О том, что советские войска, прорвав оборонительные укрепления юго-западнее Ковеля, прижали фашистов вплотную к Бугу, Славинский знал. И сообщил ему эту радостную весть, как и Ядвиге, только раньше, Домбровский.
— Скоро, скоро, капрал, придет праздник и на нашу польскую землю! Теперь, как ты и предлагал, нам следует перебраться глубже в тыл. Однако денек-другой повременим. Надо подлечить Россиянина.
— Да! Но так можем оказаться в лапах у германа! Ведь вот-вот хлынет на эту сторону реки. А уж тогда… — Славинский безнадежно махнул рукой.
Не столько слова, сколько этот выразительный жест возмутил командира отряда.
— Что же ты предлагаешь? Бросить Россиянина? А заодно и Кшиковяка? Хотя этот парень, видать, крепкий. Но как, говорю, с Россиянином? Бросить?
— Б-боже упаси, — испугался Славинский, — повезем в тарантасе. А будет очень трясти, смастерим носилки.
Потемневшие было глаза Домбровского снова прояснились.
— То же самое думаю и я, только сначала пусть знающий человек осмотрит раны и как следует перевяжет. Впрочем, перевязать смогла бы и Ядя, но у нее ни капельки йода. А травы…
Заметив пробегавшего мимо молоденького партизана, хорунжий остановил его, велел позвать Дитмара. Тот не заставил себя ждать:
— Слухам!
— У нас, Дитмар, больной. А ты ни разу не поинтересовался им.
— Да я же, пане хорунжий, — ошеломленный внезапным обвинением, растерялся партизан, — я доктор, а… то есть наоборот, я музыкант, а не доктор.
— Знаю. Но у тебя в Милостней, говорил, есть знакомый фельдшер, притом надежный.
— Да, пане хорунжий. Но ему за семьдесят, и он из дому почти не выходит.
— А ты его и не беспокой. Пусть только даст йод, бинты и, вообще, что нужно для лечения ран.
Домбровский взглянул на карманные часы:
— Сколько времени нужно, чтобы сходить туда и обратно?
— День, пане хорунжий.
— А побыстрее? К утру вернешься?
— Это за столько километров? — Дитмар с сомнением посмотрел на свои худые ноги. — Постараюсь, пане хорунжий.
Дитмару повезло. У престарелого фельдшера был сын, Стасик, семнадцатилетний белокурый парень, необыкновенно подвижный, энергичный. Он так усердно помогал отцу, что в считанные минуты была собрана целая аптечка.
Посматривая по сторонам, Дитмар заспешил в отряд. Но не успел пройти и с километр — верхом на пегой лошади его догнал Стасик.
— Возьмите меня, пан, с собой. — Похлопал по шее лошади, та наклонила голову, запряла ушами. — Вот и Звездочка просит. Возьмите.
— Ну и ну, прямо циркач! — сначала восхитился, а затем призадумался Дитмар. Что скажет на это командир? Вдруг отругает? Но может ведь и похвалить? Решительно взобрался на широкую спину Звездочки.
Опасения Дитмара оказались напрасными. Хорунжий очень обрадовался его быстрому возвращению, назвал настоящим молодцом, а Славинскому сказал:
— Сегодня, капрал, день сплошных удач. И лошадь вот так пригодится, а главное — прибавился еще один боец. Можно подумать, счастье принес нам Россиянин. — Улыбнулся, положил руку на плечо собеседника: — Познакомишься с ним, увидишь: удивительный он человек. Чуть ли не зубами вгрызался в землю, но полз, пробирался к своим. Представляешь? Вот я и подумал, — не дожидаясь ответа, продолжал Домбровский, — какая будет обида, если после стольких мук он попадет в лапы гестаповцев! Двинемся на новое место. На Нероне поедет Россиянин. Говорит, верхом ему будет лучше. А в тарантас запряжем ту, что прислал фельдшер. Так?
— Хорошо, пане хорунжий.
