Человек предполагает, а судьба располагает…
Ни Антон, ни Миша Золотарев и мысли не допускали, что, став красноармейцами, они могут оказаться где-то еще, а не на передовой. Главное, считали, добиться призыва в армию, а там уж сразу в бой. Поэтому, когда 8 ноября явились в военкомат и получили направление в артиллерийско-техническое училище, эвакуированное из Ленинграда в Предуральск, оба оказались в шоковом состоянии — настолько это не вязалось с вынашиваемой ими мечтой.
В предписании было ясно сказано: явиться в училище 10 ноября. Это приказ. А приказы не обсуждают — их выполняют. И вот друзья на вокзале.
— Давай, Мишк, попробуем пробиться к кассе.
Орудуя локтями, плечами — вокзал был забит людьми, — к кассе они пробились, однако, сколько ни стучали, защищенное металлической решеткой окошечко не открылось.
С трудом выбрались из помещения на свежий воздух. Рядом оказались несколько парней, которые вместе с ними тоже пытались пробиться к кассе.
Осень в том году в Волгогорске выдалась затяжная, капризная. То тяжело набухшие, неповоротливые тучи целыми сутками сеяли мелкий нудный дождик, то вдруг из-за реки налетал веселый ветер, очищал небо, и над городом сияло по-летнему теплое солнце. Но проходило два-три дня, и не успевшие просохнуть на улицах и площадях лужи за одну ночь сковывало звонким синеватым льдом. Так весь конец сентября и октябрь. Только в первых числах ноября установилась характерная для этой местности погода: тихая, сухая, с легким морозцем. Однако снег еще не выпал, поэтому казалось гораздо холоднее, чем было на самом деле. Уже через четверть часа после спертой вокзальной духоты Антон зябко поежился. Чтобы не окоченеть, следовало двигаться. Да и вообще какой толк торчать чурбаном? Можно простоять до морковкина заговенья, а билета на блюдечке никто не поднесет, никто не расшаркается, к поезду не пригласит.
— Шмыгнем, Мишка, на перрон?
— Так нас и пустили!
— А я за тем вон лабазом лазейку знаю.
— Тогда пошли!
Друзья подхватили с затвердевшей, как чугун, земли свои чемоданы, двинулись в сторону депо. Парни, словно по команде, вслед за ними. Чтобы убедиться, нет ли поблизости милиционера или работника железной дороги, возле лабаза Михаил с Антоном остановились, осмотрелись. То же самое сделали и парни. Друзья — к оторванной в заборе доске. И парни — туда. А это было опасно. Такую ораву легко заметить на перроне. Не трудно и догадаться: безбилетники.
Антон сердито осведомился:
— Чего вы за нами, будто телята?
Переминаясь с ноги на ногу, парни молчали. Наконец один проговорил:
— Капитан сказал, что он, — кивнул на Михаила, — это самое, назначен старшим.
Миша удивленно потер кулаком слегка приплюснутый нос — свидетельство и следствие многолетнего увлечения боксом.
— Это когда же?
— А там, в военкомате…
— А-а… Там меня могли назначить и китайским императором. Один черт!
Рот Мишкиного собеседника растянулся чуть не до ушей.
— Го-го-го!..
Антон насторожился. Почудилось: где-то и когда-то такой смех он уже слышал. Но где? Когда? Посмотрел на парня. Высок, сутуловат. На худом, носатом лице небольшие выпуклые глаза. Нет, среди знакомых такого у Антона не было. Выходит, ошибся.
Отгоняя ненужные мысли, Антон тряхнул головой, взял Михаила за локоть, осклабился:
— Чего топчешься, командир? Веди.
— Пошел к черту!
— Ну, легче на поворотах! — засмеялся Антон, искренне любуясь своим другом: коренастый, большелобый, на спокойном лице выразительные серьезные глаза. — Не злись, Мишка. Чем ты, на самом деле, не командир? — Антон круто повернулся к парням: — Да вы, ребята, собственно, куда двигаетесь?
— В Предуральск, в училище, — ответил один из парней.
— А откуда вы?
— Березовские мы…
— Из Березовки…
— Понятно. Значит, земляки. Тогда вот что. Пока командир думает думу — видите, думает? — просачивайтесь в дырку по одному. Да не галдите.
Опасения Антона, что их могут вытурить с перрона, оказались напрасными. Они сразу растворились в огромной толпе таких же безбилетников, готовых, казалось, сесть на любой поезд в любое направление, лишь бы только уехать.
