На широкую, окутанную синеватыми сумерками поляну того самого леса, куда выбросился из горящего бомбардировщика советский летчик Василий Долгов, вышел высокий, несколько сутуловатый человек. У него узкое лицо, чуть удлиненный, с крупными ноздрями нос, на высоком чистом лбу зализы, острые темно-карие глаза. Был он в форме польского офицера, но без знаков различия. Негромко скомандовал:
— Становись…
Тотчас ожил казавшийся безмолвным лес: люди потянулись на вечернюю поверку. Одеты они были гораздо пестрее, чем их командир хорунжий Домбровский. На одних вообще ничего военного, в бриджи других заправлены вышитые рубашки, зато головы покрывают конфедератки с орлом.
Домбровский легонько, краешком губ улыбнулся. Хоть не особенно четко, но и без видимой суеты построились его подчиненные. И это хорошо. Отряд-то едва зарождается, ему без году неделя. А пройдет немного времени, они приобретут ту особую осанку, молодцеватость, которые присущи настоящим партизанам.
Приглушив голос, чтобы дальше поляны он не уходил, Домбровский плавно затянул:
Не жуцим земи, сконд наш руд.
Не дамы погжесць мовы!
Польски мы наруд, польски люд,
Крулевски щеп Пястовы…[2]
Это было стихотворение Марии Конопницкой «Присяга». Оно стало гимном отряда в первые же дни его существования. Каждый вкладывал сейчас в него всю душу:
Не дамы, бы нас зменчил вруг,
Так нам допомуж Буг!..[3]
Слова «Присяги» особенно страстно звучали, быть может, потому, что пели партизаны, как и командир отряда, сдерживая голоса, полушепотом. Было горько, жгучим гневом полнились сердца оттого, что на родной земле, в своем же лесу приходится таиться.
Гимн допет до конца. Люди покинули поляну, стали располагаться на ночь. Молодежь — под открытым небом, подстелив под себя какое-нибудь одеяние, а то и просто на траве. Пожилые предпочитали шалаши. Вскоре каждый устроился так, как ему было удобнее. Не ложился один лишь капрал Славинский — старшина отряда, правая рука хорунжего Домбровского. Остановился возле огромной, увенчанной пышной шапкой липы. Под ней, плотно прижавшись друг к другу, лежали трое. Слышался оживленный говорок.
— О чем вы, пановье?
— Да вот, пане шефе, пан Корелюк рассказывает: появился новый офицер, — торопливо прозвучал тенор Дитмара.
— Ага, новый, — подтвердил Войцеховский, за черные курчавые волосы и смуглый цвет лица прозванный «цыганом».
Новость обрадовала Славинского. Хорунжий с партизанами бывает редко, все ходит по соседним деревням, подыскивает новых людей. А в отряде, пусть он и молод, уже имеется немалое хозяйство. Есть хоть и видавший виды, без замка, но все-таки пулемет, противотанковое ружье. Есть три автомата, четыре карабина, столько же винтовок. Есть два артельных бачка для приготовления пищи. Военное добро, беречь его надо пуще глаза. А люди? И о них приходится заботиться ему, Славинскому. Если же прибыл еще один офицер, будет гораздо легче Старшина присел на корточки:
— Правда, Корелюк?
— Як бога кохам, пане капрале! Хотите, расскажу? Ну вызвал меня уже к вечеру пан хорунжий, говорит: «Идем!» Пошли, а куда — не знаю. Вижу только, что забираемся все глубже в лес. Наконец полянка. А на ней — человек! Сидел он под дубом. Голова склонилась в сторону, лицо бледное, глаза закрыты. Заслышав нас, шевельнулся. Пан хорунжий велел мне остановиться, а сам подошел к незнакомцу, о чем-то заговорил, но тихо-тихо, я не расслышал ни слова. Потом подозвал меня, сказал, что это наш друг, офицер, только ранен, сам идти не может. Был он в комбинезоне, в каких летают летчики. Когда сняли комбинезон, я увидел: офицер-то — россиянин.
— Вот как! — вскочил на ноги юркий Войцеховский.
— Не путаешь? — удивился и Дитмар.
— Честное слово, — произнес Корелюк, наслаждаясь произведенным на товарищей впечатлением, — в форме советского офицера. На погонах — по три маленьких звездочки…
— Значит, старший лейтенант, а по-нашему — поручник, — уточнил Славинский. — Как он выглядит-то?