— Теперь самое главное. Мы с Россиянином тронемся в путь позднее. Ты поведешь отряд, как только стемнеет. Помни: увидит или услышит вас хотя бы один герман…
— Не беспокойтесь, пане хорунжий. Нас будут видеть только звезды…
Еще не подкрались сумерки, а Славинский сборы уже закончил. Выжидая время, тщательно проверил нехитрую экипировку партизан — чтобы не звякнула даже ложка, — лично сам уложил в тарантас пулемет. Взглянул на небо, где наконец-то замерцали долгожданные звезды, распорядился:
— Пора. Править будет Виктор, с ним поедут Ядвига и Стефан.
— А как же, пане капрале, я? — взмолился Дитмар. — Столько километров сегодня отмахал! Ногу натер. — Прихрамывая, прошелся взад-вперед: мол, мозоль — не выдумка.
— Правда, пусть пан едет. Ведь я не в ноги ранен, — неожиданно поддержал партизана Виктор.
— То-то и оно, что не в ноги. — Славинский скользнул взглядом по окровавленной повязке на голове Виктора. — Нашел утешение, заступник…
С этим русским пареньком у капрала установились весьма своеобразные отношения. Он не мог ему перечить. Мальчишке едва исполнилось пятнадцать, а на счету — несколько уничтоженных фашистов. И сейчас просьбу его уважил, однако Дитмара все-таки сердито отчитал и долго еще после этого хмурился.
Вечер выдался тихий. Слышались лишь скрип колес и мерный шорох шагов. Да в тарантасе, что смутно виднелся позади отряда, — приглушенный голос Дитмара. Ему никак не удавалось втянуть Ядвигу в беседу, хотя очень старался. Мысли ее витали далеко-далеко, и были они грустные, печальные, как и глаза, перед которыми в эти минуты проплывает вся ее коротенькая жизнь.
Девушка видит себя лет пяти-шести. Она сидит с мамой на крыльце и протягивает ручонки к Варте, что течет возле самого дома.
— Мамочка, — спрашивает Ядя, — где та русалка с длинными зелеными косами, о которой рассказывала бабушка? Почему ее никогда не видно?
Ей — восемь. Словно утенок, бултыхается она в реке, бьет ладошками по воде и с восхищением смотрит на мгновенно вспыхивающую радугу. Незаметно отходит от берега, и ее затягивает в яму. Вода, тяжелая и темная, сдавливает грудь, и девочка теряет сознание. Когда приходит в себя, чувствует: кто-то несет ее на руках. Открывает глаза — Янек, соседский мальчик. Она вырывается, с громким плачем бежит к дому.
…Вот все тот же Янек, но ему теперь уже двадцать один год. В белой вышитой рубашке, новых брюках, с непокорными, выбивающимися из-под шляпы волосами, сильный, гибкий, он сидит с нею в саду и тихо что-то шепчет ей. Что — не слышно, да и неважно. Его шепот и так заставляет сладостно биться сердце. «О матка боска, — восторженно проносится в ее голове, — матка боска!..»
Ядя сначала несмело, потом все крепче обвивает тонкими руками шею Янека, прижимается к нему. Поздняя ночь. Но девушка так хорошо видит его ясные глаза…
Тарантас наезжает на пень. Ядя инстинктивно хватается за рукав Дитмара, встречается с его взглядом. Стараясь стряхнуть незаметно набежавшие на глаза слезы, горько думает: «И всегда, всегда так! Стоит только вспомнить о нем, как сердце сжимается в комочек. Янек, Янек, всего несколько дней не дожил ты до свадьбы…»
И снова, как в тот несчастный 1939 год, видит она гибель своего нареченного. Лежит он возле Ядиного дома. Глаза неподвижны. Из правого виска сочится кровь. А рядом — убийца, не торопясь всовывает в кобуру парабеллум.
Разве можно когда-нибудь забыть такое? Девушке становится душно. А тут еще Дитмар со своим ухаживанием! «Господи, — думает Ядвига, — как надоел этот человек. Вечно крутится возле, ухмыляется, руки длинные протягивает».
— Оставьте меня в покое!
— Ого, паненка нервничает? Паненка сердится, грустит. О чем она печалится? Чего хочет?
— Чтобы пан не совал нос туда, куда его не просят!
