К книге
КайросКоробка II. II/10
66%
Коробка II. II/10
42

У них впереди неделя, и это первое путешествие, которое они совершают вместе. Целую неделю Ханс будет показывать Катарине свою Москву, свою окаменевшую надежду. Разве гостиница «Белград», в которой они остановились, не роскошна? В первый же час по прибытии они освящают гостиничную постель. Неужели она не должна любить его за то, что он взял ее с собой, несмотря ни на что? После этого им хочется есть. Ханс ведет Катарину в ресторан, где в центре зала накрыт королевский стол под розовой скатертью, с бесчисленными бокалами, у каждого прибора по три разных, один для воды, один для белого вина и один для красного. Играет оркестр, танцуют несколько пар. Ты когда-нибудь видела что-нибудь столь же великолепное? Нет, отвечает Катарина, разглядывая хрустальные люстры, мраморные колонны, и удивленно качает головой. Он ведет ее к столу, отодвигает стул, предлагая сесть, советует попробовать салат «Столичный», и она думает, что, может быть, ей все это только снится. Подают четыре блюда, для каждого блюда полагается отдельная тарелка и отдельный прибор. Не торопись, говорит Ханс, думая, что впервые Катарина должна увидеть красную звезду на Спасской башне, когда та загорится на фоне темного неба. Четыре блюда, к ним вода, и вино, и водка, само собой, и здесь, чтобы отметить их юбилей, водки разрешается выпить и Катарине. Только потом они впервые идут по мостовой этого города, по которой когда-то ходили Пушкин, Маяковский, Родченко, Ленин, Шостакович и Эйзенштейн. И многие другие. По ней пятьдесят лет тому назад ходили также и дедушка с бабушкой Катарины, но об этом она знает мало. Бензин пахнет здесь по-другому, круглые лампы светофора размером с тарелку, а уличные вывески огромны. По Старому Арбату, потом направо по проспекту Калинина, и когда совсем темнеет, в створе улиц перед ними открывается Красная площадь, совсем так, как они часто воображали и мечтали. Ханс и Катарина в Москве. На Спасской башне горит пятиконечная звезда, собор Василия Блаженного подсвечен, у Мавзолея происходит смена караула, звонят колокола. Полчаса сидят они там, держась за руки. Krasnaja Ploschatj. Spasskaja Baschnja. Mawsolej Lenina. Восемь лет учила Катарина в школе русский, восемь лет зубрила названия московских достопримечательностей, и теперь впервые оказалась здесь. Ленин всего в нескольких метрах от них покоится в своей последней обители, в стеклянном гробу под толщей красного и черного гранита. Ночью он остается один, отдыхая от толп зевак. Вернувшись, они видят, что на постели снова чистые простыни, а потому ее надо освятить заново.

И на следующее утро после завтрака они ненадолго возвращаются в номер. А потом опять идут той же дорогой, что и вчера, но уже озаренные полуденным солнцем: по Арбату, по проспекту Калинина, по Красной площади. Как быстро такой путь становится своим, родным. Универмаг ГУМ, сказочный дворец с бесконечными галереями под стеклянными крышами, посреди бьет фонтан. Давай условимся встретиться здесь через десять лет, хочешь? Журчит вода. Да, говорит она, согласна. Может быть, я приду, держа за ручку ребенка, думает она. Они обнимаются и на мгновение замирают так, забыв обо всем на свете. Потом они отправляются дальше, Катарина покупает себе шаль с бахромой и почтовую бумагу с московскими видами. Потом через всю площадь к Могиле Неизвестного Солдата и камням с названиями городов-героев. Здесь возлагают цветы новобрачные. На камне с надписью «Ленинград» среди цветов лежит кусочек хлеба. Немцы во время войны взяли город в кольцо блокады, и от голода там погибли сотни тысяч, говорит Ханс. Перед Мавзолеем с набальзамированным телом Ленина сегодня, днем, стоит длинная очередь. А ей непременно нужно увидеть мертвого вождя? Нет, не нужно. И ему тоже не нужно. Если бы они свернули направо, то вскоре вышли бы к гостинице «Метрополь» и к Лубянке. Но они не сворачивают направо. Они идут по улице Горького, мимо дома номер десять, в котором располагалась гостиница «Люкс». Теперь она называется «Центральная».

