Балтийское море, маленькое внутреннее море, делает все то же, что и большие моря, только в меньших масштабах. Волны пониже, течения послабее, приливы и отливы почти неощутимы. Только солнце на закате такое же красное, как и на других пляжах мира, если смотреть на запад. Официант отвел им столик на террасе, ведь они завсегдатаи. Просто возмутительно, говорит Ингрид, что даже советские журналы у нас теперь не продаются. Ну да, говорит Ханс, учиться у Советского Союза означает учиться побеждать, а к этому немцы никогда особенно не стремились. Ночью, когда Ингрид уже спит, Ханс пишет Катарине, которая, отделенная от него по прямой какими-нибудь тремя с половиной километрами, лежит в крестьянской постели: он-де словно пустой, разграбленный дом, с вырванной из стены проводкой, с заколоченными окнами, с задернутыми занавесями. После полудня, когда Ингрид и Людвиг загорают, он едет, вы же знаете, там для меня слишком жарко, да и плавать я не умею, едет на велосипеде из своего курортного местечка в лесок посреди полей, где поджидает и с распростертыми объятиями встречает его белокожая Катарина. Потом они лежат рядом, обратив лица к синеве небес, глядя на верхушки деревьев в вышине, какие прекрасные узоры складываются, когда ветер колышет древесные кроны. По вечерам Ханс идет с Ингрид и Людвигом ужинать, им подают селедку и картофель в мундире. Ночью он пишет Катарине: он-де на ощупь пробирается в погребе, неуверенно ступает, держась за стены, вокруг тихо. Тихо, грязно, все незнакомое. В темноте он спотыкается о какие-то мелкие предметы, разбросанные то здесь, то там, мусор, оставшийся от их былой любви. Он должен сгрести его в кучу, но как, он ничего не видит, может быть, он постепенно слепнет? Днем вся семья отправляется на материк, на велосипедную прогулку, на обочине поселок, сплошь из одноэтажных домиков с террасками, два представителя рабочего класса молотками сгибают металлический прут для садовых ворот. Пивные животики, майки в рубчик, шорты, волосатые ноги, пот блестит под мышками и на затылках, «трабант», которому предстоит въезжать и выезжать из садовых ворот, припаркован на подстриженном газончике. Все это Ханс воспринимает, проезжая мимо, и одновременно старается не замечать, он хочет укрыться в мыслях об изяществе Афины, в три часа у Пергамского алтаря, свидание с Катариной осенью, два года тому назад, тогда они еще были счастливы, раздается удар молотка, еще один, и еще, рабочий класс беспощадно бьет по его воспоминаниям, Моцарт? И еще удар молотком, и еще один. Запах пота, ощущаемый, когда он проезжает мимо, мещанское счастье, унижения земной жизни, а он больше не может вырваться, не может бежать, не может воспарить в небесную высь, где прежде жил, все дотла сожгла обманщица, лишив его Моцарта, Гёльдерлина, Эйслера, даже Брехт не поможет ему забыть о запахе пота, исходящем от рабочего класса. Но когда Ханс добирается до леска, Катарина показывает ему, что под темно-синей, в белый горошек, тюлевой юбкой у нее ничего нет.
«завтра будет год, как ты уехала во франкфурт», пишет он ей. Начинается полугодие ужасных годовщин. Его память, которая, как это ни прискорбно, столь часто его подводит, в данном случае работает идеально, сохраняя все скорбные даты. Полугодие, которое они, может быть, выдержат, а может быть, и нет. Она узнает его спустя полгода? Захочет ли узнать его? А он сам себя?
В последующие недели он словно гвоздями приколачивает к этим датам ее и себя самого. Годовщину праздника, который они назвали тогда «детской свадьбой», они отмечают в ресторане «Эрмелер-Хаус». Она успела проучиться как раз две недели. И радостно лепечет о вводном учебном курсе, о скульптуре, об истории искусств, восторженно рассказывает: нам задали зарисовать коровий череп! И даже не догадывается, какой сегодня день! Начисто забыла. Пока он ей не напоминает.
