочь».
— Разрешите, пани?
В глазах девушки вспыхнули веселые искорки:
— Я, товарищ ефрейтор, такая же пани, как и вы пан.
Он звонко рассмеялся:
— Выходит, ошибся малость, принял вас за местную. Прошу извинить. Кстати, вам куда?
— Да вон на горизонте, видите?
— Под счастливой звездой родились, девушка. И я туда. Давайте вашу ношу!
Чемоданчик оказался довольно увесистым, но Астафьева это не огорчило. Все его внимание — на неожиданной спутнице. Через сотню метров он успел рассмотреть, что ей, видимо, нет еще и девятнадцати, что, судя по выбившимся из-под капронового платка каштановым колечкам, у нее должны быть очень нежные волосы и что ее яркие губы совершенно не нуждаются в помаде.
— Вы давно, девушка, в нашем гарнизоне? Что-то я ни разу вас не встречал.
— Муж у меня очень ревнивый, из дома никуда не выпускает. — ответила она таким тоном, что Астафьев не разобрал: шутит или говорит правду.
Неуверенно протянул:
— Да… бывает. И такие мужья не перевелись еще. Он у вас прапорщик или офицер?
Тогда-то в ее иссиня-темных глазах он и увидел впервые веселых бесенят:
— Генерал!
Вроде бы не очень и остроумно, а до чего же у Астафьева стало на душе приятно. Во всем их гарнизоне был один генерал. И Астафьев знал его жену — она годилась этой девушке в матери.
— Вот почти и пришли. Спасибо, товарищ ефрейтор. Давайте чемодан.
А ему так не хотелось расставаться со своей случайной попутчицей. Но они вошли уже в поселок, и девушка остановилась.
— Спасибо, говорю, большое. Дальше я сама.
— Почему же? Провожу вас до дома.
— Нет-нет. Еще услышат — вы вон как цокаете каблуками.
Что ж, если ей так хочется… Астафьев сошел с дороги, поставил чемодан на землю. Девушка открыла маленькую цветастую сумку, но возмущенный взгляд ефрейтора остановил ее. «Да как ты могла подумать, что я за деньги?!»
— Хорошо, — понятливо сказала она, — тогда… — торопливо приподняла крышку чемодана, вынула огромное румяное яблоко, — тогда вот.
— Да вы что?! — вознегодовал он пуще прежнего.
— Ничего. Или вы верите в примету, что от дареного яблока пропадает сон?
И опять в ее глазах уже знакомые бесенята.
— Ну, этого-то я не боюсь. И чтобы доказать вам, яблоко возьму. Но с одним уговором.
— А именно?
— Давайте съедим его вместе! — Видя, что она молча согласилась, посетовал: — Только ножа у меня нет. И у вас тоже? Как же делить? Может, будем откусывать по очереди?
— А это гигиенично? — явно передразнивая кого-то, жеманно проговорила девушка. — Впрочем, условимся так: каждый от своей половинки. Вы — от своей, я — от своей. Идет? Но, чур, без жульничества.
— Клянусь!
Яблоко они съели, и, казалось бы, на том все должно было кончиться. Но видно, не напрасно намекнула на примету девушка — она стала Астафьеву сниться каждую ночь. И он был счастлив! Если же встречался наяву — вообще земли под ногами не чуял. Так ему было хорошо, так хорошо!
А через месяц Катя уехала в Союз — она приезжала к родителям на каникулы, отец у нее — подполковник. Придержав на прощание в своей горячей ладони руку Астафьева, пообещала писать письма.
…Внезапная тишина в ленинской комнате вывела Астафьева из задумчивости. Он удивленно поднял голову и увидел насмешливые взгляды ребят. И тотчас голос Афони:
— Ах, Боря, Боря, что за горе опечалило твое лицо? Мы так к тебе и эдак, а ты ни гу-гу. Откликнись хоть теперь… Молчишь? Не очнулся еще от чар своей черноокой?
Астафьев поежился. Черт бы побрал этого Сыроваткина! Отбрить как следует? Нет, лучше промолчать. А то свяжешься — насмешек не оберешься. И откуда взялся он, такой глазастый? И письмо Катино успел рассмотреть, и что Астафьев ответ на него пишет — тоже. А ведь он, Астафьев, предусмотрительно подшивками газет загородился, чтобы этот зубоскал ничего не заметил. Не помогло…
Между тем Афоня, заговорщицки подмигнув сослуживцам, выхватил из кармана клетчатый платок, ловко подвязал им лицо, запел нарочито гнусавым баритоном:
О любви не говори,
О ней все сказано.
Сердце, полное любви,
Молчать обязано…
С треском распахнулась дверь. Дежурный по роте с порога выкрикнул:
— Тревога!