— Лицо и не разберешь — распухло. А глаза синие, это я хорошо рассмотрел. Ростом такой же, как и вы, пане капрале, средний. Вот только намного моложе. Наверное, не старше меня.
Славинский с сомнением покачал головой, еле различая в темноте худощавое, еще безусое лицо Корелюка.
— Где он сейчас?
— Россиянин? Все на той полянке. Сначала пан хорунжий хотел его сюда. Для того меня и позвал. Потом побоялся: вдруг раны растревожишь, станет плохо. Решил не беспокоить до утра. Отправил к нему подежурить пана Навроцкого.
— Та-ак… — Славинский легко, пружинисто, что для его тяжелой, громоздкой фигуры было совершенно неожиданно, поднялся на ноги, пожелав Корелюку и его товарищам спокойной ночи, зашагал во тьму. Крутоплечий, широкогрудый, руки держал на весу. Так обычно ходят люди, многие годы проведшие на борцовом ковре.
Когда добрался до своего шалашика, была глубокая ночь. Вошел крадучись, бесшумно, чтобы не разбудить новичка партизана, пришедшего в отряд несколько часов назад. Назвался он Стефаном Кшиковяком. Никаких документов при нем не было: по словам Стефана, их забрали гитлеровцы, когда вели парня на расстрел.
На Стефана нельзя было смотреть без содрогания. Тело в синяках, кровоподтеках, ссадинах. Левое ухо надорвано, два верхних зуба сломаны.
— Упражнялись как хотели, — нервно двигая желваками, рассказывал он Славинскому. — Кулаками, сапогами, прикладами. Потом, видимо, решили: мне и одной пули хватит. Все равно сдохну. А она вон где прошла. — Стефан задрал рубашку на левом боку. Рана была сквозная, но не опасная: пробита лишь мякоть.
— В счастливой сорочке родился, приятель, — сказал Славинский.
— В счастливой, — подтвердил Стефан, — в счастливой. Я им за это счастье!..
Рана, ушибы причиняли ему мучительную боль. Однако не жаловался, крепился. Но вот уснул — и начал храпеть, метаться, словно вел с кем-то непосильную борьбу.
«Ничего, приятель, ничего, — мысленно приободрил его сейчас Славинский, — потерпи, потом за все расплатишься сполна…»
Пригнувшись, выбрался из шалаша. Постоял, раздумывая: чем заняться? Лучше всего, конечно, прилечь бы, ведь за день набегался — ноги гудят. Но кого-кого, а себя-то знал отлично: все равно не уснет. Слишком взбудоражил его рассказ Корелюка о советском офицере. Да и разговор с истерзанным Стефаном не выходил из головы. Значит, надо не спеша походить, это всегда успокаивает. И Славинский медленно зашагал по лагерю. Вокруг было тихо, спокойно, ничто не напоминало о войне. На темном куполе неба теплились звезды. Капли росы, зажженные плывущей над лесом луной, доверчиво раскачивались на тоненьких стебельках травы. В кронах деревьев безмятежно шепталась листва…
Но именно в эту минуту там, за Бугом, ударил одинокий орудийный выстрел, за ним глухо рванула мина.
Начиналось утро. Славинский встретил его, как всегда, с двояким чувством. Ему и приятно было сознавать, что партизаны держатся вблизи противника — выходит, не из трусливых, — и в то же время такая близость — что значат двадцать — тридцать километров! — тревожила. Зачем, размышлял, напрасно рисковать? Вот когда в отряде будет больше народу, когда он окрепнет, тогда другое дело…
Однажды Славинский поделился своими думами с хорунжим. Тот ответил:
— Напрасно беспокоишься, капрал. Отряд наш пока слишком мал, верно. Но побыть в соседстве с врагом полезно. Получше узнаем его повадки…
Отодвигаться после этого разговора в глубь Польши, подальше от линии фронта, Домбровский и не подумал. Наоборот, решил крепче обосноваться. Провел с партизанами занятия — как лучше бить фашистов, приказал соорудить еще один — просторный, с широкими лежаками — шалаш, который сам же гордо назвал санчастью. Ответственной за шалаш и вообще за всю санитарную службу отряда назначил Ядю. Хорошая девушка, только хрупкая уж очень да вдобавок всегда печальна…
Внезапно выскочивший из кустов повар Бартосевич прервал мысли капрала. Стал уверять, что герман целится прямо в бачки, потому что один снаряд чуть-чуть не угодил в них. А попади он?