— Березовские, не зевай!
Чутко прислушивались: не донесется ли далекое пыхтение паровоза и торопливый перестук колес? Зорко присматривались: не вспыхнет ли зеленый глазок семафора? Минут через сорок пришел почтовый. Будто мухи патоку, облепили его пассажиры.
Михаил с Антоном и березовские парни держались в сторонке. Почтовый шел на Москву. Затем в том же направлении, не останавливаясь, взвихривая стылый воздух, прогромыхали два товарняка — один целиком из теплушек, в другом, наоборот, сплошные платформы с танками, зенитными орудиями и еще какой-то боевой техникой, тщательно затянутой брезентовыми чехлами.
Носатый потянул Мишу за полу тужурки:
— Слышь, это самое, я ненадолго…
Поправил поудобнее за плечами белую холщовую котомку на кудельных лямках — и к зданию вокзала. Шел, словно нарочно вихляя ягодицами, растопырив в локтях руки. Антон снова впился в носатого взглядом, а когда тот затерся среди пассажиров, уже не сомневался: это Вадька. Только у него была такая походка — подобной Антон не видел больше ни у кого. Да и смех, по-гусиному гогочущий, не спутаешь ни с чьим другим. Конечно же, он, Вадим. Ну а что не узнал его сразу — немудрено. Сколько минуло лет! Вон как вымахал, чуть, наверное, не под потолок. Впрочем, разве только он изменился. И сам Антон за минувшие годы стал неузнаваемым.
Вернулся Вадим, как и обещал, быстро. И то ли огорченно, то ли с ехидцей, не разберешь, еще издали доложил:
— А прямого поезда, это самое, тю-тю!
— Да, в Арбызе пересадка, — подтвердил Михаил. — Но чему радуешься-то, каланча?
Вадим огрызнулся:
— Ты не больно! Язык распускать многие мастера.
Из-за когда-то светлого, а теперь закопченного до черноты здания депо, обволакивая себя клубами белесого пара, вынырнул широкогрудый паровоз. Поднаторевшие в железнодорожном деле пассажиры, сейчас же безошибочно определив, где встанет поезд, хлынули к четвертому пути. Антон с Михаилом и березовские ребята оказались в самой гуще человеческого потока, который моментально вынес их к еще катящимся вагонам. Но вот пронзительно заскрипели тормоза, глухо стукнули буфера, и поезд остановился.
Ребята ринулись в голову состава. Там — вавилонское столпотворение, и, значит, там идет посадка. Однако прежде чем успели добраться, дверь захлопнулась. Сколько ни молотили кулаками — напрасно. То же самое у второго вагона, третьего… седьмого…
Миша подул на ушибленную руку, стащил с наголо остриженной головы кубанку, стал не спеша вытирать ею мокрое лицо, как бы давая понять: с меня хватит, сдаюсь. Хмуро обронил:
— Дождемся товарняка, на нем…
— И превратимся в ледяшки, — вполне резонно заметил Вадим. — В какой-нибудь пульман не проникнуть, а на открытой платформе, на морозном ветру да в такой одежде, закоченеем через два-три перегона. Нам же ехать больше суток.
Антон в разговор не вмешивался. Он искал выход из создавшегося положения. И кажется, нашел. Ведь между собою вагоны не сообщаются. А у каждого из них по два тамбура — один рабочий, второй нет. Правда, нерабочий тоже на запоре, но открыть замок — не такая уж неразрешимая задача.
Передав одному из парней свой чемодан, Антон велел бежать всем к хвостовому вагону, сам же помчался в депо, изредка оглядываясь на паровоз, что набирал под колонкой воду. Только бы не опоздать, только бы успеть. В депо нашел кусок толстой проволоки, согнул ее. И вот Антон уже у тамбура. Успел! Сунул самодельный ключ в замок, повернул туда-сюда, потом нажал на дверную ручку вниз, потянул на себя. Смерзшиеся петли нехотя заскрежетали…
Антон спрыгнул на землю, сдавленно прохрипел:
— Живо!..
В черный зев распахнутой двери полетели котомки и узелки, мешочки и чемоданы, а следом — их владельцы, приободряемые — скорее, скорее! — увесистыми тычками Михаила. Спешили не только потому, что, набрав воду, к составу вернулся паровоз и возле него уже хлопотал сцепщик, следовало опасаться и горемык безбилетников. Смекнув, в чем дело, они могли нахлынуть от других вагонов, и тогда еще неизвестно, как закончилась бы посадка. Но все обошлось благополучно. Когда дежурный по станции, щеголявший в красной фуражке, несмотря на холод, вскинул флажок, и поезд тронулся с места, завтрашние курсанты военного училища были в тамбуре.