Дитмар не нашелся сразу, что ответить. А потом, досадливо морщась, дал себе слово вообще не разговаривать с этой недотрогой. И даже пальцем больше к ней не прикоснется. А то еще, чего доброго, шум поднимет. Хорунжий услышит — хлопот не оберешься. Он и сам, говорят, на нее поглядывает. Хотя взгляд у него, когда, правда, гневается, бр-р… Посмотрит — на душе холодеет, под ложечкой тоскливо сосет. Нет, уж лучше подальше от греха. Партизан покосился на мирно похрапывающего Стефана, прижался давно небритой щекой к колесу пулемета, задремал…
Не очень клеился разговор и у Домбровского. Он специально сделал так, чтобы побыть в дороге вдвоем с Долговым, потолковать с ним. Но то ли польская речь для Россиянина оказалась слишком трудной или по характеру он был замкнутым — угрюмо молчал, покачиваясь в такт неторопливым шагам старого Нерона. Лишь однажды встрепенулся, натянул поводья, и лошадь остановилась, флегматично помахивая длинным хвостом.
— Ну что вы так испугались? — Домбровский тоже придержал своего коня. — Ничего страшного, а тем более обидного я вам не сказал. Может быть, слишком прямо — да. Но мы ведь с вами мужчины. К тому же не дипломаты — воины. Вот и повторяю: оставайтесь с нами, воевать станем вместе.
— Нет-нет, — запротестовал Долгов, — буду пробиваться к своим!
Стоило ему произнести «к своим» — и мысленно сейчас же оказался в родном полку. Удивительно ли? Не было такой минуты, чтобы не вспоминал друзей-летчиков. И чаще всего видел их в момент возвращения с боевого задания…
Сотрясая воздух гулом двигателей, бомбардировщики идут на посадку. Приземлился капитан Цыбенко — бритоголовый здоровяк с весело рокочущим басом: «Взгрилы фрицям у хвист та гриву». Благополучно вернулся уже дважды горевший в самолете, до обидного застенчивый на земле и безудержно храбрый в воздухе лейтенант Самсонов. А старшего лейтенанта Гургенидзе нет и нет. Горяч, дотронешься — обожжешься. Известное дело: кавказец. Не увлекся ли, не ввязался ли в очередную неравную драку с «мессерами»? Не заклевали ли они его? Нет! В небе показывается черная точка. Растет, приближается. Уже отчетливо вырисовывается весь бомбардировщик. Его плоскости просвечиваются — столько в них пробоин. Задело и самого Гургенидзе. Прихрамывает. Но он, как всегда, порывисто-жизнерадостен. Еще издали кричит:
— Привет, орлы!..
Отогнав воспоминания, Долгов повторил:
— Я к своим.
Хорунжий как будто согласился, утвердительно кивнул: иного ответа, дескать, и не ожидал. Однако проехали с километр, снова возобновил тот же разговор. Долгов стал возражать еще решительнее. Домбровского это не смущало.
— Да что вы так бунтуете? — нисколько не досадуя, спрашивал он. — Я ведь вас насильно не буду задерживать, наоборот, сделаю все, что смогу, чтобы вы благополучно перебрались через линию фронта. Но вы все-таки подумайте.
— И думать не хочу!
Но странное дело, в душе своей Долгов начал чувствовать смутное беспокойство. Появилось оно после того, как хорунжий неожиданно спросил:
— А как вы считаете, другим русским не хочется к своим?
— Каким другим?
— Тем, что партизанят в наших лесах. Их же сотни, а может быть, тысячи!
— Ну насчет тысяч-то вы, наверное, перегнули, — не очень уверенно возразил Долгов.
Домбровский словно только и ждал такого оборота разговора. Подобрался, напружинился.
— Прошу простить, но, мне кажется, у вас несколько неясное представление об истинном размахе партизанского движения в Польше. — Неожиданно признался: — Как, впрочем, и у меня самого…
Если бы подобное признание не удивило Долгова, то уж во всяком случае призадуматься заставило бы: как же, мол, так, не знать, что творится в родной стране? Но чуть раньше он отвлекся от беседы и последней фразы попросту не слышал. Предупредительно поднял руку, спросил:
— Вы ничего не слышали?
