К книге
Впереди пограничных заставРАССКАЗЫ. БЕЛЫЕ ЦВЕТЫ
12%
РАССКАЗЫ. БЕЛЫЕ ЦВЕТЫ
3

С тех пор как лейтенант Федор Куприянов приехал в Польшу, редкий день проходил, чтобы он не вспоминал отца. Нельзя сказать, что там, в Союзе, не думал о нем. Думал, но не столь часто. Он решительно не мог представить отца живым потому, что никогда не видел его. В доме же не сохранилось ни одной вещицы. Единственная память о нем — похоронка, как называли в их деревне извещение о гибели фронтовиков. Извещение это лежало на самом дне обитого железными полосками сундука (остался в наследство от бабушки), в старинной, похожей на ларец, коробке из-под монпансье, тщательно обернутой льняным полотенцем.

Федору было лет шесть, когда впервые увидел похоронку. В тот день он подрался с Илькой, что жил в пятистеннике наискосок улицы. Бился Федор отчаянно, да только был Илька старше почти на целый год, к тому же прибегал к девчоночьим приемам: царапался и кусался. Как возьмешь верх над таким?

На улице Федор не плакал, а дома слезы катились по скуластому лицу безостановочно. Но это не от боли. Боялся: будет нагоняй за разорванную рубашку, которую мать перешила ему из своей старой кофточки с синенькими цветочками. Однако мать и слова не сказала. Молча умыла, низко наклонив его курчавую голову над тазом, подождала, когда он перестанет всхлипывать, лишь после этого поинтересовалась:

— Что вы не поделили-то, петушки бесхвостые?

Федор ответил, что Илька его дразнит: безотцовщина. Мать очень удивилась:

— Безотцовщина? Это ты-то? И ты поверил ему? А ну, иди-ка сюда.

Звонкоголосая, гибкая, она быстро присела на корточки перед сундуком, бережно извлекла жестяную коробку, из нее — похоронку.

— Вот смотри: твой отец был настоящий герой. И погиб он смертью храбрых. Тут так и написано.

Мать притянула Федора, крепко прижала к себе.

— А ты, чудачок, поверил: безотцовщина…

Федор нетерпеливо вырвался из рук матери. Не до нежностей ему было. Не отрывал немигающих глаз от извещения, по которому расползлось большое красное пятно.

— Это папина кровь? Папина?

Мать не ответила. Протяжно вздохнула, сомкнула веки, пытаясь сдержать слезы. А Федор нетерпеливо дергал ее за подол платья:

— Его, мама, его?

Она снова прижала к себе Федора.

— Нет, сынок. Не-е…

Когда почтальон вручил ей извещение, не закричала, не заплакала, не запричитала — застыла, одеревенела. Стояла посреди избы прямая, негнущаяся. Потом одной рукой прижала бумагу к лицу, другой намертво стиснула себе горло. Содрогаясь всем телом, упала поперек кровати, стала биться головой о бревенчатую стену… А спустя некоторое время у нее начались преждевременные роды.

Мало кто предполагал в деревне, что ее первенец поднимется на ноги. Появился на свет белый на седьмом месяце. Ну какой он жилец? Но мать верила. Всю нерастраченную любовь (ей тогда только-только исполнилось двадцать) отдала сыну. Обкладывала ватой, согревала своим дыханием. И выходила. На удивление односельчанам, рос Федор настоящим крепышом — не болел, не давал спуску сверстникам. Когда перед призывом в армию проходил медицинскую комиссию, врач увесисто похлопал его по голой груди:

— С таким, брат, двигателем до ста лет жить можно. И на Луну лететь, на Венеру. Мечтаешь небось?

Федор отрицательно махнул головой:

— Я в артиллерию буду проситься.

Врач озадаченно хмыкнул: какой призывник не хочет стать космонавтом? А этот, поди ж ты… Обронил:

— А пожалуй, и верно. Не всем там, в небесном пространстве, носиться. Надо кому-то быть и здесь, на земле.

К великому своему огорчению, попал Федор не в артиллерию, а в саперный батальон. И первые два-три месяца службы все валилось у него из рук. А потом словно подменили парня. Что командир ни прикажет, куда ни пошлет — сделает и хорошо, и в срок. Да и настроение поднялось: смеется, шутит.

— Ты, друже, так и сияешь, — говорили товарищи по оружию. — Какую-нибудь черноглазую приметил, что ли?