Последним на подножку вскочил Антон. Прежде чем захлопнуть за собою дверь, через плечо оглянулся на медленно уплывающий вокзал и там, на перроне, увидел Тоню. На какое-то мгновение Антон оцепенел, затем с верхней ступеньки махнул вниз, огромными скачками — к Тоне. Всхлипывая, она прильнула к Антону — мягкая, хрупкая, беззащитная. Он ткнулся носом в ее щеку, скользнул губами по виску, прикрытому выбившимися из-под пухового платка колечками заиндевелых волос…
Поезд набирал скорость, все звонче становился дробный перестук колес. Но страха, что может отстать, Антон не испытывал. Все его существо переполняло чувство нежности к девушке… Свой вагон он догнал уже в конце станции. Перемахнув сразу через несколько шпал на соседнем пути, уцепился на лету за поручни, вскинул тело на подножку.
Война…
С того самого вечера, когда, вернувшись из-за Волги с рыбалки, узнал он о нашествии фашистов, мысли его постоянно были заняты только войной. Нет, если по большому счету, то, в общем-то, особенно ощутимой беды лично ему война пока не причинила. Работает в сутки по две смены и больше? Не хлюпик, выдержит. Трудно стало с питанием? Знавал и похуже голод. И идет эта война где-то далеко, за тысячи километров. Вернее, шла за тысячи. Теперь придвинулась вплотную к столице — там введено осадное положение. Блокирован Ленинград, бушуют яростные бои у стен Севастополя. Вон куда махнули оккупанты! Но все равно от Волгогорска война еще далеко, на него не упала ни одна бомба. Да, кровь льется где-то в другом месте — не здесь. Но разве от этого Антону легче? Ведь топчут-то поганые гитлеровцы ЕГО родную землю. Ведь их заклейменные черными крестами самолеты разрывают на клочья ЕГО родное небо. Ведь смрадный чад гудериановских танков отравляет ЕГО родной воздух.
И Антону казалось, что его сердце заполнено-переполнено одним-единственным чувством — ненавистью к фашистам. Для других чувств, считал, места в нем уже нет.
Но, видно, плохо знал он себя, плохо знал свое сердце. Вот прибежала на перрон к уходящему поезду незваная и нежданная девчурка в легком демисезонном пальтишке, подняла на него свои опушенные длинными ресницами глаза, на мгновение прижалась к нему — и этого оказалось достаточно, чтобы по-хозяйски властно ворваться в его сердце. И долго еще виделись Антону в темноте тамбура глаза Тони. Светло-голубые, чистые-чистые, будто сполоснутые студеной родниковой водой. Такими они были, когда Антон впервые встретился с Тоней в родной Березовке — сколько лет с тех пор прошло! — такими и врезались навсегда в его память. Хотя конечно же с возрастом не могли не измениться: стали больше, чуточку потемнели, в глубине, на самом донышке, затеплились золотистые искорки, которых раньше не было.
Встреча с Тоней всколыхнула память. Вспомнилось Антону трудное, безрадостное детство, особенно когда помер отец. Антону было тогда всего восемь лет, а двум братьям — и того меньше.
Верстах в тридцати от Чебоксар, в большом селе, жила сестра отца — тетка Ольга. Ее муж был там по найму пастухом. К нему в помощники и пошел Антон, чтобы не быть лишней обузой и лишним ртом в своей семье.
Подпаском пробыл четыре года. В первую осень, когда наступили заморозки и выгонять окот в поле стало нельзя, пошел в школу. Весной, едва на лугах проклюнулась трава, учебу прервал. Снова вместе с дядей Хведором степенно вышагивал по улице, собирая коз и овец, свиней и коров, и выгонял их за село.
Потом работал в колхозе, а когда закончил семь классов, уехал в Казань, поступил в речной техникум, но уже через полтора месяца оставил его. Стипендии не хватало и на хлеб. А деньги требовались еще на одежду, на обувку.
