К книге
КайросКоробка II. II/17
77%
Коробка II. II/17
49

Земля разверзается, а там, где пейзаж, на свет пробиваются крокусы.

Там, где город, сажают анютины глазки, и все они похожи на Карла Маркса.

Герман Кант хочет уйти с поста председателя Союза писателей, но всем, кто обсуждает это кулуарно, кажется, что лучше бы ему остаться для проформы, пусть бы лучше его работу выполняли пять заместителей, чем милостью Хонеккера им назначат нового председателя. Ведь сколько еще Хонеккеру править? Кто из старцев придет ему на смену? В перерывах на партсобраниях говорят о «стране, лишившейся руководства». Министр здравоохранения, произносит кто-то, ушел по собственному желанию, ну, слыханное ли дело! Один из коллег Ханса сидел в сауне с каким-то функционером «от экономики», и тот ему объяснил на пальцах, что государство больше не может выделять дотации на производство основных продуктов питания. Спрос и предложение пора как-то сбалансировать, иначе всей экономике грозит катастрофа. Пшеничные булочки по-прежнему стоят пять пфеннигов, но Ингрид недавно заплатила семьсот марок за куртку в «Эксквизите». Партийная ячейка общества имени Гёте обсуждает сравнительные достоинства эволюции и революции. Изменить систему изнутри или извне? Это молодые должны научиться терпению или старики вспомнить о своей прежней горячности? Выступает временно исполняющий обязанности министра высшего образования и заявляет, что решения партии должны осуществляться неукоснительно, без всяких «но» и «если», и что следует объявить непримиримую борьбу «оппортунистам» и «уклонистам». После выступления, вечером, он сидит пьяный в баре веймарского отеля, пытаясь удержать Ханса за рукав, но тот сбегает к себе в номер. Время от времени Ханс записывает нелепые предложения, просто чудовища: «Слова “гласность” и “перестройка” больше произносить нельзя». Или: «Социализм в цветах ГДР». А еще он фиксирует анекдоты, которые рассказывают в столовой на Радио: «Вы не спрашиваете, но мы все-таки отвечаем!» Или: «Почему Хонеккер теперь не любит ездить на метро? Потому что при отправлении поездов объявляют: “Отойдите от края платформы!”»[50] Бывшая подруга Ханса говорит о «розовом слоне», понимая под ним лишнюю информацию, которую придумывает для сценариев своих передач только для того, чтобы потом было что вычеркнуть. Но настоящая проблема – это ножницы в голове, говорит она. Ханс знает, что Сильвия имеет в виду угодливую исполнительность, предвосхищающую желания начальства, и все-таки на миг воображает ножницы, вонзившиеся в бугристое, покрытое извилинами вещество ее мозга. В Союзе писателей кто-то зачитывает вслух прощальное письмо коллеги, который объясняет свой уход из Союза театральных деятелей. Потрясающе, говорит в заднем ряду, за спиной у Ханса, одна из его коллег. А «обязанность получать разрешение» для печатания литературных текстов, проще говоря, цензуру, уже давным-давно пора отменить, – речи Кристофа Хайна уже без малого полтора года. И диссидента Хавемана надо наконец реабилитировать, требует какой-то юнец, который, когда Хавемана посадили под домашний арест, еще ходил в школу. И почему некоторые общественно значимые темы – по-прежнему табу для писателей ГДР? В Советском Союзе писателям три часа подряд задавали вопросы в прямом эфире, а мы до сих пор носим намордник. Обсуждаются статьи, которым не позволили выйти в свет, выделение бумаги для печатания тиража только «одобренных» книг. Один настаивает, что все члены президиума должны получить бессрочный загранпаспорт, другой возражает, он-де не хочет становиться исключением, такой паспорт ему-де не нужен, пусть он лучше пострадает вместе со всем народом. Последнее организовать нетрудно! – выкрикивает кто-то. Все смеются. Кто-то двадцать пять лет тому назад подал заявление на установку телефона и год за годом слышит один ответ: Мы проверяем, нуждаетесь ли вы в нем. Надеюсь, говорит бедняга, что еще некоторое время у меня достанет сил терпеть эту неприятность. Власти не спешат выделять красящие ленты и детали для пишущих машинок, бумагу, квартиры. Беспомощностью управляющих дефицитом называет это Ханс, цитируя определение бюрократии как «обезличенной власти», предложенное Ханной Арендт. Гонорары как были в пятидесятые, так до сих пор и не выросли, говорит одна из его коллег. Да, но и книга как таковая тоже стоит у нас всего один процент денег, затраченных на ее издание, говорит Герман Кант. Разбирают и то, и это, пока кто-то не говорит: в сущности, все вопросы, которые они тут обсуждают, – это попытка осмыслить систему, по сути, речь идет о будущем коммунизма.