Ленинская комната мгновенно опустела. В дальнем углу на табуретке сиротливо лежала гитара ефрейтора Науменко. Застыли на шахматной доске кони, ладьи и пешки, воинственно расставленные сержантом Сегизбаевым и рядовым Максимовым. На зеленом столе возле углового окна белым пятном выделялся наполовину исписанный лист бумаги. Это Астафьев забыл начатое письмо к Кате.
Тревоги, тревоги… Как трудно все-таки к ним привыкнуть! Возможно, потому, что они не предусмотрены распорядком дня и объявляют их всегда неожиданно. И учебная ль она? Империалисты вон то там, то здесь силы свои пробуют…
Астафьев бросает короткие взгляды на товарищей. Только виду стараются не подавать, но тоже волнуются. Волнуются, хотя уверены, что тревога учебная. Разом подтянулись, напружинились. Иначе и быть не может: действовать все равно придется, как в настоящем бою.
Астафьев получает приказ обеспечить связью командный пункт. Раньше на подобное задание посылали двух человек. Ныне он один. «Что ж, правильно, — соглашается с таким решением командира Астафьев. — В реальной боевой обстановке всякое бывает…»
До заброшенного, разрушенного в минувшую войну фольварка, где должен быть КП, неблизко. Сначала нужно бежать полем, потом пробираться через смешанный лес, затем пересечь хотя и неглубокую, но довольно широкую речку. А ведь на нем катушки, телефонный аппарат. И погода, будто назло, окончательно испортилась. Зловеще-черные тучи ползут-переваливаются над самой землей, как-то вдруг присмиревшей, настороженно притихшей.
Вдохнув полной грудью влажный воздух, Астафьев отпустил у катушки фиксатор, побежал. Не размоталось и полсотни метров провода, хлынул дождь. Да какой! Одежда промокла в одно мгновение, ручьи воды потекли по телу. Тут и там замелькали лужи. Сначала Астафьев огибал их, потом ринулся напрямую. Выигрывал лишние секунды. И в хорошую погоду уложиться в норматив не просто, а в такую тем более. Звонко шлепал отяжелевшими сапогами по воде, веером разлетались в стороны брызги.
Метров за двести до опушки леса остановился: кончилась катушка. Подсвечивая себе карманным фонариком, Астафьев зачистил монтерским ножом концы проводов новой катушки и соединил со старой: синюю жилку — с синей, зеленую — с зеленой. Место соединения тщательно замотал изоляционной лентой — и опять в трудную дорогу. Надеялся: в лесу будет полегче, но там оказалось еще хуже. Кроны деревьев не защищали от дождя, а продвигаться куда сложнее: то за колючий куст терновника зацепится, то во мраке на старый пень налетит. Хорошо еще, беспрерывно молния вспыхивала, иначе мог бы и ориентировку потерять.
Все-таки он немножко заплутал. Должен был выбраться из леса напротив моста через речушку, а его нет. Потом, при очередной вспышке молнии, вспоровшей пополам черное небо, заметил выложенную булыжником дорогу. Она сбегала по отлогому берегу к реке правее. А через мост хлестала ливневая вода.
Еще не представляя всей сложности положения, в котором он оказался, Астафьев поспешно спустился к реке. Она с угрожающим рокотом неслась вниз, сметая с берегов все, что попадалось ей: валежник, поленья, пучки травы. Астафьев невольно замедлил шаг, но, словно возница, понукающий упрямую лошадь, подтолкнул себя: «Ну, ну, затоптался, воды испугался. До фольварка-то рукой подать. Переберешься — считай, задание выполнено».
Он поправил на спине катушку, крепче прижал к себе телефонный аппарат. Нащупал настил моста, осторожно двинулся вперед. Вода поднималась выше и выше, упругая, стремительная, яростно била по ногам. Он не останавливался. Мостик прогибался под ним, ходил из стороны в сторону. Он был далеко не нов, того и гляди не выдержит тяжести.
Вода все прибывала. Она уже по пояс. А непогода все неистовствовала. Над самым мостиком ударил гром. В это время послышался с противоположного берега надрывный крик:
— Эй-ей, товажышу! Товажышу!.. Не вольно!
«Не вольно, — крепче стиснул зубы Астафьев. — И сам вижу: нельзя, так ведь надо».
Да, надо! Любой ценой преодолеть мост, удержаться на нем. А это было ох как трудно. На середине реки вода достигла груди. Но вот она пошла на убыль, и Астафьев облегченно перевел дыхание — опасность позади. Обрадовался, да преждевременно. Порывом ветра с него сорвало каску. Он инстинктивно метнулся за ней, и — вжик! — ноги соскользнули с настила.
Река швырнула Астафьева в темень, властно потянула ко дну.
Сначала он даже не испугался, потому что все произошло в одно мгновение. Лишь когда осознал случившееся, его охватил страх. Конец!.. Катушка тянула его на дно, стремительный поток, словно щепку, швырял туда-сюда. Неужто и правда конец? Да нет же, нет! Выжить, во что бы то ни стало выжить!
— Катя!.. Ка-атя-я!..
