Очнулась Ядвига в незнакомой комнате. Мягкая перина, под головой — пуховая подушка. От слегка влажной простыни веяло свежестью. В комнате полумрак. Одно окно было плотно занавешено. У второго оставлена незатемненная полоса шириной с ладонь. Возле него за столом с грубо отесанными квадратными ножками сидел мужчина. Что он делал, Ядя не видела, но по шелесту бумаги и поскрипыванию пера догадалась: пишет.
Любопытство, вызванное незнакомой обстановкой, постепенно прошло. Девушка вспомнила схватку с гитлеровцами, свой обморок и сообразила: ее, бесчувственную, принесли в эту комнату, конечно, свои люди. Быть может, тот же Корелюк. Но кто этот человек, который, в течение получаса ни разу не разогнувшись, пишет, пишет?
Хотелось пить, а Ядя боялась нарушить тишину. Все-таки не выдержала. С трудом разомкнув пересохшие губы, попросила воды. Незнакомец, заметно прихрамывая, подошел к кровати, поправил подушку. И только после этого, смешно выговаривая польские слова и путая их с русскими, произнес:
— Проснулись? Вот и добже. Зараз.
Вышел в соседнюю комнату, оттуда послышался звон посуды. Потом скрипнула дверь, и вместе с незнакомцем Ядя увидела Стасика. В одной руке он нес кружку парившего кипятка, в другой — банку консервов и ломоть хлеба. Поставил все это на придвинутую к кровати табуретку:
— Проше, панна. Як здрове, як чуце?
Чувствовалось: Стасик гордится тем, что вот именно он, а не кто-либо иной прислуживает единственной в отряде девушке. В то же время в его голосе невольно проскальзывали покровительственные нотки. Пусть они с Ядей и ровесники, все-таки он, Стасик, мужчина. А это в его понятии означало: с девушкой следует разговаривать, как с ребенком, быть особенно предупредительным и ласковым. Обычно такое обращение сердило Ядвигу, а сейчас нет. Ответила Станиславу: на здоровье не жалуется, самочувствие хорошее. И попыталась улыбнуться.
Незнакомец сделал вид, что поверил ей:
— Вот и славно. Теперь подкрепитесь получше. А то уже сто лет, как вы ничего не ели.
Мужчины вышли. Оставшись одна, девушка разволновалась. Она была уверена, что где-то видела незнакомца. Только вот где, когда? Ой, да ведь точно такая спина — широкая, чуть-чуть сутулая — была у того человека, которого там, в лесу, она едва не подорвала гранатой и который на ее глазах застрелил из пистолета долговязого карателя. И прихрамывал тот так же. Уж не русский ли это офицер? Ну конечно, он, он! По одному акценту можно было догадаться сразу же — он! И Ядя несколько раз повторила вслух:
— Рос-си-янин, Рос-си-я-нин!..
Так вот какой он, Россиянин. Молодой. Крепко сбитый, подобранный, весь будто на тугих пружинах. Темно-синие, с искорками глаза. А голос… Стоп, зачем ей это, какое у него лицо, голос, фигура? Зачем?
Вернулся Долгов в комнату минут через двадцать. Возле кровати остановился, осторожно погладил обнаженную руку девушки и неожиданно нахмурился — на переносице образовались две резко очерченные морщины. Может быть, именно они и придали его худощавому лицу, еще сохранившему следы ожога, столь непреклонное выражение. Зато взгляд удивительно добрый, даже ласковый. И Ядвиге трудно, ну, просто невозможно оторвать от него своих глаз. Наверное, потому, что такой взгляд ей уже знаком, именно так смотрит, когда встречается с ней, командир отряда хорунжий Домбровский. Хотя нет, не совсем так. Взгляд хорунжего еще что-то робко, но настойчиво обещает, куда-то зовет. И оттого ее сердце — все это одновременно! — наполняется несмелой радостью, счастливой тревогой.
Застоявшуюся в комнате тишину первым нарушил Долгов. Ему трудно было говорить по-польски. Фразы умышленно строил коротенькие, произносил их медленно, сначала проверяя про себя. Часто вообще не находил нужного слова и тогда, виновато пожимая плечами, но, впрочем, не испытывая особого смущения, заменял его родным, русским.
— Нас с вами вселили в дом какого-то местного богатея. Вы, говорят, больные, вам и особая привилегия, — сказал он таким тоном, словно они знали друг друга давным-давно и были по крайней мере если не братом и сестрой, то очень близкими людьми. — Надо же придумать: я — больной. Что на это скажете, а?
