Самолет противника был вооружен пулеметом, у Демидова имелся лишь пистолет ТТ. Начиная атаку, стервятник развивал такую скорость, что выжженная солнцем трава всполошенно прижималась к земле. Демидов же никогда не отличался особой резвостью. Между тем приходилось прыгать в канавы, прятаться за бугорками, за холмиками — словом, метаться по всему полю. А фашист кружил и кружил над ним, как ошалелый шмель.
Демидову непонятно было, что побудило летчика завязать этот очень странный бой. То ли он был пьян и решил позабавиться, то ли его все же задела пуля. Ведь стрелял Демидов почти в упор, когда гитлеровец пролетал над ним в каких-то считанных метрах.
Ох, с какой яростью, с какой ненавистью нажал Демидов на спусковой крючок — и раз, и второй, и третий! Было невыносимо обидно, что фашист безнаказанно разбойничает на нашей родной земле.
Глянув на дымившийся ствол пистолета, Демидов огорченно подумал, что таким оружием он много вреда самолету не причинит. Вот если бы у него было противотанковое ружье или хотя бы автомат, тогда можно было бы повоевать…
Фашист сделал очередной заход, но снова открыл огонь слишком рано, и цепочки черных султанчиков вспороли землю правее.
Демидов погрозил летчику увесистым кулаком и, выбравшись из воронки, продолжил путь в свой полк. Им овладело спокойствие — на фронте он был не первый день, встречался с опасностями посерьезнее.
Гитлеровец зашел еще раз. Демидов укрылся за кучкой почерневшей соломы — с прошлого года не убрали — и стал следить, когда фашист начнет пикировать. А тот, видно, тоже не спускал с Демидова глаз, направил нос самолета как раз на кучку соломы. Демидов выждал удобный момент и нажал на спуск пистолета. Выстрела, однако, не последовало: кончились патроны.
Теперь Демидов был совсем безоружным. А летчик по-прежнему строчил из пулемета длинными очередями, делал заход за заходом. В конце концов он, очевидно, сообразил, что так ему со своим противником не разделаться, и швырнул бомбу. Демидов почувствовал, как тугая волна подхватила его и подбросила в воздух. Потом его ударило о землю, да так, словно сердце разорвалось. Боль была невыносимая.
Демидов сразу же хотел вскочить — не смог. Не слушались ни руки, ни ноги. И тяжесть… Будто гора придавила. Ни шевельнуться, ни дохнуть. Надо как-то скорее сбросить с себя эту проклятую гору. Демидов собрал силы, напрягся и… открыл глаза.
Было темно, но он сразу узнал свою комнату: жидкий лунный свет, сочившийся в окно, обозначил контуры шифоньера, висевших над кроватью картин; и Демидов понял — поединок с гитлеровским летчиком ему приснился. Однако сердце болело наяву — дышать было тяжело, в груди покалывало.
Демидов полежал неподвижно, чтобы прийти в себя, успокоиться. Но время шло, а боль не отступала. Тогда он осторожно спустился с дивана, боясь, как бы не разбудить в соседней комнате жену и дочь, не зажигая света, стал искать в книжном шкафу валидол. Нечаянно задел деревянную статуэтку, и она с грохотом полетела на пол. Пришлось включать настольную лампу. К счастью, статуэтка не разбилась. Ему было бы очень жаль: столько он труда вложил в нее, вытачивая каждую детальку, каждую черточку. Бережно поставил статуэтку рядом с зеркальцем, из которого глянул на него одутловатый человек с уставшими бледно-коричневыми глазами.
— Так-то, брат, — невесело кивнул своему отражению в зеркале Демидов, сунул под язык таблетку, и во рту сразу приятно похолодело.
Демидов сел на диван, задумался. К чему приснился такой странный сон? Собственно, и сном-то его нельзя было назвать: правда, давно, еще в июле сорок третьего, но именно такой случай произошел с ним под Орлом. Тогда из штаба корпуса он возвращался в свой истребительный противотанковый артиллерийский полк. Фашистский летчик долго гонялся за ним, а сделать так ничего и не сумел — бомба была маленькая, упала далековато, и Демидова лишь слегка оглушило. А вот чуть позже его на самом деле очень тяжело ранило. Пуля крупнокалиберного пулемета разворотила живот, и для всех, в том числе и для врачей, казалось чудом, что он выжил.