— Да нет, ребята. Просто кончились мои колебания-сомнения, решил твердо: своего добьюсь непременно…

И добился. В конце второго года службы поступил в артиллерийское училище. Теперь на его погонах были эмблемы со скрещенными стволами пушек.

После окончания училища Федор готов был к назначению в любой гарнизон, будь он в Заполярье, на Дальнем Востоке, в песках Средней Азии. Но ему сказали:

— Поедете в Северную группу войск.

Федор не удержался, переспросил:

— Северную?

Он никогда не верил в судьбу, и вдруг такое совпадение — службу начинать там, где закончил ее отец. Уже одно это обстоятельство заставляло Федора все чаще и чаще задумываться: отец шагал вот по этой самой Польше, здесь вступил в свой последний бой и где-то здесь каплю за каплей земля впитала в себя его кровь. О чем он думал в последние мгновения? Наверно, перебрал всю свою жизнь. А что скоро должен стать отцом, поди, не догадывался — мать ему об этом не писала. То ли не хотела тревожить, а может, просто стеснялась. Была она тогда так молода…

Федор поставил перед собой задачу: во что бы то ни стало разыскать если не могилу отца, то хотя бы место его гибели. Знал, нелегко будет это. Слишком много времени прошло после войны. И все-таки надеялся. Ходил по кладбищам, перечитывал надписи на памятниках и братских могилах, встречался и подолгу беседовал с бывшими фронтовиками.

Но проходили день за днем, а узнать что-либо об отце Федору не удавалось. Он не отчаивался, не сдавался. В непосильный для других срок изучил польский язык, по всей стране наводил бесконечные справки — устные и письменные, перелистал, кажется, все книги, рассказывающие о павших на полях сражений в Польше и об увековечении их памяти — все напрасно. Постепенно понял: дело его неизмеримо сложнее и труднее, чем предполагал он вначале, и, вполне вероятно, ему никогда и не удастся узнать что-либо об отце. Особенно ясно стало это после разговора с начальником политотдела.

— Поймите, лейтенант, меня правильно, — говорил убедительно полковник. — Мне понятны ваши чувства. Скажу больше: возможно, вот за эту черту, за беззаветную верность памяти отца, и ценю вас особенно как офицера, как, наконец, человека. Но надо смотреть на вещи трезво. На территории Польши погибло больше 600 тысяч советских воинов. Хорошенько вдумайтесь: 600 тысяч! И не каждый солдат, сержант, офицер похоронен отдельно — время было суровое. Многие и многие лежат в безымянных братских могилах. И кто знает, быть может, ваш отец в одной из них…

Видел Федор: относится к нему начальник политотдела благожелательно. Тем не менее в душе зародилась неприязнь…

«Небось доволен: разбил, мол, ненужные иллюзии», — думал Федор, уходя из политотдела.

Он, разумеется, сознавал: его обида несостоятельна, беспочвенна. И тем смущеннее почувствовал себя, когда однажды на проводимые им в ленинской комнате политзанятия пришел полковник.

— Встать! Смирно! — дрогнувшим голосом скомандовал Федор.

Начальник политотдела предупредительно поднял руку:

— Вольно! Продолжайте, товарищ лейтенант.

Прошел к свободному столу у задней стены, бесшумно опустился на массивный табурет. В перерыве, когда все солдаты вышли из ленинской комнаты, подозвал Федора:

— Ну что ж, лейтенант, особых замечаний у меня нет. Разве одно: мне показалось, вы больше стараетесь воздействовать на умы слушателей. Верно? А надо, чтобы вас понимали и сердцем.

Помолчал, повторил с еще большей убежденностью:

— Очень важно доходить не только до ума, но и до сердца человека. — Неожиданно спросил: — Что-нибудь узнали об отце?

— Нет.

— А я, по-моему, напал на след…

Федор вцепился в стол пальцами и так стиснул крышку, что ногти побелели.

— Не утверждаю, но, кажется, нашел его могилу. Конечно, нашел не сам. Помогли польские пионеры — харцеры.

— Харцеры?

— Да, отличные следопыты. — Полковник помолчал, о чем-то задумавшись. Потом продолжил: — На берегу Буга есть братская могила. Среди других там, на камне, выбита и моя фамилия. Звание — был тогда ефрейтором, — имя, отчество — все сходится. А я — вот, — улыбаясь, он ткнул себя в грудь, в то самое место, куда в июле сорок четвертого ударило осколком мины. — И знаете кто обнаружил ошибку? Они самые, юные следопыты. После беседы с вами у меня и возникла мысль обратиться к харцерам…

Этот день Федору казался бесконечным. До вечера, чудилось ему, он не доживет. И когда наконец в синем небе зажглись первые звездочки, помчался к штабу.