Ядвига промолчала.
— Вот вы — другое дело. Вам надо встать на ноги, тут уж яснее ясного. Согласны?
Долгов боязливо взглянул на девушку: поняла ли? А она совершенно неожиданно для него ответила по-русски:
— Нет, не согласна.
И невольно рассмеялась его удивлению. Потом добавила:
— Уж если кто болен, так не я. Вы и прихрамываете, да и рука… Я же вижу…
— Вот тебе раз! Где, когда научились вы по-нашему?
Вспоминая свое прошлое, девушка грустно вздохнула:
— В местечке, где я жила, были русские. И хотя они совсем, как говорили сами, ополячились, языка своего не забывали. У них было много книг. И желающим охотно давали их почитать. Я часто бегала к ним. Брала все подряд. Пушкина, Толстого, Достоевского…
Села на кровати, обхватила колени руками.
— Затем, учтите, в отряде есть двое русских. Вернее, один — Витя Неверов. А Корелюк пусть еще и плохо говорит на своем языке, все же он поляк. Его отец и, кажется, даже дед жили в России.
— О Викторе слышал, командир рассказывал. Царапнуло его.
Ядя встрепенулась:
— А другие? Славинский, Дитмар?
— У Славинского все в порядке, устроился в соседней халупе, Дитмар же…
— Убит?
— Нет, но рана такая… Едва ли выживет.
Девушка съежилась. Она вдруг почувствовала себя непростительно виноватой, что слишком сурово относилась к ухаживаниям Дитмара. Может быть, на самом-то деле он не был таким ловеласом и зубоскалом? Возможно, у него и не такой уж плохой характер. Да и у других тоже. Она же и с другими партизанами не была особенно ласковой. А их, может быть, тоже нет уже на свете?
— Да, потрепали отряд изрядно. — Лицо Долгова стало жестким, суровым. — Осталось чуть больше половины…
Поскрипывая половицами, прошел к столу, присел. Немного погодя услышал приглушенное всхлипывание. Поспешно вернулся к кровати. Девушка лежала вверх лицом. Глаза ее были закрыты, но из-под длинных ресниц выкатывались слезы.
— Что с вами, Ядя?
Она испуганно вздрогнула, с натугой выдавила:
— Я… я и сама не знаю…
Он бережно провел ладонью по ее волнистым волосам. И то ли от этого прикосновения, то ли от его голоса — теплого и взволнованного, а возможно, просто ей надо было облегчить слезами свою боль, Ядя заплакала в голос. Успокоилась не скоро. Всхлипывая, призналась, что на душе у нее тяжело-тяжело. Отчего? О, Езус Мария! Разве одним словом ответишь… Может, оттого, что в последнее время часто вспоминает Янека, что никогда уже не увидит погибших товарищей, что незаслуженно оскорбила Дитмара и, видимо, даже не успеет попросить у него прощения…
Долгов не перебивал. Затем, когда девушка умолкла, словно обращаясь не к ней, а к себе, сказал:
— Сколько же горя! Сколько страданий! Собрать слезы вместе — в них захлебнется вся гитлеровская нечисть. Плачут дети, оставшиеся сиротами. Невесты, матери, жены… Плачут мужчины. А когда плачут мужчины, это очень и очень страшно… — Ожесточенно стиснул подбородок. — Но как бы, Ядя, ни было трудно и больно, надо оставаться сильной. Очень и очень сильной.
Вошел Стасик, доложил: Долгова просит к себе пан хорунжий.
Одновременно со стуком закрывшейся за мужчинами двери Ядя спустила ноги с кровати, подошла к столу. В стороне от исписанных листов бумаги лежал конверт с адресом, выведенным женским почерком. Конверт был сильно помят и потрепан. Очевидно, Россиянин не день и не два носил его с собой. Ядя взглянула на нижнюю часть конверта. Там стояло лишь два слова: «Куйбышев, Смирновой». Россиянин, по всей вероятности, и писал этой Смирновой. А кто она такая? Мать, сестра, любимая? Скорее всего, девушка. Матери столько не пишут. Жив, здоров — и точка. Тем более сестре. А любимой…
— Но мне-то какое до этого дело? — вдруг рассердилась на себя Ядвига.
Не раздеваясь, снова забралась в кровать…