— Горячее стала б каша, — усмехнулся Славинский. — С места не трогаться, завтрак должен быть вовремя. Понял?
— Так ест!
— То-то. Ишь разволновался: герман целит в бачки. Какой же из тебя партизан, если не знаешь, что два снаряда в одну и ту же точку угодить не могут! А? И потом, швабам и невдомек, что мы тут. Чего же из-за шального снаряда паниковать? Иди!
— Слухам!
Шаги Бартосевича давно затихли, а Славинский все стоял и смотрел ему вслед.
В отряд они пришли в один и тот же день. С ним, Славинский, все решилось быстро и просто. В свои 39 лет он выглядел почти таким же молодым, как и двадцать лет назад, когда считался первым силачом краковского предместья. А вот с Бартосевичем дело обстояло гораздо сложнее: после побоев в гестапо никудышным стало у него зрение.
— Ну что вы будете делать в отряде? Подумайте-ка хорошенько сами, — отвечал Домбровский на настойчивые просьбы Бартосевича. — Ведь для партизана зрение и слух — самое главное. Он должен видеть даже ночью. А вы и днем-то…
— Пане хорунжий, — с жаром убеждал Бартосевич, — поверьте мне, уж я разберусь, где швабы, когда встречусь с ними лицом к лицу. Прошу вас, поверьте. Они покалечили мне глаза, но руки-то остались целы!
— Нет, не могу я взять вас в отряд, — решительно возразил Домбровский. — Ведь в первой же схватке, пока вы рассмотрите хоть одного гитлеровца, он всадит в вас дюжину пуль. Не могу.
— Тогда что же мне делать? Зачем жить? Тогда уж лучше сразу, сейчас… — поник головой Бартосевич.
Славинский отвернулся. Корелюк нервно кусал губы. Подавленно молчали остальные партизаны.
— А, дьявол! — не выдержал хорунжий. — Ладно, оставайтесь, будете поваром. Вы хоть когда-нибудь готовили?
— Нет… Но я мигом научусь, я любое блюдо, какое только…
— Любое блюдо… Суп да каша — еда наша! — засмеялся Домбровский.
Славинский еще раз посмотрел в ту сторону, где скрылся Бартосевич, зашагал дальше. Но возле санчасти снова остановился. Зайти или не надо? При встрече с большеокой Ядвигой капрал всегда чуточку смущается. Конечно, не потому, что она такая пригожая… Нет, у него есть дочка, пожалуй, ровесница Яде. Просто он не знает, как держать себя с нею. Куда проще с мужчинами: при надобности можно голос повысить, крепкое словцо сказать. А с этой?.. Казалось, дыхни на нее — закачается, как былинка. Худенькая, бледная-бледная. Лишь зрачки налиты жгучей чернью.
Увидав Славинского, Ядвига быстро поднялась с чурбака, отдала честь.
— Никто ни на что не жалуется? — приложив руку к конфедератке, спросил Славинский, хотя отлично знал: девушка сразу бы доложила ему, если б в отряде кто-то заболел. Таков был заведен порядок.
— Нет, пане капрале.
— Ого, у вас какая… лесная аптека, — окинул он любопытным взглядом шалаш. Его стены были сплошь увешаны пучками засушенных трав, кореньев, листьев. — Собрать такое богатство — сколько силы да и времени надо!
— Так я же не все сама. Помогают.
— А-а-а… И кто?
— Да многие, пане капрале. Вот перед вами пан хорунжий заходил…
— Тоже какую-нибудь травку принес?
— Не-ет, — чуточку смутилась Ядвига. — Так, разговаривали… Про русского офицера. И про немцев. Немцев, говорит, русские потеснили снова. Небось, говорит, не орут уже «нах Остен».
— Оторались!
Славянский шагнул к выходу, но Ядя остановила его:
— И Россиянин с нами, пане капрале?
Старшина смерил девушку суровым, сразу отяжелевшим взглядом. Ему не понравился ни сам вопрос, ни то, что Ядвига, как показалось, слишком уж быстро и просто приняла присутствие нового человека — советского! — в отряде. Еще ни разу не видела его в глаза, а уже, пожалуйста, и имя дала: Россиянин. Гм, Россиянин… Вообще-то, неплохо.
— С нами, — бросил он коротко и вышел.