Между главным блюдом и десертом Ханс спрашивает, общалась ли она еще с этим Вадимом. Разве она не обещала быть до конца откровенной? Да, отвечает она, один раз я разговаривала с ним по телефону. И что же он сказал? Нельзя грустить вечно, сказал он. Ханс выдыхает дым через нос и говорит: ты от него никогда не отделаешься. Чушь какая, говорит Катарина, но Ханс, махнув рукой, говорит: Да перестань. Вообще-то, думает Катарина, это сам Ханс своими бесконечными копаниями в том, что случилось, заставляет меня вспоминать о Вадиме.
А ты не забыла, говорит Ханс, пока они ждут счета, как мы здесь, за этим же столиком, решили завести ребенка? Тут у Катарины, проделав путь по выпуклости щек, с подбородка начинают капать на крахмальную скатерть слезы, и у Ханса, пройдя по глубоким складкам возле рта, начинают капать на крахмальную скатерть слезы, тихая, соленая вода струится по обоим берегам на скатерть-самобранку, и течет совсем бесшумно, так что даже официант ничего не замечает.
Неделю спустя они сидят в баре отеля «Беролина». Именно здесь мы сидели год тому назад, говорит он, когда перед ними ставят шампанское. Именно здесь, спрашивает она, но при всем желании не может вспомнить, что они тут делали. Мы были здесь в наш последний счастливый вечер, говорит Ханс, накануне того дня, как ты ступила на путь обмана. Все так, говорит она и, когда он поднимает свой бокал с шампанским, кое-как берет в руку и свой бокал тоже и чокается с ним за последний счастливый вечер, который выпал им перед тем, как она ему изменила. Завтра исполнится ровно год с тех пор, как она впервые без всякой необходимости, как выражается Ханс, переночевала у Вадима. И, вероятно, уже все ему отдала. Нет, возражает она и повторяет еще раз: нет. Громко произносит: это неправда, это не так. Не важно, отвечает Ханс. Ведь если он что-то ненавидит, то это привлекать к себе внимания, когда женщина, которую он выводит в свет, устраивает сцену и начинает кричать. После третьего бокала шампанского ее начинает мутить, она идет в туалет, и ее тошнит. Как бы там ни было, годовщину этого 21 января он завтра отпразднует с ней в ресторане отеля «Штадт-Берлин», на верхнем этаже, с видом на ночной город. Ты еще не забыла, спрашивает он, подавая ей пальто. Она не забыла. Просовывает руки в рукава и повисает, как боксер, держащийся за своего противника, чтобы не рухнуть на пол. Разумеется, она не забыла. Как он там, наверху, эмигрировал с ней к самому себе. Официанта с грустным взглядом сотрудника Штази. Персиковый пломбир «мельба». Содержание соли в воде, которая опять струится из глаз Катарины, составляет девять десятых процента. Как и содержание соли в воде, которая струится из глаз Ханса. Поскольку слезы они оба исторгают не рефлекторно, а повинуясь чувству, содержание протеина в слезной жидкости возрастает примерно на двадцать пять процентов.
Однокурсница Катарины, будущая архитекторша Роза, которая сидит рядом с ней на следующее утро в натурном классе, со своим кошачьим личиком и хорошеньким родимым пятнышком у носа, считает, что ей можно позавидовать, ведь возлюбленный так часто ее куда-то приглашает, но Катарина в ответ только вздыхает: Ах.
Ты теперь будешь отмечать каждый день нашего несчастья, спрашивает Катарина Ханса вечером, когда ночной город лежит, раскинувшись, у ее правого локтя, далеко внизу, и кажется отсюда, сверху, маленьким-маленьким. Ну, конечно, что же мне еще остается, отвечает Ханс и улыбается, что нельзя забыть, приходится отмечать.