«Молодой был, сильный, здоровый, — улыбнулся Демидов и тут же грустно вздохнул: — А теперь? Укатали сивку крутые горки».
Не первый раз за последнее время просыпался он от сердечной боли. Поначалу не придавал ей особого значения — пройдет. Однако приступы учащались, становились все болезненнее. А сегодня особенно было плохо.
«Неужели конец?» — шевельнулась мысль.
Подумал не о смерти, о службе подумал. Как он жить будет без всех этих Ивановых, Кузнецовых, Смирновых — таких разных, непохожих один на другого, но одинаково славных ребят, как жить без лаконичных команд, строгого распорядка дня, учений, разборов стрельб, маршей? С восемнадцати лет он в армии. Учился, воевал, снова учился. Нелегко давалась служба, покидала его судьба по белу свету, а разве променял бы ее на другую? И ничего, что кто-то обошел его по служебной лестнице, вырос до генерала, соединением командует, зато батальон у него — другим на зависть. И в службе и в дружбе — семья единая. В каждом уверен — не подведут… Вдруг закралось сомнение: а в каждом ли? И в новом командире роты капитане Подгурском тоже? Самоуверенном и не очень-то общительном? Верно, исполнителен до педантичности, верно и другое — исключительно требователен к себе и подчиненным. Но кажется, слишком уж он играет на публику — не упустит случая, чтобы не показать свои знания, не продемонстрировать умение командовать. А такие, Демидов знал по опыту, не очень-то искусны да расторопны в деле. В общем, Подгурский не нравился.
Пронзительный телефонный звонок оборвал размышления Демидова. Едва приложил трубку к уху, услышал взволнованный голос дежурного:
— Товарищ подполковник, тревога! Машина за вами уже вышла.
И боли в сердце, и вызванные ими горькие раздумья развеялись мгновенно. Такова уж магическая сила этого короткого слова — тревога. Сколько раз слышал его Демидов, а и после войны не мог привыкнуть, что это всего-навсего учеба, проверка боеготовности. В мире очень уж неспокойно, всякое может случиться.
К этой мысли Демидов приучил не только себя, крепко-накрепко внушил ее и подчиненным. Потому-то к его приезду в городок весь батальон был уже в сборе.
«Золотые парни! — мысленно похвалил понтонеров Демидов, но виду, что доволен, не подал — рано. — Посмотрим, как будет дальше».
Задачу батальон получил нетрудную и в то же время непростую — построить мост через Одру в кратчайший срок. Именно с этого начались для понтонеров учения, о которых впоследствии ТАСС сообщало:
«В соответствии с планом боевой подготовки Объединенных Вооруженных Сил стран — участниц Варшавского Договора на территории Польши проведено совместное учение войск Советской Армии и Войска Польского».
Приглушенно урча двигателями, с потушенными фарами, автомобили покинули военный городок. Демидов ехал в голове колонны. Подобранный, подтянутый, сосредоточенный, мысленно он был уже там, на берегу реки, в районе хутора Подлясный, где приказано навести переправу. Лишь однажды, когда на окраине города промелькнул дом Казимира Рушкевича, оторвался он от своих мыслей. «Что-то давненько не навещал нас дед…»
С Рушкевичем они встретились нежданно-негаданно. Как-то Демидов, одевшись в штатское, пошел на рынок. Тут и услышал взволнованный окрик:
— Пане поручнику! Пане поручнику!..
Демидов остановился и удивленно посмотрел на сухопарого старика. Тот торопливо пробивался через толпу, широко раскинул руки для объятий.
— Пан плютоновы?[1] — не сразу узнал Демидов в старике фронтового однополчанина. — Ру… Рушкевич?
— Ну да, ну да! — просияла каждая морщинка на лице старика.
Их толкали, им наступали на ноги, сердито выговаривали, что встали на самом людном месте и загородили проход, — все бесполезно.
…В те далекие годы дружба Демидова и Рушкевича кое-кому казалась странной: советский офицер едва перешагнул за двадцатилетний рубеж, а польскому сержанту шел пятый десяток. Демидов командовал взводом, Рушкевич был в нем отделенным. Казалось бы, что могло быть у них общего? А было. Демидов уже тогда увлекался резьбой по дереву. Перед самой войной его скульптурки выставлялись даже в районном Доме культуры. А Рушкевич до оккупации гитлеровцами Польши был известным садовником в своей округе. Постоянное общение с деревом — у каждого, правда, по-своему — и роднило их, и служило неиссякаемой темой для разговоров: почему так долго живет на свете дуб? чем объяснить крепость яблони? оправдано ли пренебрежительное отношение некоторых людей к осине?