Чтобы прокормиться, надо было работать. Кем — не все ли равно, а вот где — другой вопрос. Хотелось в родные края. Добрался зайцем на двухпалубном «Лермонтове» до Волгогорска. Немножко побыл в пекарне тестомесом, отъелся на французских булках, а потом — клепальщиком на вагоноремонтный завод. Сманил туда Мишка Золотарев, с которым подружился в вечерней школе. Этот же Мишка вызнал, что у Антона есть мать и братишки, живут в деревне, верстах в ста от города. Рассказал отцу — начальнику отдела кадров вагоноремонтного. По его протекции Антон за стахановскую работу получил в коммунальной квартире комнату. Съездил в деревню, привез мать с братишками. Мать сейчас же устроилась уборщицей в больницу, а Петя с Геной пошли в школу. Словом, жизнь совсем было наладилась как надо, и вот — война…
Антон всегда помнил о Тоне, Помнил и в далеком чувашском селе. Не забывал, оказавшись в Волгогорске. Когда перевозил сюда из Березовки мать с братишками, заскочил к Тоне. Долго и растерянно топтался возле избы, в которой она жила. Изба была заколочена. Соломенная крыша возле трубы прогнила, почерневшие ворота скособочились, двор зарос непроходимым бурьяном. Значит, решил, покинула дом давным-давно, куда-то уехала. А может быть, никуда и не уезжала, может быть, ее уже нет совсем. Малышка, одна с больной матерью. Как ей выкрутиться? Но ведь мог кто-то и приютить. Пошел к соседке, от нее узнал, что Тоню еще лет семь назад, после смерти матери, увезли в город, в детдом. Точного адреса соседка не знала, но место указала: возле Хлебной площади. Вернувшись в Волгогорск, Антон без труда отыскал и детский дом, и с Тоней встретился без каких-либо осложнений. Ей шел уже пятнадцатый, выросла, пополнела, хотя оставалась по-девчоночьи нескладной, голенастой.
Она узнала его сразу, его приходу нисколько не удивилась, словно так и должно быть. Первой протянула неожиданно крепкую, сильную руку, первой и заговорила:
— Ух какой ты богатырь!
— Вы-ыдумщица…
Пробыли вместе минут пять. Прощаясь, о новой встрече не договаривались. И может, поэтому, а возможно, и по иной какой причине, но с тех пор — почти два года — ни разу не виделись. Лишь вчера вечером, узнав, что уезжает в училище, он заглянул в детдом.
— И-и, — на вопрос Антона, где Тоня, протянула чернявая усатая старуха, видимо сторожиха, — она, милок, с первого дня войны в швейной работает. Артель памяти Максима Горького. Не слыхал? На Кооперативной. Куфайки солдатам шьет. Во дворе там общежитие, там и живет.
В общежитии повторилась та же история, что и в детдоме: Тоня встретила Антона так, будто виделись они только вчера и в том, что он снова пришел сегодня, ничего неожиданного нет. Зато, правда, сам Антон на этот раз растерялся. Сначала потому, что, когда он открыл дверь и переступил порог, все девушки, сколько их было в огромной продолговатой, как кинозал, комнате, уставленной вдоль стен узенькими железными кроватями, словно по команде, повернулись к нему и одарили такими бесцеремонно-любопытными взглядами, что захотелось немедленно выскочить вон. Но к нему, улыбаясь, уже шла Тоня. И Антон растерялся еще больше. Он, разумеется, понимал: за два прошедших года она должна в чем-то стать иной. Но чтобы изменилась до такой степени!
Там, в детдоме, она была острижена под мальчишку, сейчас на спину ниспадал перевязанный лентой тяжелый пучок волос. Тогда на ней было форменное платьице из серого сатина, сейчас — белая батистовая блузка, заправленная в черную с широкими складками юбку, туго перетянутую лайковым ремешком. И высокие крепкие груди, которых он тогда не заметил — их попросту не было. И до неправдоподобия яркие, чуть приоткрытые губы.
Антон видел: она что-то ему говорит, но что — не слышал, не понимал. Теперь он рад бы не то что убраться вон — вообще провалиться сквозь пол. Спасибо, Тоня же и выручила. Накинула на плечи пальтишко, вывела Антона из-под обстрела своих глазастых подружек в коридор. Здесь был полумрак — светила единственная тусклая лампочка, к тому же лютовал холод — от мороза скрипели половицы, и Антон быстро пришел в себя.
— Давно ты с ними? — показал головой на дверь и сейчас же мысленно обругал себя: «Чего спрашиваю, осел! От сторожихи же знаю».
— С начала войны…
— Трудно?
Она провела в ответ по его ладони пальцами: их подушечки, исколотые иголками, вспухли.