— А что?
— Впереди как будто выстрел.
Оба насторожились, но вокруг было тихо, спокойно. Лишь ветер полоскался в густой листве деревьев, темной стеной возвышавшихся по обе стороны дороги, да раздавался глухой стук копыт слегка похрапывающих лошадей.
После продолжительного молчания Домбровский проговорил:
— Вам, пожалуй, показалось.
Позднее выяснилось: выстрел действительно был. И произвел его Стефан. А случилось вот что.
Сразу же за крутым поворотом узкую лесную дорогу загородил тяжелый грузовик. Находились в нем двое: пожилой обер-лейтенант — очевидно, хозяйственник — и средних лет фольксдойче. Он-то и вел машину, у которой испортилось зажигание. Занятый устранением неисправности, фольксдойче не сразу заметил вынырнувшую из темноты цепочку партизан. А обер-лейтенант, не предупредив подчиненного, бросился в кусты.
Как раз в то самое время, когда Ядвига и ее спутники подъехали к машине, Славинский пытался установить, куда и зачем в столь неурочное время держал путь немецкий офицер.
— Не знаю, — дрожа и запинаясь, отвечал шофер, — поверьте, честно говорю, не знаю… Может, в Люблин, может, куда ближе…
Он боязливо поднял голову — и ни одного сочувственного взгляда.
— Ладно, — решил капрал, — пойдешь с нами. Там командир разбе…
Славинский не договорил. В тарантасе сверкнула огненная вспышка, по лесу прокатилось: «а-ах!..»
Фольксдойче упал.
Произошло это столь неожиданно, что сначала никто не мог произнести и слова. Слышалось лишь, как в тарантасе хрипло выкрикивал Кшиковяк:
— Ненавижу, ненавижу! Всех гадов, всех…
Славинский рванул Стефана за плечо:
— Молчать!
Он был очень зол на себя: «Дожил до седин, а ума — кот наплакал. Повел отряд будто на прогулку. Ни дозора не выдвинул, ни настороженности особой от партизан не потребовал! Ладно, в машине оказался один обер. А если б целый кузов солдат, тогда как?»
Теперь люди идут в полной тишине. Где-то впереди, может, в полкилометре, а может, и дальше, — Корелюк с Виктором. При малейшей опасности они подадут сигнал тревоги: дважды крикнет сова.
А тарантас, как и прежде, тянется сзади. Чуть слышно поскрипывают колеса, досадливо машет куцым хвостом притомившаяся Звездочка, когда дорога ей чем-то не нравится. И то ли монотонный скрип постепенно убаюкивает Ядвигу, то ли время уже позднее — хочется спать. Но только, кажется, закрыла глаза, ее встряхивает голос Славинского:
— Что вы застряли? Слезайте живо! Весь отряд вас ждет! Двоих!
Девушка вздрогнула, тревожно посмотрела на Стефана. Он не спешил: видимо, резкие движения болезненно отдавались в теле. А Дитмара рядом уже не было. Ехидно улыбаясь, он шел к пышноголовому клену, возле которого молча выстраивались партизаны. Вдруг от них отделился Стасик, подбежав к тарантасу, протянул руки. Девушка недружелюбно ответила:
— Я сама.
Но, спрыгнув на землю, увидела расстроенное лицо парня, тут же постаралась сгладить невольную резкость:
— Ты и так устал, Стась. Ведь километров двадцать отмахали, да?
— Побольше, — повеселел молодой партизан. — Только что же из того?
Тем временем капрал Славинский, обращаясь к партизанам, говорил:
— Повторяю, пановье, будьте осторожнее, чтоб ти-хо!.. От Буга мы отдалились не так уж далеко, а что там, вам всем известно. К тому же нас видели в эту ночь не только звезды… Разойдись!
Партизаны рассыпались по поляне. Голосисто запела единственная в отряде пила — ею завладели Корелюк с Навроцким, — покатился дробный стук топоров, с хрястом падали молодые деревца — старые не трогали, они были ни к чему.