Как ни странно, но на рынке после стольких лет разлуки именно о своем увлечении начали они разговор.
— Значит, по-прежнему садоводством занимаетесь? — кивнул Демидов на саженцы, которые держал Рушкевич.
— Да, да. А вы как здесь оказались?
— Липу ищу. Для новой скульптуры…
Потом принялись за новости. А их — уйма. Демидов рассказал: после ранения в Биркенвердере (считанные километры не дошел до Берлина) очень долго пролежал в Лодзи, а выздоровев, из Войска Польского снова вернулся в Советскую Армию. Женился в сорок седьмом. Сын заканчивает в Казани военное училище, дочь Наташа здесь, ходит в восьмой класс…
— А меня, — поведал Рушкевич, — бог миловал до конца войны. Может, помните, пане пулковнику, сослуживцы говорили, что родился я в сорочке? За все бои ни одной даже царапины. Но не дай бог никому такой лютой раны, какую до сих пор ношу под сердцем. Закрою глаза — и вижу Дануту, жену свою… И малых ребятишек, Ясю с Касей, слышу… Живьем, живьем сожгли фашисты. Будь они прокляты на веки вечные!
После демобилизации Рушкевич и полгода не смог прожить в родной деревне. Подался сюда, на западные, или, как правильнее их называют, возвращенные земли. Не халупу какую-нибудь — целый особняк получил, сад богатый, вроде бы все хорошо, а чувствовал себя бобыль бобылем…
С рынка Демидов повел Рушкевича к себе на квартиру. Потом Рушкевич потчевал в своем доме семью Демидовых мочеными яблоками, сливовым и вишневым компотом, вареньем из крыжовника. И каждый раз, когда они встречались, Рушкевич снабжал Демидова первоклассным деревом для будущих скульптур. Но вот уже давно не был у них старик.
«Вернусь с учений, обязательно проведаю», — дал себе слово Демидов.
Выбравшись из города, колонна сразу же увеличила скорость. И хотя до Одры было не так близко, разгрузились на ее берегу демидовцы с рассветом. А когда взошло солнце, работа по наведению моста шла уже полным ходом.
В последние дни хлестали проливные дожди, и Одра вспухла, местами вышла из берегов. Будто играючи, с корнем вырывала молодые деревья, разрушала временные постройки, смахивала с огородов изгороди, и вся эта грохочущая, вспененная лавина неудержимо неслась к далекой Балтике.
«Даже и в разгар половодья не буянит так наша Кондурча, — вспомнил родную реку Демидов. — А ведь в это время она тоже вытворяет черт те что».
Сколько навел переправ на больших и малых речушках Демидов? Счет потерял. Но здесь, на Одре, ему приходится строить лишь вторую. Первую он прокладывал весной сорок пятого. Ух, досталось тогда им, понтонерам. Фашисты хорошо понимали: форсирует противник реку — и участь Берлина будет решена, не выстоять тогда им. Потому и цеплялись за водную преграду остервенело. В атаку за атакой бросали пехоту. Наносили танковые удары. Вели ураганный огонь из минометов и пушек. Беспрерывно сбрасывали бомбы с самолетов. Только наладят саперы звено, глядишь, от прямого попадания крупнокалиберного снаряда оно разлетается в щепки, и все надо начинать сначала. И начинали. Погибал один боец, на его место вставал другой. Не было замены — оставшийся работал за двоих, за троих.
Когда строительство моста уже подходило к концу, прорвались вражеские танки. Строчили из пулеметов, били осколочными снарядами из пушек. Понтонеры, отложив инструмент, взялись за оружие. Их незамедлительно поддержала батарея 76-миллиметровых орудий. Свист, треск, вой, грохот. Огонь, дым, вздыбленные столбы земли…
Вспыхнул первый танк, второй. А третий все бил и бил, сея вокруг смерть. Вот тогда и поднялся во весь рост и шагнул навстречу «тигру» пожилой сапер, отец двоих детей. Четверть века спустя Демидов посвятил ему скульптуру «Сильнее смерти»: устремленная вперед фигура бойца со связкой гранат…
Сам Демидов в том бою отделался сравнительно легко — его полоснуло осколком по правому плечу, даже не задев кости.