— Ну ничего. Привыкнешь.
— Уже привыкла…
Помолчали.
— Замерзла ты. Иди.
Послушно, не говоря ни слова, она повернулась к нему спиной. И тут он внезапно спохватился, зачем пришел.
— На фронт я…
Не поворачивая головы, спросила:
— Когда?
— Завтра. Утром.
Прежде чем скрыться в комнате, ровным, бесстрастным голосом пожелала:
— Счастливо…
Антон остался один. Переминаясь с ноги на ногу, подождал, не выйдет ли к нему Тоня — не вышла, выбрался понуро из коридора. Шагая по безлюдным, скованным небывалой для такой поры стужей улицам, снова ругал себя последними словами. Надо ведь быть таким олухом: пришел к девушке на свидание — чего кривить душой, на свидание, на свидание! — пришел, а сам язык прикусил. Когда же заговорил — и того хуже: пустые и никчемные вопросы, будто она ему совсем-совсем чужая. Как было не обидеться! Теперь плевать ей на него. Тем более вон какой стала — ухажеров, поди, табун. А он, лопух, и этим не поинтересовался.
Короче, Антон решил: с Тоней они расстались навсегда. Потому-то, увидев ее на перроне, сначала не поверил своим глазам, подумал: мерещится. А затем все закрутилось, завертелось, смешалось. Ее заплаканные глаза. Неуклюжий поцелуй… До раздумий ли было? Они пришли позднее, здесь, в этом непроглядном и набитом людьми так, что стоять приходилось на одной ноге, тамбуре. Но тесноты Антон попросту не замечал, а темнота превратилась в союзницу. Она скрывала от посторонних взглядов его до неприличия счастливое лицо.
Тоня, Тонька, Тонюшка!.. Доведется ли встретиться с тобой еще? И удастся ли вообще вернуться в город? Но что гадать попусту? Все торопливее стучат колеса. Не поминай, Тонюшка, лихом. Будь счастлива, будь счастлива, будь счастлива!.. И ты, Волгогорск… И ты прости-прощай!..
Рабочий поезд, на который ребята пересели в Арбызе из тамбура пассажирского, к месту пришел на рассвете. Спросили у милиционера — скуластого крепыша с маленькими и узенькими, но зоркими глазами, — где училище. Тот долго и охотно объяснял, по какой улице идти сначала, на какую свернуть затем, и уже вдогонку крикнул:
— Километра четыре, однако, будет!
— Дойдем! — ответил за всех Антон.
Город ему явно нравился! Крутя головой, с одинаковым интересом рассматривал деревянные и каменные одноэтажные и многоэтажные дома, с удовольствием втягивал в себя запах вьющихся из труб дымков…
Для начала, как и положено в армии, их поместили в карантин — просторную комнату с широкими окнами, высоким потолком и до желтизны выскобленным деревянным полом. Ни соринки, ни пятнышка — ступить боязно. И надо же было случиться такому, что ближе к вечеру кто-то из ребят, скорее всего случайно, уронил окурок, а тут как раз вошел широкогрудый сержант с красной повязкой на рукаве и крупно выведенными на ней буквами: «Пом. деж.». Конечно же, окурок сержант увидел сразу. И наверно, потому, что при его появлении все обитатели комнаты торопливо вскочили с табуреток и лишь Михаил, закинув нога на ногу, продолжал сидеть, сержант ему и приказал:
— Эй, вот ты, подними окурок!
— Вы мне? — не меняя позы, ледяным тоном осведомился Михаил.
— Да-да, тебе!
— Тогда ошиблись адресом. Я не курю.
— Мне начхать, — взвинтил голос сержант, — куришь ты или нет! Поднять!
— Кто бросил, тот пусть и поднимет.
Михаил демонстративно отвернулся, давая понять, что разговаривать он больше не намерен.
Сержант побагровел, зловеще выдавил сквозь зубы:
— Ладно! — и выскочил из карантина.
Вернулся в сопровождении лейтенанта: в петлицах шинели и гимнастерки по два переливающихся рубином кубаря.
— Ваша фамилия, товарищ?
— Золотарев.
— Почему, Золотарев, не выполнили приказание сержанта?
Михаил не ответил.
— Почему не подняли окурок?
— Я не слуга. Поэтому. — В упор, с явным вызовом посмотрел на лейтенанта. — И еще: научите своего сержанта разговаривать по-людски!
— Так… Идемте с нами.