Двенадцатью ударами башенные часы на ратуше Панкова возвещают полночь, еще никогда прежде ветер не доносил далекий звон колоколов до квартиры Катарины, только в своей франкфуртской мансарде каждую ночь она слышала такие двенадцать ударов колокола на соседней церкви, пока писала перед сном письмо Хансу. Зачем именно тогда она заверила его, что он единственный, о ком идет речь в ее календарных заметках? Единственный, кто заслуживает упоминания. Зачем она сделала это непрошеное признание? Неужели она действительно поступила низко? Может быть, она намеками давала ему понять, что не все там безмятежно и безоблачно? Или она только сама желала, чтобы так и было? В ее календарных заметках речь действительно шла только о Хансе, но лишь потому, что не все, волновавшее ее в эти франкфуртские месяцы, она вносила в свой календарь. Странное свойство бумаги превращаться в документ. Странное свойство бумаги порождать ложь и обман. Отделять одну реальность от другой. Создавать иерархию реальностей. И пока ты читаешь то, это и это, на какой-то ничейной земле продолжает жить незаписанная, другая реальность. Ведет собственную жизнь вечно, даже когда один-единственный мозг, знающий о ее существовании, забывает о ней или распадается. Ложь тоже нужно делать как следует, чтобы в нее поверили, думает Катарина в берлинской ночи, сидя в одиночестве у себя в квартире. Ложь должна принимать облик того могущества, которым наделены беспомощные и безвластные.
В пять часов вечера в этот вторник, пока лето окончательно не завершилось, ей полагается ожидать Ханса, снова облачившись в юбку в горошек, столь прельстившую его в лесочке. Насвистывая Моцарта, поднимается он по лестнице, но, когда Катарина открывает ему дверь, на ней штаны и футболка. Выпив кофе, они ложатся на постель отдохнуть, он запускает руку ей в штаны, но она настаивает, что это должно случиться, только когда этого по-настоящему захочется ей, и извлекает оттуда его руку. Когда ее собственное возбуждение станет таким нестерпимым, что она не сможет без этого обойтись, говорит она. А до тех пор пусть помассирует ей ноги, у нее болят мышцы после вчерашних военно-спортивных занятий. Она боится, говорит она, что иначе слова и картинки рано или поздно перестанут ее возбуждать. А она его еще вообще хочет? Ну, конечно, говорит она, привлекает его к себе и целует. Она лишит меня еще и радости предвкушения, думает Ханс.
Случилось что-то страшное, понимает она несколько дней спустя, как только его видит.
Это отчетливо написано на лице, от которого зависит все ее блаженство и, самое главное, вся ее боль.
Ханс потрясен.
А его потрясение потрясает и Катарину, хотя она еще не знает, в чем дело.
На ее стук он не открыл ей, хотя до того они условились о встрече. Но по полоске света под дверью она поняла, что он, вероятно, дома, и нажала на дверную ручку.
И вот он сидит в кресле у письменного стола, склонившись, обхватив голову руками.
Не встает, не идет ей навстречу, только поднимает глаза, кивает ей, устало, бесконечно устало, и ждет, пока она сядет.
И только после этого говорит: сегодня утром я ездил во Франкфурт.
Пауза.
Встречался с твоим любовником.
Вадимом?
Да, с ним.
Пауза.
Теперь я знаю, говорит Ханс, что это произошло не один раз. Это началось, как я уже и думал, прямо в сентябре. В октябре и в ноябре ты тоже провела у него несколько ночей, раздвигала для него ноги, а мне солгала.
И тут они начинают бороться за правду, высекать образ правды из той глыбы, которую бросил ей Ханс.
Только спустя почти сорок пять минут борьбы, когда Катарина в слезах много раз заверила, что утверждения Вадима – ложь, что она не в силах понять, как он может утверждать подобное, когда она умоляет Ханса ей поверить, ломая при этом руки, как Мария Магдалина на Изенгеймском алтаре, когда Ханс понимает по выражению ее лица, что она почти уже сходит с ума от собственных воспоминаний, только когда Ханс совершенно убеждается, что Катарина искренне настаивает на той версии событий, которую успела ему поведать, он перестает ее мистифицировать и признается, что выдумал поездку во Франкфурт только для того, чтобы подвергнуть ее испытанию.