Воспоминания разбередили Демидову душу. Он скользящим взглядом окинул берег Одры. Сейчас все здесь походило на большую строительную площадку — и разнообразная техника, и люди, и сами понтоны. И вместе с тем многое, очень многое напоминало тот далекий сорок пятый. Тогда вот так же кипела вода, пенилась и бурлила от раскаленного металла. Теперь ей тоже будто бы тесно в неподатливых берегах. И воздух гудит от артиллерийской канонады, от гула штурмовиков; за хутором Подлясным ведут «бой» польские танкисты.
Из-за хутора вырвался танк с одноглавым орлом на башне, нарисованным белой краской. Лязгая гусеницами, на большой скорости подошел к реке, резко затормозил, и в люке показался молодой польский офицер. Пружинисто спрыгнул на землю, направился к Демидову, протянул пакет. Демидов одним движением вскрыл его, быстро прочитал, утвердительно кивнул:
— Добже.
А когда танк уехала и скрылся за Подлясным, приложил мегафон к губам, зычно крикнул:
— Товарищи! По нашему мосту будут переправляться польские танки! Под-на-жать!
И пошел вдоль берега, на котором понтонеры смыкали блоки в звенья и участки. Еще издали увидел энергичную фигуру Подгурского, снующую то у одного звена, то у другого, где трудились его подчиненные.
До сегодняшнего дня Демидову не приходилось видеть Подгурского в деле. Знал его лишь по аттестациям, написанным разными людьми и в разное время, где встречались стереотипные слова: «трудолюбив», «энергичен», «распорядителен». Было похоже, что командиры писали правду. И все-таки Демидову что-то не нравилось в Подгурском. Что именно, он начал понимать, когда подплывал на ныряющем по волнам катере к месту, куда несколько раньше перебрался Подгурский.
Понтонеры вводили в линию моста собранное звено. Волны вздымали вверх блоки, грозясь сбросить в пучину орудовавших на самом краю звена бойцов. А Подгурский словно не замечал этого, ходил и подбадривал:
— Побыстрее, побыстрее, хлопцы!
Демидов не выдержал и, подозвав Подгурского, сказал строго, чеканя каждое слово:
— Командовать подчиненными — не только уметь повелевать ими, но и уметь заботиться о них.
Мокрый с ног до головы, Подгурский насупился, лицо покрылось багровыми пятнами.
— Ясно?
Капитан вдруг расправил плечи, открыто и прямо глянул в глаза Демидову:
— А если придется наводить мост под неприятельским огнем? Тогда, товарищ подполковник, какой совет дадите мне, чтобы уберечь подчиненных?
То ли от дерзкого ответа, а может, от того, что в этот миг на катер налетела огромная волна, у Демидова вдруг перехватило дыхание, и он лишь судорожно хватал влажный воздух. Сердце снова, как и минувшей ночью, так сжало, что трудно было пошевелиться. Выждав немного, когда чуточку отпустило, осторожно повернулся к командиру катера, приказал:
— На берег!
Пока плыли, спазмы сердца повторялись несколько раз. Демидов надеялся, что на берегу боль отпустит, а она стала еще острее. Пришлось вызывать санинструктора Аракеляна:
— Нет ли, сержант, чего-нибудь от сердца?
— От сердца? — Аракелян выкатил круглые глаза. — Все есть, товарищ подполковник. Бинты есть, йод, мази разные… А от сердца, товарищ подполковник, нет!
— Ну ладно, — отвернулся Демидов от обескураженного санинструктора, — как-нибудь…
Демидов и мысли не допускал, чтобы покинуть стройку. Разве можно оставить батальон без командира в такое ответственное время? А заменить его некому: один командир роты в отпуске, другой в командировке. Вот только Подгурский… Такому разве доверишь?..
А боль все усиливалась. Закружилась голова, перед глазами поплыли радужные круги…
Все дальнейшее для Демидова происходило словно в каком-то дурманном чаду. Смутно и расплывчато осознавал он, как усадили его в машину, везли на хутор, как с величайшей предосторожностью уложили в просторной комнате на неразобранную деревянную кровать.
Выслушав взволнованный и сбивчивый рассказ Аракеляна, хозяин дома, пожилой мужчина с густыми бакенбардами, принес из соседней комнаты маленький стаканчик с желтоватой жидкостью, пахнущей валерьянкой.