Ночью Ханс лежит рядом со спящей Катариной, прислушиваясь к ее дыханию. Человек, которого Катарина на своем бодром школьном русском спросила сегодня, как пройти, по фотографиям напомнил Хансу друга Брехта Сергея Третьякова. Напомнил своими очками, высоким лбом и лысой головой. На русский он перевел не что-нибудь, а именно пьесу Брехта «Высшая мера». По крайней мере с тех пор, как прочитал ее, Ханс знает, что так называемое доброе сердце – вещь, способная и запустить необходимые действия, и воспрепятствовать им. Иными словами, инструмент сомнительный. «Убивать – ужасно./ Но мы убиваем не только других, и себя самих тоже, когда нужно./ Ибо лишь посредством насилия можно изменить этот одержимый жаждой убийства мир, как/ Известно всем живущим». В конце пьесы юного товарища, совершившего ошибку, казнят, а тело бросают в яму с известью. Перед этим соратники еще спрашивают его, согласен ли он принять смерть, которой в условиях нелегальной агитации нет альтернативы. «Пауза», гласит сценическая ремарка Брехта, предшествующая ответу молодого партийца на этот вопрос. Потом он дает ответ, и ответ этот: «Да». Соратники обнимают его, чтобы облегчить ему уход. «Преклони голову нам на плечо,/ Закрой глаза». Заключенный в объятия своими друзьями, своими же друзьями он был застрелен, а тело его, как было условлено, брошено в яму с известью. Ради общего дела. Имя Третьякова Ханс как раз и хотел записать у Катарины дома в этот проклятый февральский день. Искал листочек бумаги, чтобы записать имя Третьякова. Но почему ему посреди зимы внезапно вспомнилось это имя? «Мертвые взывают к нам!» Эти слова начертаны на мемориале памяти социалистов в берлинском районе Фридрихсфельде, к которому Ханс каждый год во вторые выходные января приходит вместе со своими коллегами с радио в составе торжественно-траурного шествия. Как всегда, в этот день шел мокрый снег, и вместе с Сильвией, чтобы согреться, он ел после демонстрации картофельный суп. Надеясь, что она поддастся на его уговоры, забудет о том, что была его возлюбленной, и согласится стать просто подругой. «Мертвые взывают к нам!» Никогда прежде эта надпись не вторгалась столь властно в его сознание. Под мокрым снегом он вдруг ощутил себя стариком. «Мертвые взывают к нам!» В том числе и те мертвые, что пали жертвой собственных соратников? «Пауза», написал Брехт в 1929 году. А после паузы ответ молодого партийца: «Да». Спустя каких-нибудь десять лет после того, как Брехт написал это «да», его друг Третьяков, писатель и мыслитель, был арестован в Москве, брошен в тюрьму на Лубянке и через несколько месяцев приговорен к смертной казни по обвинению в шпионаже и расстрелян. Неужели даже после победы революции собственная страна всегда оставалась вражеской? Навсегда? Навеки? Неужели родного дома не найти? Сергей Третьяков, последним адресом которого была Москва, улица Малая Бронная, дом двадцать один дробь тринадцать, квартира двадцать пять. «А что, если он невиновен,/ как ему тогда умирать?» Это последние строки стихотворения, которое Брехт посвятил в 1939 году памяти своего друга. Третьяков не совершал ошибок. В год смерти Брехта, в 1956-м, при Хрущеве, он был посмертно реабилитирован.