Он не знал: выкрикнул имя любимой или назвал про себя, но так или иначе, а у него прибавилось сил. Стиснул челюсти, яростно рванулся из цепких объятий стонущей реки: «Черта с два возьмешь, черта с два!..»
Если бы не катушка с аппаратом, он, пожалуй, уже выбрался бы на берег. Но разве можно бросить их? Ведь ему дан приказ… Как же быть? Не сбросишь — утонешь… А приказ… Волны все чаще накрывали его с головой. Но он не сдавался. Едва ткнулся о каменистое дно — затянула-таки проклятая река! — оттолкнулся обеими ногами и вынырнул ближе к берегу. Широко открытым ртом хватанул глоток воздуха, и в этот момент что-то тяжелое и тупое ударило его в затылок.
Пришел в себя Астафьев в лазарете.
Открыл глаза и сразу увидел склоненное над кроватью круглое, с большими оттопыренными ушами, лицо Афони. Рядом с ним, как и Афоня, тоже в белом халате сидел незнакомый парень.
«Ишь, мерещится», — вяло подумал Астафьев, смыкая веки. Лежал неподвижно, чувствуя во всем теле непривычную слабость. Потом снова открыл глаза, приподнял голову. И в памяти всплыло все, что произошло с ним там, на реке.
Афоня испуганно зашикал:
— Лежи, лежи. Тебе нельзя. — Пугливо оглянулся на дверь: — Нас к тебе всего на минутку пустили. Он вот приехал, — кивнул на соседа, — тебя проведать, потому и уважили. И командир приходил, замполит, ребята…
Слушал Астафьев Сыроваткина и голоса его не узнавал. Смотрел и видел словно впервые: серьезно-сосредоточенный, собранный, подтянутый.
«Значит, — решил Астафьев, — дела мои плохи». Спросил:
— Давно я тут, Афанасий?
— Четвертый день отхаживают. Воды нахлебался — не дай боже, а тут еще бревно…
— Бревно? Постой, постой! Так вот оно что… Это меня, значит, плывущим бревном. — Астафьев дотронулся до затылка и ощутил острую боль. — А как же я?..
— Как? — переспросил Афоня и показал на незнакомца: — Он выручил. Еще с берега кричал тебе: нельзя, нельзя, да ты, верно, не слышал. А как увидел, что тебя смыло с моста, разделся и — в воду… Ой, — звонко шлепнул себя по лбу Афоня, — познакомить-то я вас забыл!
Парень охотно протянул загорелую руку:
— Капрал Ежи Любаньски.
— Ефрейтор Борис Астафьев.
— Теперь полный порядок, — радостно заключил Афоня. Лицо его сияло: — Ты, Боря, еще не знаешь Ежи. Это такой человек, такой! Ну, в общем, настоящий! Хотели мы ему транзистор подарить, а он знаешь что? Рассердился на нас. Честное слово. Мне, говорит, и без того вручена слишком большая награда. А ему, знаешь, наш комдив сам прикрепил к мундиру гвардейский значок. И потом, говорит Ежи, разве между братьями по духу, по оружию, по общему делу могут быть какие-то счеты? Так и сказал. Мувил, Ежи?
— Так ест. Гаварил, — смущенно улыбаясь, ответил Любаньски.
Афоня встал:
— Пора нам, Боря. А то в следующий раз не пустят. Медицина, она какая… Ох, чуть не забыл. Ты тогда в ленкомнате письмо оставил. Помнишь?
— Помню. Отправил?
— Нет. Оно же не дописано. Держи.
Когда дружные, гулкие шаги Афанасия и Ежи затихли в пустынном коридоре лазарета, Астафьев развернул письмо. Оказывается, он рассказал почти обо всем, что интересовало Катю. И какие книги прочитал за последний месяц, и что показывают поляки по своему телевидению, и, конечно же, о своих чувствах.
«Чую, Катерина, — писал Борис, — насчет разлуки ты хитришь, не хуже меня знаешь ей цену. Но раз хочешь, отвечу: если любовь настоящая, то никакая разлука ей не страшна. Более того, она даже становится прочнее, надежнее, потому что испытывается, временем. Где-то, не помню только где, я вычитал: разлука для любви — все равно что ветер для костра. Маленький костер затухает, а большой разгорается еще ярче. Вот так-то, моя ненаглядная!»
Не ответил Астафьев лишь на единственный вопрос, который Катя неизменно задает в конце каждого своего письма: о его самочувствии, о настроении. По правде сказать, вопросу этому обычно он и внимания-то не придавал, считал: задает его Катя ради простой любезности. А оказалось вот, не зря она волнуется…
Дежурная сестра уже давно принесла по просьбе Астафьева шариковую ручку, а он все никак не мог собраться с мыслями, не знал, что же теперь написать. Наконец, склонившись над листком бумаги, четко и твердо вывел:
«Не беспокойся, родная, все в порядке. Служба идет нормально, настроение бодрое, самочувствие отличное».