— Проше, пане пулковнику.
Боль в сердце стала постепенно проходить, но во всем теле оставалась непривычная слабость. А ему так хотелось поскорее туда, к переправе. Возможно, там что-нибудь не клеится?
Чтобы отвлечься от тревожных мыслей, Демидов заговорил с хозяином. Тот, сидя на низенькой самодельной табуретке, перебирал в большом лукошке цветную фасоль.
— Сад, проше пана, у вас отменный… Особенно одна черешня, ее с реки хорошо видно.
— Та, что под окном растет? — уточнил хозяин и поинтересовался: — Пан офицер поляк?
— Нет, я русский. Но в войну служил в Первой армии Войска Польского.
— Вон оно что! — Хозяин оживился. — Многие советские офицеры тогда сражались рядом с нами, поляками. Многие. Я ведь тоже в Первой армии воевал. Наш полк как раз по здешним землям проходил. Да, проходил, — протяжно повторил он и задумался.
Молчал и Демидов. Понимал: вспомнил старый солдат незабываемое — годы фронтовые — и уже не может быстро освободиться от нахлынувших мыслей и чувств. Лишь спустя минуты две старик продолжил разговор:
— А сколько из них не вернулось? Сколько вместе с вашими, советскими, пало и наших польских воинов? Сколько? Поверите ли, пане пулковнику, иной раз проснусь среди ночи, начну перебирать в памяти погибших близких мне людей и места себе не нахожу. Уйду вон в сад, притулюсь к какому-нибудь дереву…
Не замечая того сам, хозяин смял в заскорузлых пальцах неприкуренную сигарету, бросил под ноги и, сконфузившись, торопливо стал собирать с чистого пола табачные крошки.
— Извините, пане пулковнику. Вот так со мною всегда, как вспомню… До последних дней своих не научусь, наверно, быть спокойным. Таким и уйду в землю. А какой, какой, говорю, ценою досталась нам эта земля? — снова возбуждаясь, повысил он голос. — И разве мы теперь отдадим ее? Никогда!.. Неделю назад вдруг приезжает сюда хозяин…
— Какой хозяин? — не понял Демидов.
— Ну тот, бывший… Короче, гитлеровец недобитый. В туристы записался, из ФРГ прикатил. Соскучился, видите ли…
— И что же?
— Все хозяйство осмотрел. Даже в свинарник заходил. Стал уезжать, похвалил. Молодец, говорит, Францишек, хорошо ведешь дела. За садом здорово ухаживаешь. И впредь, говорит, береги его, а пуще всего вон ту черешню. И показывает он мне, пане пулковнику, примеченное вами дерево, которое под окном. Когда, говорит, вернусь сюда насовсем, то тебя на этой черешне повешу.
— А вы ему?
— Я? Поднес вот это к его носу, — показал Францишек здоровенный кулак.
Демидов одобрительно кивнул:
— Что ж, красноречивый ответ.
Со двора в комнату ворвался гул моторов. Он быстро нарастая, приближался. Францишек поспешил к окну.
«Танки идут к переправе», — догадался Демидов. С усилием поднявшись, тоже пошел к раскрытому настежь окну. По выработанной годами привычке глянул на часы, потом на переправу. Она была готова, хотя нормативное время еще не истекло.
«Молодцы! — порадовался Демидов. Ему так хотелось в эти минуты быть с солдатами. — Какие же молодцы! И Подгурский… Не подвел. А я-то боялся за него. Нет, не зря, выходит, командиры отметили в его аттестации, что грамотен, энергичен, трудолюбив…»
Тем временем Подгурский стоял на берегу с поднятым над головой флажком. Рядом с ним — польский офицер. Наклонив голову, он что-то сказал Подгурскому, и тот резко опустил пламеневший на ветру флажок. Головной танк — а они вытянулись от хутора до самой Одры — оглушительно чихнул, осторожно вполз на мост и, как бы пробуя прочность настила, медленно двинулся вперед. Чем дальше уходил он от берега, тем большее волнение испытывал Демидов. Но это было не то волнение, от которого стискивало сердце, а облегчающее, словно принесшее выздоровление.
Танк благополучно перебрался на ту сторону реки, победно фыркнул и набрал скорость. За ним пошли другие бронированные машины. Повинуясь энергичным взмахам флажка, они одна за другой накатывались на мост.