Газик начальника политотдела стоял уже наготове.

— Поехали, товарищ лейтенант? — включая зажигание, полувопросительно-полуутвердительно произнес шофер.

— Да-да! Трогайте.

Нетерпеливо фыркнув, словно застоявшаяся лошадь, газик с ходу набрал скорость.

— Долго будем ехать? Сколько до этой Ясковице?

— Порядочно, товарищ лейтенант. Но дорога-то! Мигом домчимся.

Действительно, шоссе было как зеркало — ни одного бугорка, ни одной выбоинки. Они мчались на предельной скорости. И все-таки, как ни спешили, до Ясковице добрались, когда лишь в редких домах светились огни. Ложатся поляки спать рано, зато и день начинают до зари.

— А теперь, товарищ лейтенант? — спросил шофер, притормаживая у крайнего дома.

— Держите прямо на костел. Видите, высится черная громада? Туда.

Возле костела Федор положил руку на плечо шофера:

— Стоп! Большущее спасибо. Жмите обратно.

— А как же, товарищ лейтенант, вы? Подожду.

— Нет-нет. Я задержусь. Потом доберусь на попутных.

Машина еще не развернулась, а Федор уже шагал вдоль узенькой улицы к куполообразной горе, у подножия которой и приютилось это селение. Шел быстро, уверенно, не останавливаясь. Место могилы начальник политотдела описал ему с такими подробностями, будто предварительно сам побывал там.

Постепенно Федор замедлил шаги, а вскоре и совсем остановился. На самой вершине крутой горы он увидел четко вырисовывающийся на фоне неба огромный камень, обнесенный невысокой оградой. Это и была могила.

Прижимая вдруг вспотевшие руки к груди, он тихо вошел в ограду. Склонил голову, долго-долго стоял недвижимый. А когда выпрямился, сказал вслух:

— Вот и нашел я тебя, отец. Нашел… Здравствуй, папа!

Молчал камень-валун, залитый печальным светом луны. Молчали цветы на могильном холмике, которые сначала Федор принял за дикие, а потом рассмотрел, что они в глиняных горшочках. И лишь ветер в кустарнике на обратном склоне горы тяжело вздыхал:

«О-о-у-ох, о-о-у-ох…»

Федор погладил шершавый холодный камень, опустился на вкопанную возле него деревянную скамеечку, уперся локтями в колени, обхватил горячими ладонями лицо. Сидел неподвижно, не шелохнувшись. Какая-то ночная птица безбоязненно подлетела к ограде, стала усердно чистить о нее клюв.

— Отец, отец…

Уже на целых четыре года был Федор старше отца, а чувствовал себя перед ним мальчишкой, которому вдруг нестерпимо захотелось родительской ласки. Удивительно и непонятно! Он рос независимым, самостоятельным. Если, бывало, мать вздумает прижать к себе, отпрыгнет в сторону, затрясет головой. Но если бы сейчас вот на скамейку рядом опустился отец и притянул к себе или просто положил на плечо руку, Федор не отстранился бы, не отодвинулся подальше. Наоборот, он еще крепче притиснулся бы к отцу и так, не говоря ни слова, сидел бы долго-долго…

Птица, тюкнув последний раз жестким клювом по ограде, улетела. Звезды на небе (отсюда, с горы, они казались крупнее и чище) поднялись выше и светили ярче. Воздух стал прохладнее. У Федора окоченели руки, застыли в ботинках ноги. Забралась стужа и под шинель.

Изрядно продрог Федор, но уходить с могилы отца не хотелось. Он осмотрелся и, набрав в кустарнике огромную охапку хвороста, разжег костер. Большому пламени не давал разгореться, чтобы не завяли цветы на могиле. Они вызывали какое-то непонятное щемящее чувство, словно были связаны невидимыми нитями с живым отцом, и восхищали необыкновенной стойкостью. Сорт, что ли, такой? Нежные, хрупкие, а не страшатся холода. Конечно, здесь, на берегу Одры, март не тот, что в его родной сторонке, но все же лишь первый месяц весны. Если температура и не минусовая, то и не намного поднялась выше нуля. Как же держатся эти белые цветы? Его вот и теплая одежда не спасает…

От костра приятно веяло теплом. Федор сел на камень и, наблюдая за взлетающими вверх искрами, гаснувшими через мгновение, думал об отце. И его жизнь была короткой и, может, погасла так же, в одно мгновение… Был — и не стало… И теперь под этим многопудовым камнем давным-давно ничего нет, остался только прах… Вздор, какой вздор! Здесь лежит его отец, здесь! И пусть он никогда не откликнется, не отзовется — это не мешает Федору видеть его живым. Потому и забыл он обо всем окружающем. Потому и кажется ему: не только на этой горе, а и во всем мире сейчас они вдвоем — он да его отец.