Ребята притихли: что-то будет с Мишкой? А тот пришел улыбающийся, довольный.
— Значит, — предположил Вадим, — ничего страшного, все обошлось. К кому тебя, это самое, вызывали-то?
Мишка ткнул указательным пальцем в потолок.
Так и пошла его служба с первых шагов через пень-колоду. Что ни день, то какое-нибудь нарушение дисциплины. Надерзил старшине. Самовольно покинул строй… Разумеется, без последствий проступки не оставались, за них приходилось расплачиваться нарядами вне очереди. Задолго до общего подъема его будил дневальный, и Мишка шел «наводить марафет» в уборной. Днем подметал двор. Вечером, после отбоя, когда сослуживцы, забравшись на кровати и блаженно потягиваясь, засыпали, брал швабру, ведро с водой и драил полы. Антон не раз говорил с другом, стыдил его, а тот безмятежно улыбался: не волнуйся, мол, все идет нормально.
Все эти наказания и предшествующие им нарушения были лишь цветиками, ягодки появились потом — после карантина и начала занятий. На одном из таких занятий по материальной части артиллерии Мишка на первом же перерыве исчез.
Командир взвода незамедлительно послал двоих курсантов в казарму: не завалился ли на кровать — от такого всего ожидать можно. Нет, в казарме его не оказалось. Обследовали помещения других подразделений, обшарили все закоулки двора — нет. Это уже ЧП. И потянулись тревожные доклады по живой цепочке: командиру батареи, командиру дивизиона, начальнику училища. Тот распорядился:
— Появится — под арест! На пятнадцать суток!
Гауптвахта для Михаила даром не прошла. Заметно осунулся, лицом посерел. Но духом не пал — выглядел бодро, улыбался. Вот эта-то не вымученная, не наигранная, а самая настоящая натуральная улыбка больше всего и поразила Антона. Все пятнадцать суток, пока Мишка был под арестом, Антон места себе не находил. Как там его друг? Что с ним? Что его ждет впереди? А тот вошел в казарму с таким видом, словно вернулся из отпуска или из гостей — только не с гауптвахты. В Антоне даже шевельнулось что-то вроде обиды — ради чего столько и так переживал? — но чувство это мгновенно придавила радость встречи.
Они стояли в узком проходе между двухъярусными койками. Антон торопливо и бессвязно шептал:
— Мишка, ну зачем ты так?.. Ведь мог под военный трибунал попасть…
— Знаю, Антоха. Скверно было бы. Отец пережил бы, а мать… У нее же сердце… Ну а теперь порядок, мне уже комбат объявил…
— Что, Миш?
— Что вы-ы…
— Бат-тар-рея, строиться! — прервала их разговор зычная команда дневального.
— Выгоняют меня, Антоха, из училища, — без тени сожаления в голосе заявил Золотарев.
— Не может быть!..
Оказалось, может. Уже на следующий день курсантам объявили приказ об отчислении Золотарева из училища… «за систематическое и злостное нарушение воинской дисциплины».
И тут вдруг дошло до Кузнецова, что Михаил нарочно лез на рожон, чтобы побыстрей попасть на фронт. Даже такой ценой. Эх, Мишка, Мишка…
Неспокойно, смутно было на душе у Антона. Он и жалел друга, и злился на него, и завидовал ему. Больше всего завидовал. Михаил добился-таки своего: через считанные дни будет на фронте. Антону же еще долго прозябать здесь, в глубоком тылу…
В эту ночь Кузнецов проворочался на своем втором «этаже» почти до подъема. Лишь под утро забылся тревожным сном…
— Курсант Кузнецов! Что во сне видели?
Антон вскочил на ноги — шел урок политподготовки — и, прежде чем принять стойку «смирно», лихорадочным взглядом окинул класс.
— Виноват, товарищ батальонный комиссар…
Морщинистый, седой, с пролысиной во всю голову преподаватель усмехнулся:
— На виноватых воду возят. Садитесь!
Снова потянулся указкой к карте, густо расцвеченной синими и красными стрелами — они показывали направления ударов советских и гитлеровских войск.
— Так вот, товарищи курсанты, обстановка на фронте, повторяю, очень тяжелая, очень напряженная. Однако контрнаступление Красной Армии под Москвой свидетельствует о том, что наступает перелом, начинают сбываться слова товарища Сталина: наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами! Будет! Но это, товарищи курсанты, потребует от всей Красной Армии, от всего советского народа колоссальных усилий, героического терпения. Да-да, терпения, ибо ныне уже совершенно ясно: война примет длительный, затяжной характер. Гитлер просчитался: молниеносного марш-броска на СССР у него не получилось. Не получилось, нет!..