К Славинскому подошел Виктор. Выгоревшую рубашку в синюю полоску туго перетягивал в талии широкий кожаный ремень, за который, рукоятками вниз, было засунуто четыре гранаты. Из-под засаленной, явно великоватой пилотки выбивался светлый чуб. В руках — остро отточенный топор. По его отполированному лезвию пробегали змейки-молнии — над лесом поднималось солнце.
— Чего ты, Витя?
— Неладно получается, — степенно ответил паренек, показывая взглядом на топор. — Ударишь по какой-нибудь осинке — вокруг гул идет. Вы же сами слышите.
— Да-а… Шум есть, ты прав. Но тут уж, коханы, ничего не поделаешь. — Наклонив голову, Славинский пытливо заглянул в не по-мальчишески суровое лицо Виктора, неожиданно притянул его к себе: — Говорю, прав ты. Но ведь не только для этого пришел, а? У тебя на уме еще что-то есть, а? По глазам вижу. А ну выкладывай!
— От вас разве что скроешь! — засмеялся Виктор, безуспешно пытаясь высвободиться из рук Славинского.
Снова став серьезным, признался: ему очень и очень хочется увидеться с советским офицером. Почему его не видно? Где он сейчас?
— С паном хорунжим, Витя. Должны бы уже быть, да что-то задержались. Как приедут, сразу же дам тебе знать. Хорошо? Ну и славно. Иди пока, работай. Стой, стой, сразу и бежать! С кем рубишь лес? С Навроцким и Корелюком? Отлично! Постарайтесь, чтобы жердочка к жердочке. Тогда и шалаш аккуратнее будет, надежнее. Понял? Теперь иди.
Он, капрал Славинский, всегда был такой: за что бы ни брался — все любил делать не торопясь, но зато прочно, капитально. Вот и сейчас, переходя с места на место, придирчиво следил за тем, чтобы шалаши строили так, словно держаться им вечность. А ведь здесь, по всей вероятности, жить придется недолго. Эту мысль и высказал вслух Дитмар, которому, как он считал про себя, досталась самая неблагодарная работа — расчищать площадку.
— А это уж не нам с тобой знать, сколько времени тут продержимся, — сердито ответил Славинский. — На то командир есть. И вообще забудь свои цивильные привычки. Запомни: приказ не обсуждают, а выполняют.
— Дошло, пан капрал.
— То-то.
«Ничего… Пройдет неделя-вторая, и многое другое поймет. Еще каким партизаном станет, — старался заглушить в себе раздражение Славинский, наблюдая, как Дитмар срезает перевитый корнями кустарника дерн, на минутку останавливается, вытирает со лба пот и снова продолжает махать лопатой. — А вот как с Ядвигой? Ишь, будто ясновельможная пани, ногти чистит. Все люди трудятся, а она с ногтями. Н-да… Глаза у нее красные. Тяжело ей, плачет втихомолку. Спрашивал: почему плачешь? Не отвечает. Гордая… А с командиром небось не молчит. Тары-бары. Кстати, пора бы ему быть, а его все нет…»
Домбровский задержался в пути из-за Долгова.
Подъезжали они к тому месту, где партизаны приступили к разбивке нового лагеря, на рассвете. Звезды поблекли, чуткая темнота над настороженным лесом как бы раздвинулась, отступила дальше, и на фоне посветлевшего неба все четче вырисовывались ажурные кроны деревьев.
— Доедем вон до той каплицы, — протянул Домбровский руку вперед, где на обочине дороги возвышалась каменная часовня, увенчанная массивным крестом, — свернем направо, и считайте — мы дома.
Долгов вздохнул:
— Вы все-таки зачислили меня в свою семью? Но ведь я не дал еще согласия. Нет… — Повернулся лицом к востоку: — Он у меня там, мой дом, там!
— Какой же вы… упорный! — то ли с одобрением, то ли с осуждением, понять было трудно, проговорил Домбровский. — Ладно, попробуем решить окончательно: да или нет? И пожалуй, лучше, если сойдем с лошадей, посидим на траве. Вы не против? Вспаняле![4]