Предупредительный кашель за спиной заставил Федора вздрогнуть. Он стремительно повернул голову. В узенькой калитке, держась обеими руками за ограду, стояла невысокая старушка, выхваченная из темноты беспокойным заревом костра. На высушенном годами лице — багровые морщины. Из-под черной шали выбивались пряди седых волос.

Дышала старушка тяжело. Нелегко ей дался подъем на гору. Скорее машинально, чем осмысленно, Федор кивнул на скамеечку:

— Проше сядать, пани.

— Благодарю… Немножко дух переведу.

Он нисколько не удивился, что ответила ему старушка по-русски. Давно убедился и давно привык к тому, что многие поляки свободно объясняются на его родном языке. Молодежь изучает русский в школе, а пожилые, люди знают потому, что их жизненные пути так или иначе переплелись с путями русских. Одни после того, как в сентябре тридцать девятого фашистская чума поползла по их земле, нашли прибежище в России, другие уже в годы Великой Отечественной плечом к плечу с советскими бойцами громили общего врага. Многие побывали в Союзе после войны. Да и сами русские — нередкие гости в Польше.

Словом, не это удивило Федора, а другое: что в столь поздний час привело старушку сюда? Угадав его мысли, та показала взглядом на камень:

— Сын у меня тут похоронен. Томаш…

Федор недоуменно посмотрел на старушку: она путает или начальник политотдела ошибся? Старушка между тем продолжала:

— Славный он был у меня, Томаш-то. Немножко озорной, но славный. И веселый. Песни любил. Все больше смешные. Один раз только и видела его грустным. Когда из дому уходил. Обхватил меня руками за шею — на две головы был выше, — говорит: «Ты, мама, не надо, не плачь, вернусь я». А у самого в глазах… Ох Езус Мария! Видно, чуяло сердце…

Вдруг, как бы спохватившись, оборвала себя, посмотрела на Федора снизу вверх:

— А пан офицер? Сын Филиппа?

Федор резко поднялся с камня, шагнул к старушке и чуть было не стиснул ее за плечи, но сдержался.

— И зачем спрашиваю, — махнула рукой старушка. — Кто же еще. Харцеры ко мне приходили, рассказывали: ищет могилу Филиппа его сын. Ну, увидела огонек на могиле, дом-то у меня вон он, у самой горы, догадалась: пришел. А только что же, пан офицер, ночью-то? Харцеры предупредили: наверное, в воскресенье приедет. Готовятся к встрече. Или в воскресенье пану офицеру нельзя будет?

Последних слов Федор не дослушал:

— Пожалуйста, пани… Я… я ничего не понимаю. Мне сказали: это могила моего отца. А вы, вы…

— Да оба же они здесь, оба! — Голос у старушки внезапно помолодел, стал звонким. — Как были они при жизни вместе, так и положили их рядышком. А пану офицеру разве не рассказали? Нет? О Езус Мария!..

Подвинулась на край скамейки, освободила место для Федора.

— Тогда пусть пан офицер садится рядом. И пусть слушает. Передам все-все, что поведали мне добрые люди, что узнала от бывшего командира, который приезжал сюда уже после войны…

Волновалась ли старушка очень — о погибшем сыне вела речь! — или, поднимаясь на крутую гору, совсем ослабела и теперь никак не могла набраться сил, рассказ ее был не очень-то связным, длинным и путаным. Говорила она с придыханием, медленно, вдруг обрывала фразу и задумывалась, а потом начинала вспоминать: на чем же остановилась? Федор торопливо подсказывал. Ведь это был рассказ о его отце, и он не пропустил ни единого слова. Он живо представил себе последние часы и минуты жизни отца со всеми подробностями, словно сам участвовал в том бою. Федор, как и отец, был артиллеристом, и самая маленькая деталь, услышанная от старушки, говорила ему об очень многом.