В середине апреля Ханс встречает Катарину после постановки в театре Фольксбюне, она смотрела пьесу «Пьяный корабль» о Рембо. Ставил ее Франк Касторф, но Ханс сопровождать ее туда не захотел, и только потом сказал почему. Помнишь строку: «Я на корме изблевываю сердце»? Эту цитату из Рембо он приводил в одном из первых своих писем, отправленных ей после того, как открылся ее обман. «Я на корме изблевываю сердце», – говорит он и заключает ее в объятия. А Катарина припадает к его плечу и совершенно спокойно говорит, она-де больше не верит в то, что он ее любит. И вдруг он ощущает такую горечь, какой не знал за все время их бесконечных объяснений. На следующий день у него назначено выступление в Дрездене, устроители просили зачитать фрагмент неопубликованной рукописи, впервые он достает страницы, которые написал весной, два года тому назад, в новостройке, когда все еще было хорошо, глядя на спящую Катарину. Она больше не верит, что он ее любит, сказала она вчера ночью и, тихо уткнувшись в его рукав, заплакала и рыдала, пока рукав его совсем не промок. Дрезденской публике он зачитывает то, что написал, пока еще был счастлив, и думает строка за строкой: Если бы Катарина сейчас сидела здесь и гордилась мной, все было бы по-другому. Она гордилась им, он гордился ею, раньше это удерживало их вместе. «Я на корме изблевываю сердце». Она думает, что теперь он к ней охладел, сказала она. И сказала это спокойно и бесстрастно, как, показалось ему, не говорила никогда прежде, словно не ожидая от него возражений, а уже подведя черту под их отношениями. После лекции ему предстоит задержаться в Дрездене еще на пару дней, записывать репетиции в Опере Земпера. В целом он проведет три дня вдали от Катарины, три дня он поневоле станет представлять себе, какой будет жизнь без нее.

«Я смогу», пишет он ей еще из поезда, несущего его назад к ней в Берлин, «смогу! я перережу эту нить. Отныне никаких кассет; продолжения, уже записанного, не будет. я больше не хочу рассуждать о франкфурте. мы должны радоваться тому, что говорим и делаем!» Она еще не вернулась с занятий в Высшей школе искусств, а он уже едет к ней домой и кладет на стол записку.

И только теперь вправду наступает весна. Неужели Катарина когда-нибудь так хотела Ханса? Она ходит по квартире, танцуя, пьет вино прямо днем, рисует, пишет маслом, делает коллажи – и занимается любовью с Хансом, когда бы он к ней ни пришел, и в те картины, которые рисует теперь перед ее внутренним взором любовь, проникают женские спины и груди, Катарина счастлива неописуемо, вся, до последнего уголка души. А еще ей снова позволено слушать Моцарта, и Баха, Ханс сам подарил ей пластинку с баховскими «Вариациями Гольдберга». Вскоре она представит в Высшей школе искусств свои лучшие работы, созданные за последний год, каждому студенту выделяют собственную стену, Ханс целыми днями размышляет, что выбрать для выставки. Все так, как было когда-то, и все по-другому. А через две недели, седьмого мая, выборы в Народную палату. «С линейкой и карандашом на выборы весной идем!» – перешептывается народ, ведь, по слухам, голоса «против» будут учитываться только в том случае, если каждое имя в безальтернативном списке будет аккуратно перечеркнуто. Катарина смеясь входит в кабинку и смеясь же выходит, каждый раз шорох ее карандаша, проводящего черту по бумаге, долетал до стола избирательной комиссии. Все так, как было когда-то, и все по-другому. Ее мама вместе с Ральфом работала независимым наблюдателем на подсчете голосов и говорит о тринадцати процентах голосов «против» на своем избирательном участке, отец в Лейпциге – об одиннадцати процентах, парикмахер Ханса сообщает о двадцати, а старшая сестра Сибиллы – о десяти. Однако вечером по телевизору объявляют о девяноста восьми с половиной процентах голосов «за», фальсификация впервые налицо. Несчастливое время, говорит Ханс, продолжалось почти день в день столько же, сколько их счастливое. Мама Катарины рассказывает ей, что Венгрия хочет открыть границу с Австрией, а ГДР в ответ, вероятно, закроет границу с Чехословакией: разве что-то наконец не должно измениться? Ханс впервые за два года снова дарит Катарине сирень, которая напоминает им обоим о совместной жизни в новостройке. На Весенний слет Союза свободной немецкой молодежи в Восточный Берлин съезжаются молодые люди со всей республики, синие рубашки они надели поверх футболок, чтобы после слета мгновенно превратиться в частных лиц, но сначала все выстраиваются на площади Карла Маркса и размахивают флагами. Неужели хоть раз «Интернационал» исполняли столь бездушно? Сила и негодование, присущие ему, лишаются своей остроты из-за того, что его фактически канонизировали. На трибуне стоят старики со слезами на глазах и жаждут верить, что эта молодежь продолжит дело их жизни, когда их уже не будет на свете. И тем не менее это они сами организовали все, что кажется им столь трогательным: стихийное размахивание флагами и стихийное скандирование речовок, стихийное пение и синие рубашки. Они отражаются в поколении, внутри которого – пустота. Неужели ни у кого здесь больше нет собственного мнения? И как с этими людьми коренным образом изменить общество? Теперь можно снова праздновать одиннадцатое число, вчера Ханс, чтобы отметить их воссоединение, снял номер в Интеротеле «Потсдам». Сколько прошло времени с тех пор, как они провели ночь вместе? Сто лет?

Предыдущая главаГлава 49 из 64Следующая глава