К книге
КайросКоробка II. II/18
78%
Коробка II. II/18
50

«Ближе к вечеру мы лежали под высокими соснами, устремив взор ввысь, совершенно осознавая собственное убожество и понимая, что мы, в отличие от этих деревьев, не столь высоки, чтобы касаться небес, и не столь глубоки, чтобы корнями уходить в землю. Мы скромненько располагаемся посередине». Так значится в блокнотике, куда с начала июня Катарина записывает то, что можно назвать счастьем. Счастьем, а иногда и всего-то голодным пайком, скудной нормой веселья, которая, пожалуй, требуется им, чтобы дожить до хоть какого-то будущего. В конце года она хочет подарить Хансу свои заметки. Ведь он возобновил работу над рукописью романа, а вот вести календарные заметки ему все еще не под силу.

Уже во второй раз она теперь селится в своем крестьянском съемном жилище, в трех километрах от Аренсхопа. «Все это неправильно, лживо и унизительно», пишет она во втором блокноте, который не покажет Хансу. Пишет о том, как стыдно ей лгать его жене, и о том, что на следующий год отказывается проводить каникулы таким образом. «Что будет на следующий год?» – пишет она. И напротив, в блокнотике, предназначенном для Ханса, она перечисляет новые слова своего «опечаточного» языка: «дурзья», «бепсомощный», «шинтероп». На западные деньги, которые подарила ей кёльнская бабушка, она в «Интершопе» перед отъездом на Балтийское море купила себе желтые серьги. Но как вновь сделать настоящее обитаемым и утвердиться в нем надолго, как вообще превратить настоящее в настоящее, об этом она ему не пишет и ничего об этом не знает. – Ну, госпожа королева, как же меня зовут? – Может быть, Кунц? – Нет. – А может быть, Гейнц? – Нет. – Так, пожалуй, ты Румпельштильцхен! – Это тебе сам черт подсказал, сам черт подсказал! – завопил человечек и так сильно топнул в гневе правой ногой, что провалился в землю по самый пояс. А потом схватил в ярости обеими руками левую ногу и сам разорвал себя пополам[51].

Ханс лежит рядом с Катариной на траве под дубами и соснами и наизусть пересказывает ей жестокий финал сказки о Румпельштильцхене. Они смеются, одновременно жалея бедного человечка, которому за волшебную помощь был обещан первенец молодой королевы и который не получает дитя, потому что королева разгадала тайну его имени. Ничего Румпельштильцхен не жаждал так страстно, как обрести что-нибудь живое. Что-нибудь живое, думает Ханс и смотрит ввысь, в голубые небеса, а рядом с ним лежит женщина, с которой он хотел родить ребенка. Что-нибудь живое, думает Катарина и смотрит ввысь, в голубые небеса, а рядом с ней лежит мужчина, с которым она хотела родить ребенка. Только что они смеялись, но вот лежат и не знают, что сказать.

Ничем не омраченной, но, к сожалению, слишком короткой выдалась сегодня наша встреча. «Наступлением танков» назвал ты марш-бросок тракторов на наш маленький лес, а «фронтом» – ту колонну, что с любопытством продвинулась до первых тоненьких деревец нашего убежища. Закрой, о Зевс, ты наготу свою[52], сказала я. А ты откликнулся: Усердные крестьяне! Фиксирует она на бумаге свою жизнь с Хансом, быть может, только потому, что у этой жизни снова и снова оказывается двойное дно? То есть получается, что жизнь эта, в сущности, и не жизнь, ведь она лишена спонтанности и непосредственности? В музеях, думает она, тоже выставляют только то, что не находит прибежища в реальности. Разрушить, сказала вчера хозяйка ее комнаты, старый фахверковый дом напротив надо бы просто разрушить экскаватором. Тут она, Катарина, чуть было не расплакалась. Из-за опустевшего, запущенного дома, казалось бы, ей-то какое дело? Последние мысли Катарина записывает только в свой собственный блокнот.