Через полторы недели от Михаила пришло письмо.
«Ура! Ура!! Ура!!! Видишь, Антон, буквы пьяные? Тр-рясет! Пишу в теплушке. Мчусь в действующую армию!..»
Начавшая было постепенно затихать зависть к другу заворочалась в Антоне с новой силой. Чтобы ее придушить, налег на учебу. Нет, он и до этого занимался весьма старательно — сложившаяся ситуация обязывала: во взводе сорок курсантов, и только один он с девятью классами. У остальных — среднее, незаконченное высшее, а то и высшее образование. Такой был набор. Специальный. Трехгодичную программу спрессовали в одиннадцать месяцев. Занимались ежедневно по десять часов. Плюс четыре часа — самостоятельная подготовка. Свободного времени совсем не было. К тому же столовой при училище, размещенном в здании бывшего педагогического института, не имелось. На завтрак, обед и ужин ходили на городскую фабрику-кухню. А она от военного городка — в двух километрах. Сколько на эти хождения — в общей сложности двенадцать километров — тратилось времени! Впрочем, даром оно не пропадало, командиры использовали его для строевой подготовки, исключив сей предмет из расписания занятий.
— Станови-ись!
Будто крылья невиданных птиц, полы шинелей суматошно били по коленям — курсанты торопились занять место в строю.
— Р-равняйсь!
Резко скашивали головы направо, стараясь увидеть грудь четвертого человека.
— Смир-рно!
Замирали, каменели, пока не раздавалась очередная команда:
— Шаго-ом — марш!
Прямоугольник живых тел — плечо к плечу, затылок в затылок — подавался вперед. Безостановочно, мерно, гулко топали ботинками по намертво скованной морозом земле. Разрывался ядреный воздух: «тук, тук, тук!..»
— Запевай!
Последнее относилось к Вадиму. У него был самый сильный в батарее тенор.
Ты лети с дороги, птица,
Зверь, с дороги уходи,
Видишь, облако клубится,
Кони мчатся впереди…
Не мешкая начинал песню Затосов:
Эх, тачанка-ростовчанка,
Наша гордость и краса,
Конармейская тачанка,
Все четыре колеса!..
Припев дружно подхватывали все. Антон пел охотно, с удовольствием. И потому, что вообще любил песни и что всякий раз замечал: вплетая свой глуховатый баритон в дружный хор сослуживцев, он словно перерождался. Сами собой разворачивались плечи, выше вскидывалась голова. Дышалось глубоко, думалось легко, по всему телу разливалась упругая, звенящая сила. И пропадала усталость.
Он, Антон, был частицей воинского коллектива, несокрушимого своей сплоченностью, своей монолитностью.
Антон быстро втянулся в армейскую жизнь. Трудности, которые неизбежно связаны с нею, его не пугали. Единственное, чего побаивался он, — это теоретические занятия. Но и тут не отставал от других курсантов.
И Антон конечно же был рад, когда на собрании личного состава батареи, посвященном 24-й годовщине Красной Армии, его фамилия была названа в числе курсантов-отличников. Когда собрание закончилось, подошел Вадим, ткнул локтем в бок:
— Поздравляю, земляк. Пусть знают наших!
Антон поправил на плече ремень винтовки, стукнул ботинком о ботинок, словно проверяя их прочность, неторопливо двинулся вокруг длинного, приземистого, сколоченного из досок сарая, в табели постам значащегося как склад обозно-вещевого имущества.
Хоть была вторая половина апреля и днем исправно грело солнце, ночи стояли довольно прохладные. А сейчас, перед утром, и вовсе стало морозно. Лужицы, там и сям разбросанные талыми водами, стянуло крепким ледком, и, когда Антон наступал на них, раздавался сухой треск, из-под ног выстреливали хрустальные осколки, подожженные холодными огоньками недремлющей луны.
За углом склада послышался какой-то шорох. Антон замер на месте, рывком сорвал винтовку с плеча, взял на изготовку. Через минуту в белесо-серой мгле — луна нырнула за облака, а звезды уже поблекли — различил темное колышущееся пятнышко.
— Стой, кто идет!
— Разводящий со сменой.
Антон узнал голос сержанта Киняева, дружба с которым становилась с каждым днем крепче и сердечнее. Но дружба дружбой, а служба службой, во-первых. Во-вторых, с ним мог быть кто-нибудь из проверяющих, даже сам командир дивизиона.