Когда последний танк переправился на противоположный берег, по телу Демидова разлилась приятная истома, будто с груди сняли непомерную тяжесть. И боли почти не чувствовал. Легко, покойно стало и на душе. Он быстро оделся и отправился в батальон.
…После учений Демидова встретил командир соединения, пожал руку:
— Отлично действовали ваши понтонеры. Видал, видал — орлы!
Он, видимо, еще не знал, что у подполковника был сердечный приступ.
— Наведением переправы руководил Подгурский, — сказал Демидов. — А мне, к сожалению, в самый ответственный момент пришлось покинуть…
— К сожалению? — не понял полковник. — А может, к лучшему?
Разговор прервал посредник:
— Товарищ полковник, вас генерал вызывает.
— Извините, — командир соединения направился за посредником.
«Может, и к лучшему, — продолжил мысленно диалог Демидов. — Вполне может…»
Вынужденный уход с моста дал ему возможность увидеть, чему он научил личный состав батальона, могут ли подчиненные самостоятельно решать поставленные перед ними ответственные задачи. Теперь убедился: могут, отлично могут! И солдаты трудились что надо, и Подгурский показал себя в деле. Оказывается, не всегда первое впечатление бывает верным.
И еще по одной причине (вот уж действительно, не было бы счастья, да несчастье помогло!) не особенно жалел Демидов о своем недолгом отсутствии. Наблюдение со стороны за переправой польских танкистов через реку родило новый творческий замысел: создать скульптуру, символизирующую советско-польскую дружбу, боевое братство по оружию. Тема благородная, священная, он и раньше думал над ней, но не знал, какими выразительными средствами решить ее. Вариантов возникало много, однако ни один не отвечал задуманной идее: то композиция оказывалась слишком упрощенной, то не было сюжетного завершения. И вот на помощь пришла сама жизнь. Да, да, ему ничего не нужно придумывать, он изобразит то, что видел на Одре из дома Францишека. Река. С берега на берег перекинут мост. Посередине моста два воина — советский и польский. Они крепко сжимают друг другу руки…
Сюжет будущей скульптуры властно завладел Демидовым, и всю обратную дорогу — от района учений до военного городка — он думал над ним. Прикидывал так и эдак: как лучше изобразить реку, какие черты лица придать воинам, как добиться компактности, выразительности, правдивости.
Дома Демидова поджидал Рушкевич.
— А я вот вам новый материал принес, — указал взглядом старик на стоявшую у стены заготовку из какого-то красновато-бурого, похожего на мрамор дерева.
Демидов потрогал брусок, поблагодарил:
— Спасибо, милый пшиячелю. Вы словно прочитали мои мысли. — И он рассказал о своей идее.
— Хорошо, правильно задумано, — одобрил Рушкевич, — и я ни капли не сомневаюсь: получится настоящая вещь! Потому что… — он прошел к книжному шкафу, снял с него статуэтку «Сильнее смерти», — вы настоящий художник. И не спорьте — вот тому подтверждение. Горячо-горячо поздравляю, пан Анджей. Вы создали такой шедевр! Такой!..
— Что-то слишком торжественно, — улыбнулся Демидов.
— Торжественно? Мне бы, пан Анджей, об этой статуэтке стихами говорить. Чудо же! Человек из дерева, а как живой. Все живое: выражение лица, поворот головы, устремленная вперед фигура. Сразу веришь: такого сломить нельзя. Такого можно уничтожить физически, но не победить. Откуда у него столько силы, столько мощи? Скажу: вы вдохнули в него, пан Анджей, свою душу!
Рушкевич отнес статуэтку на место, снова вернулся к Демидову, строго-требовательно уставился ему в глаза:
— Вот смотрю на вас, пан Анджей, и понять не могу, чего в вас больше: командира или художника. А?
Демидов пожал плечами и, чтобы скрыть смущение, попытался отделаться шуткой:
— Разве, пан Казимир, на такой вопрос ответишь на пустой желудок? А я уже сто лет ничего не ел. Прошу к столу!
Он нарочно растягивал время. Рушкевич и не представлял себе, насколько важный и сложный задал вопрос. Ведь вопрос этот, по сути дела, касался смысла всей его, Демидова, жизни, жизни, которую, начнись она сначала, он повторил бы шаг за шагом вплоть до сегодняшнего дня.