Он и вправду говорил тогда о «наступлении танков» и о «фронте», вспомнилось ему, когда он ехал на велосипеде обратно в Аренсхоп. Как упрямо эти слова вгрызаются в память, если заучить их в детстве, думает Ханс, сидя теперь в своем каникулярном съемном жилище за обеденным столом, который после ужина превращается в письменный. На венгерско-австрийскую границу танки третьего дня не отправили; слава богу, несколько раз повторила Ингрид, пока шли новости, слава богу. «Командующий танковыми войсками Ханс», – нацарапал тогда маленький мальчик на стене дома в Позене. В ту пору детство было еще благим и ничем не омраченным, по-немецки, «хайль». Хайль. Там, на углу, где в игре против него сражался его лучший друг. «В дозор мы стремительно скачем,/ Пусть ждет нас смертельный бой,/ Но мы не можем иначе,/ Он нам заповедан судьбой»[53]. Играя в войну, сыграть смерть. Героическую смерть. Быть полководцем вторгающегося в чужую страну войска и в этом качестве погибнуть. Несказанное наслаждение – принести себя в жертву ради правого дела. Потом, в конце войны, когда гибель можно уже было рассмотреть вблизи, внезапно все оказалось совсем иным. Майская ночь 1944 года, когда его вдруг разбудили взрывы бомб. И как мать хватает его за руку и тащит вниз по лестницам, а он едва за ней поспевает. Неужели любой погреб обычного дома превращался при необходимости в бомбоубежище? В тусклом свете подземного мира он сидел тогда в пижаме на ящике из-под фруктов и снова увидел свою детскую лошадку-качалку, отодвинутую куда-то в сторону, во тьму, свою собственную игрушку, из которой он уже вырос. «В дозор мы стремительно скачем,/ Пусть ждет нас смертельный бой». От наслаждения к тому времени остался только страх. А сейчас? А сейчас начнутся «Актуальные темы», говорит Ингрид и подвигается влево, чтобы освободить ему место. Прошло семь недель с тех пор, как танки давили людей на площади Тяньаньмэнь. Немецкие танки двинулись на Восток пятьдесят лет тому назад. Советские танки пять лет спустя – в обратном направлении, в Германию, по фруктовым садам Бранденбурга, во время цветения вишен, чтобы освободить врагов от самих себя. В Венгрию танки вошли тридцать лет тому назад, Лукача тогда чуть было не повесили фашисты, а в Прагу – двадцать лет тому назад. Это все одна и та же битва или все время разные? Сколько должно пройти времени, прежде чем война завершится? «Наивными» назвала Ингрид пражских реформаторов тогда, в 1968-м, незадолго до того, как советские танки заняли Вацлавскую площадь. Ты еще не забыла? Ведущая новостей в эту минуту еще раз повторяет число китайских жертв, по разным оценкам, от двух до трех тысяч. В Китае пытаются удержать то, что в это время распадается в социалистических странах? В июле умер Громыко, умер и Янош Кадар, русские выводят войска из Афганистана, кубинцы – из Африки, позавчера на австрийско-венгерской границе состоялся так называемый Европейский пикник, – по крайней мере, у них есть чувство юмора, сказал Ханс, но Ингрид было не до смеха, – который венгры устроили, желая проверить, точно ли Советы, как обещали, не станут вмешиваться, если граница будет открыта. С какого момента цена становится слишком высока? Может быть, Горбачев, заявляя о «свободе выбора», думал о том, что Ленин писал в своих философских тетрадях: «Стихийность движения есть признак его глубины в массах, прочности его корней, его неустранимости, это несомненно». Однако здесь, к сожалению, пока ничего не говорится о качестве подобного стихийного движения. В конце концов, Гитлер тоже пришел к власти на выборах. В любом случае тошнит от заявления Кренца, говорит Ингрид, что демонстрации в Пекине есть-де не что иное, как «контрреволюционные беспорядки, решительное подавление которых для восстановления порядка было оправдано». От двух до трех тысяч убитых. Только представь себе, если бы такое случилось у нас, здесь? В таких переменах всегда кроется фатальная ошибка, говорит Ханс, ведь механизм ниспровержения запускают одни цели, а в процессе зачастую достигаются совсем другие. А ведь именно ниспровергатели с так называемыми благими намерениями часто даже не подозревают, какие силы разбудили и кому освободили путь. Мне тоже не нравится, говорит Ингрид, что от нас сбегают наши собственные соотечественники, но насилием же ничего не решить. Только теперь Хансу снова приходит в голову, что она беспокоится о Людвиге. Может быть, мальчишка наконец позвонил? Нет. Людвиг вот уже полторы недели отдыхает со своей подругой на Балатоне, надеюсь, думает Ханс, он все еще на Балатоне. Может быть, он с западногерманским паспортом в кармане уже бродит по Мюнхену. А знал ли он, Ханс, что, собственно, происходит в душе у его сына? Он хочет изучать философию, но отказался подписать обязательство отслужить перед поступлением в университет три года в армии. Глупо, но понятно. Хансу в свое время повезло, он принадлежал к числу молодых людей так называемых «белых годов рождения», находился в призывном возрасте, как раз когда одна армия упразднялась, а другая еще не была создана. Стоит ему вообразить, что им командовал бы какой-нибудь мещанин, а он бы поневоле подчинялся, и ему делается не по себе. Может быть, Людвиг все-таки пошел в него? Так или иначе, позавчера венгерскую границу открыли, и восемьсот человек просто перешли в Австрию, а спустя несколько часов границу закрыли снова.

Катарина вместе со своей хозяйкой и еще двумя пожилыми крестьянками сидит в своем съемном жилище перед телевизором. Бо-о-ом: говорит и показывает первый канал немецкого телевидения, новости дня. На экране снова мелькают беженцы из ГДР на границе: с одним рюкзачком-то, как они себе это представляют? А зима придет, что они делать-то будут? Им ведь тоже не сразу там все дадут. За новостями следует реклама: власти для пропаганды должны народ туалетной бумагой заманивать, иначе проиграют. Социалистические крестьянки смеются. А ток-шоу эти вы тоже смотрите? Вот они интересные, столько всего узнаешь.

Снова оставшись одна у себя наверху, Катарина еще раз открывает маленький блокнотик и записывает: «На прощание Ты сегодня так чудно поцеловал меня, в лесу, на боковой тропинке, под ветром».

Позднее она убивает в погребе трех женщин. А виновата в этом погребная мокрица, которая в ней обитает. Она также виновата в том, что Катарина ест сырое мясо. Дело расследуют. Кто-то приносит ее сумку, там лежат два носовых платка и копировальная бумага, на которой различим текст, и речь в нем об убийстве и крови. Тем самым вина ее доказана. Слушание дела призрачное, воспоминания о белых телах в погребе неясные, расплывчатые. И никто не догадывается, что она еще не избавилась от этого существа.

Знаешь, говорит Ханс на следующий день под соснами, сегодня ночью я был с тобой во Франкфурте. Твой любовник был там, и ты, конечно, и я, к сожалению. Мы втроем сидели в театральном буфете, это было ужасно. Что Катарине на это ответить? Что вообще сказать? Зачем вообще один человек говорит с другим? Почему бы просто не помолчать, пусть воцарится тишина.

Предыдущая главаГлава 50 из 64Следующая глава