— Разводящий, ко мне, остальные — на месте!..
Спустя четверть часа вместе со сменившимися с постов часовыми Антон прибыл в караульное помещение — срубленный из сосновых бревен домик. Здесь было тепло, уютно. Под потолком искрилась электрическая лампочка, в голландке, на жарко полыхающих дубовых углях, танцевали синеватые язычки пламени, от выдраенного с вечера пола веяло смоляным духом.
Антон снял слегка задубевшую шинель, поставил в пирамиду винтовку, протерев ее предварительно ветошью, опустился на табуретку перед голландкой и, как в далеком детстве, завороженный огнем, сидел не шевелясь, не мигая. Покосился на Киняева — тот сосредоточенно читал за массивным столом какую-то книгу, — прислушался к сладкому похрапыванию караульных отдыхающей смены, к приглушенному покашливанию часового у входа в караульное помещение и, успокоенный, что никто за ним не наблюдает, что он полностью предоставлен сам себе, достал из кармана гимнастерки тонюсенький самодельный блокнотик, остро заточенный огрызок карандаша — и по бумаге побежали крохотные буквы-бисеринки:
Жизнь прожить — не поле перейти —
Так мудрец провозгласил когда-то.
Как узнаешь, где конец пути?
Только знаю: счастье быть солдатом
В час, когда над Родиной моей
Грозовые тучи завихрились…
Подошел Киняев и тоже присел на корточки. Антон хотел спрятать блокнотик, не успел. Иван перехватил руку:
— Ладно скрытничать-то, дай посмотрю.
Неторопливо, конец каждой строки отмечая наклоном головы, прочитал раз, затем второй.
— Да-а… — Вернул блокнотик, подбросил в раскаленный зев голландки несколько поленьев. — Да! Видишь, как получается, ровно сговорились. И у меня есть похожее. — Предложил: — Хочешь послушать?
— Ну! — обрадовался Антон.
Жизнь — наивысшая награда,
Наград дороже, видно, нет.
Но оправдать, однако, надо
Свое пришествие на свет!
Декламировал Иван, заметно растягивая слова и сильно, по-волжски, нажимая на «о».
Пришел — так надобно ответить,
Зачем живешь и хлеб жуешь,
Зачем тебя ласкает ветер,
Навстречу катит волны рожь…
— Все? — спросил Антон, видя, что друг его замолчал.
Тот протянул сильные, мускулистые руки бывшего пахаря и плотника к печке, словно бы ловя имя жар, стиснул кулаки.
— Нет, конечно, не все, ты правильно угадал. Но понимаешь, бьюсь, бьюсь, дальше никак не получается…
Спустя много лет после разгрома фашистской Германии, когда уже новые поколения людей знали о жесточайшей в истории человечества битве лишь по скупым рассказам ее седых ветеранов, по фильмам да книгам, когда реваншисты всех мастей вопили о новой, третьей по счету мировой бойне, выпустил свой поэтический сборник. Открывался он теми самыми стихами, которые, сидя перед голландкой в караульном помещении, впервые прочитал своему другу ранним весенним утром сорок второго года. А заключительные строки были другие.
Дни нашей жизни неспокойны —
Горнист готов припасть к трубе…
Что сделать,
чтобы быть достойным
Награды, выданной тебе? —
спрашивал Киняев. И отвечал:
Я сыпал зерна в лоно пашен,
Брал в руки косу и гармонь.
Я по врагам Отчизны нашей
Из грозных пушек вел огонь.
Года летят.
А я на свете
Стою по-прежнему в строю.
И потому могу ответить:
— Не зря живу и хлеб жую!
Вот, оказывается, какую надо было прожить долгую жизнь, чтобы наконец-то стихи получились. И надо было пройти через все ее испытания, чтобы иметь право сказать:
— Не зря живу и хлеб жую!
А испытания эти выдержать было очень и очень нелегко. Потому что трудности они были невиданной и неслыханной. Тогда, после десяти месяцев войны, был разгром гитлеровских войск под Москвой. Но еще не было Сталинграда, не было Курской дуги, и вопрос по-прежнему стоял лишь так: быть нашей матери-Родине или не быть? Это знал помощник командира взвода сержант Иван Киняев. Знал курсант Антон Кузнецов. И знали их товарищи по оружию — вчерашние студенты, рабочие, хлеборобы…