…Тот бой за Ясковице начался на рассвете. День прошел, вот-вот и солнце должно было скрыться за горой, артиллерийская канонада не утихала. Понимали гитлеровцы: отдадут Ясковице, — значит, откроют русским дорогу к Одеру, как на свой лад называли они исконно польскую реку Одру.

Командир батареи старший лейтенант Пахомов вызвал на свой командный пункт двух разведчиков: сержанта Куприянова и ефрейтора Сергея Гарина.

— Имеются сведения: на нашем участке противник готовится к атаке. Любой ценой сорвать ее. Ваша задача — выдвинуться к Ясковице, замаскироваться и корректировать огонь.

— Есть, товарищ старший лейтенант!

Дождавшись темноты, разведчики двинулись к переднему краю. Впереди Куприянов. У него автомат и бинокль. У Гарина тоже автомат, а, кроме того, на спине рация. Не очень-то удобно ползти с ней по-пластунски, но не жалуется. Не впервые совершать ему подобную вылазку.

По запаху гари догадались: селение рядом. Присмотрелись внимательно: так и есть. А вскоре донеслись и обрывки чужой речи.

Куприянов наклонился к Гарину:

— Наблюдай, слушай. Я сейчас. Выберу подходящее место.

Бесшумно растворился в темноте, словно его и не было.

Вернулся не один. С ним — незнакомый человек в чужой форме. Вооружен пистолетом. Но кобура не на левом боку, как носят гитлеровцы, а на правом. И на пилотке орел. Гарин догадался: поляк. Однако откуда он взялся? Как попал сюда? Куприянов коротко передал то, что успел узнать сам. Поляка зовут Томаш. Он капрал. Из пехотного полка, который идет правее их гаубичного. Был с товарищами в тылу у гитлеровцев. Взяли ценного «языка». Но когда переправлялись обратно через реку, фашисты осветили их ракетами. Ударили из минометов. Все погибли. Ко дну пошел и «язык». Томаш остался один, раненный, но, к счастью, нетяжело. Кое-как выкарабкался на берег, залег в развалинах кирпичного дома. Там и наткнулся на него Куприянов…

Еще до того, как встретиться с Томашем, Куприянов выбрал наблюдательный пункт: облюбовал ветряную мельницу на горе. Крыша у нее, правда, снесена снарядом, крылья изодраны осколками, да не беда, не муку молоть. Главное — потолок целый, надежный.

Забрались на чердак, разместились по разным углам. Гарин пристроился у слухового окошка, стал устанавливать связь с батареей. Следовало передать координаты НП. Томаш отыскал удобную щель: можно вести огонь, оставаясь для противника невидимым. Доволен был и Куприянов, он тоже устроился хорошо.

— Не мельница, товарищи, а крепость. В случае чего — обеспечена круговая оборона. И обзор — лучше не придумаешь, — сделал он вывод.

И не ошибся. Как только рассвело, местность с НП открылась на много километров вокруг. Разведчики видели и слышали все, что делалось у противника. Вот донесся приглушенный расстоянием рокот двигателей. Куприянов поднес бинокль к глазам. К рощице, что темнела овальным пятном на зеленеющем поле, двигалась колонна бронетранспортеров. Замыкали ее бензовозы.

Не поворачивая головы, Куприянов немедленно распорядился:

— Передай…

Гарин еще ниже склонился над рацией. На батарею полетели координаты цели. В напряженной тишине томительного ожидания прошла минута, вторая. Томаш, приникший к маленькому оконцу — щели у противоположной стены мельницы, — прошептал:

— Чего они не стреляют?

— Сейчас, — ответил Гарин. — Наш комбат торопиться не любит, зато…

Тяжелый снаряд с коротким свистом разорвал воздух над разведчиками. И тотчас перед рощей взметнулось пламя разрыва.

— Передай, Сергей: перелет.

Второй снаряд ударил за рощей.

— Передавай: цель в вилке, переходить на поражение.

Дружные залпы батареи накрыли колонну в тот момент, когда она втянулась в лес. Сначала над ней взвихрился один огромный огненный шар — прямое попадание в бензовоз, потом другой…

Больше трех часов бушевал в роще пожар. Бестолково метались в багровом зареве черные фигуры фашистских солдат. Тридцать семь сгоревших бронетранспортеров насчитал Куприянов.

— Досконале! — Томаш восхищенно приподнял большой палец.

Продолговатое лицо Гарина расплылось в улыбке:

— У нас, дорогой, так.

Продолжая наблюдение за местностью, Куприянов обнаружил в лощине за селом скопление пехоты. Она, видимо, укрылась здесь, готовясь к атаке. Не успела. Гарин передал ее координаты. И снова короткая пристрелка батареи, затем снова уничтожающий огонь.

Гитлеровцы поняли: стрельбу советской артиллерии корректирует опытный разведчик. И скрывается он где-то поблизости. Стали прочесывать передний край. Одна группа двинулась к мельнице. Когда вскарабкались на гору, радист положил напружинившуюся руку на автомат.

— Начнем, командир?

— Пусть подойдут вплотную.

Долго ждать не пришлось. Шли гитлеровцы быстро, видимо не рассчитывая, что советские разведчики притаились именно на этой мельнице, под самым носом у них. Но все-таки решили обследовать ее для очистки совести.

Куприянов поудобнее прилег у бреши, взял на мушку гортанно кричавшего обер-лейтенанта, плавно нажал на спусковой крючок. Жарко полоснула огненная струя. Одновременно заговорил автомат Гарина. Томаш расстреливал фашистов из пистолета. Вот уже четверо их вместе с обер-лейтенантом ткнулись лицом в землю. Остальные залегли, открыли в ответ беспорядочную пальбу.

Вскоре к гитлеровцам прибыло подкрепление. Огонь стал плотнее. Фашисты окружили мельницу со всех сторон. А у советских разведчиков кончались патроны, они стали бить уже не очередями, а только одиночно. И гитлеровцы оживились.

Куприянов глубоко вздохнул:

— Сергей! Отдай автомат Томашу.

— А я?

— Вызывай батарею. Передай: мы окружены, просим огонь на себя.

— Есть, командир!

Гарин протянул автомат Томашу, предупредил:

— Смотри, брат, чтобы ни одна пуля даром…

Поляк понимающе кивнул и тут же пригвоздил долговязого гитлеровца, выдвинувшегося вперед.

— Хорошо, — подбодрил Гарин, отползая к своему окну. Уже сам себе добавил: — А скоро будет еще лучше. Наш комбат торопиться не любит, зато…

Страшный грохот потряс мельницу. Едкий дым разорвавшихся снарядов обволок ее черной тучей. Оглохший Куприянов прохрипел:

— Передай: молодцы, цель накрыта. Пусть повторят залп!..

Еще более мощный удар, казалось, всколыхнул не только НП — всю гору. А разведчики уже не видели, что делается там, снаружи, не слышали ни жалобных стонов, ни злобных выкриков, ни истеричных проклятий.

…На закате солнца, в глубокой тишине, какая обычно устанавливается после ожесточенного боя, среди развалин мельницы послышались сдержанные голоса, глухое постукивание оружия. Это на гору поднялись советские артиллеристы, высланные старшим лейтенантом Пахомовым. Сначала увидели Томаша. Бездыханный и уже застывший, распластав руки, лежал он на обгорелом бревне. Затем кровавый след привел их к Куприянову. Он сидел у камня-валуна, привалившись к нему спиной. Торопливо припали к его груди: сердце молчало. Поднесли ко рту зеркальце: оно осталось совершенно чистым.

Могилу им вырыли тут же, у камня, — глубокую, просторную. Места хватило бы в ней и Гарину. Но сколько его ни искали, не нашли. Кто-то предположил:

— Наверное, прямое попадание…

* * *

Старушка давно закончила рассказ, а Федору казалось, что он все еще слышит автоматные очереди, разрывы снарядов, видит истекающих кровью отца и его товарищей…

— Костер-то, сынок, вот-вот загаснет, — вызвал его из оцепенения голос старушки.

— А? Да-да… Я сейчас!

Торопливо бросил на потускневшие, подернутые золой угли хворост. Ветки вспыхнули, беспокойные блики пламени заметались по остывшей земле, и из темноты вдруг высветились цветы, белые-белые, но с мертвенно-серым оттенком.

— Почему они такие? — вырвалось у Федора.

Не сразу поняла старушка его вопрос. Но потом догадалась и пояснила:

— Мы, поляки, с древних времен считаем белые цветы символом чести, чистоты и светлой памяти усопших. А еще верим: только на могилах добрых людей растут белые цветы.

— Так, наверно, оно и есть, — не сразу откликнулся Федор. — Так и есть!

Нагнулся, еще подбросил в костер веток. Ярче затрепетали огненные язычки. Гуще посыпались искры. Вычертит одна над оградой золотую дугу, погаснет на лету. Но в студеном воздухе уже мерцает следующая…

Предыдущая главаГлава 3 из 26Следующая глава