Разве русские не страдают манией величия? Ханс закрывается рукой от слишком яркого солнечного света и поднимает взгляд на памятник работы Мухиной, осклабившись, с радостью вновь узнавая героев: рабочего с молотом, колхозницу с серпом, вскинувших руки ввысь и вместе выступающих вперед, словно скользящих, подобно фигуристам. Катарина тоже вскидывает глаза и говорит: Невероятно. На заставке к каждой кинокартине, снятой на «Мосфильме», видела она эти фигуры, бесчисленное множество раз видела она, как они сливаются в едином порыве, устремленные вперед, и тела их, вращающиеся под пристальным взглядом камеры, кажутся одной горделивой горной вершиной. Только американцы страдают такой же манией величия, говорит Ханс, американцы и русские в сущности до смешного похожи. В том числе и в своей любви к китчу. Они медленно бредут по парку, в котором раскинулась Выставка достижений народного хозяйства, ВДНХ, потом по рынку, покупают конфеты, на обертке которых красуется медведь, всех русских медведей зовут Мишка, покупают мороженое. Катарине вновь воспоминаются русские слова. Все, чему ее учили на уроках, дремало в ней в ожидании сегодняшнего дня и внезапно просыпается. Все, на что она надеялась эти последние пять месяцев, дремало в ней в ожидании сегодняшнего дня и внезапно просыпается. Подумать только, говорит Ханс, русские за каких-нибудь двадцать лет превратили отсталую страну в промышленно развитое государство: «Коммунизм это есть советская власть плюс электрификация всей страны». Катарина искоса поглядывает на Ханса. Все, что он здесь ей показывает, принадлежит ему и является частью его. Всего две недели тому назад она и представить себе не могла, что будет снова вот так гулять с ним летним днем, что сможет в любую минуту взять его под руку и, стоит ей только захотеть, еще теснее привлечь его к себе. Но что это значит на самом деле, говорит Ханс, качая на ходу головой, точно и сам не в силах в это поверить. Прошло каких-нибудь десять лет, и в последней сибирской избе горит электрический свет, просто представить себе невозможно, говорит он. На пустом месте, фактически из ничего, они создали целые фабрики и построили вокруг них города. А заодно и победили неграмотность. Научили пятьдесят миллионов человек читать и писать. Только представь себе! Катарина представляет себе, как над крестьянским столом висит лампочка, под ней сидят крестьянин с женой, они пишут «карандаш» или «мир». Свет в доме и свет в головах. Так, думает она и берет его под руку, так, и теснее привлекает его к себе, так и должно быть.

«Только когда земля задрожала и могилы разверзлись, стал и я на сторону тех, кто поднялся из глубин земли, обвиняя и обличая». Месяц тому назад в журнале «Зинн унд Форм» был опубликован текст Бехера «Самоцензура». Посмертно и с тридцатидвухлетним опозданием. Удивительно, что текст этот был написан в 1956 году, когда Бехер – министр культуры, казалось бы, давным-давно прикончил Бехера – поэта-авангардиста. Бехер наконец вспомнил, что его эмиграция в Москву и возвращение в Германию двадцать лет были окружены молчанием. А Ханс во время чтения вспомнил, что чиновники от культуры обрекли этот текст еще на тридцать лет молчания. Ну, и кто выиграл от этого молчания? И кто выигрывает, когда дверь все-таки открывается с таким опозданием? Что, если дверное полотно вырвет у тебя из рук ветром? Мертвым принадлежит все время на свете, но сколько времени отпущено живым, чтобы открыть для себя правду, но не быть ею уничтоженным? Во тьме такая правда словно бы вырастает, приобретая грозные, сверхъестественные размеры. Человек, которого Катарина вчера спросила, как пройти, был только похож на Третьякова или это и в самом деле был Третьяков? В ночном полумраке столичного гостиничного номера Хансу внезапно кажется, что граница между живыми и мертвыми становится проницаемой. И что из царства мертвых веет ветер.

Они уже четыре раза ездили на метро, все станции оформлены по-разному, а роскошью эта сеть метро не уступает анфиладам залов в прусском дворце Фридриха Великого Сан-Суси. Туннели расположены на глубине сотен метров под землей, требуется несколько минут, чтобы с поверхности земли, где светло и солнечно, спуститься по эскалатору на платформу, при входе и выходе из вагона тебя толкают и пихают, но внутри, в ужасно переполненном вагоне, всегда найдутся пассажиры, которые спокойно сидят или стоят с книгой в руке. Простые люди, рабочие, служащие, и они читают. Причем хорошую литературу, а не какое-нибудь чтиво, говорит Ханс. Ни в одной другой стране, говорит он, простая продавщица или простой строитель не могут прочитать стихи наизусть. Пушкина, Маяковского, говорит он. Мандельштама, возможно, тоже, думает он, но вслух этого не произносит. Несколько минут во тьме, а потом сияющий яркий свет, несколько минут во тьме, а потом сияющий яркий свет и мраморные колонны, несколько минут во тьме, а потом сияющий яркий свет, мраморные колонны, фрески, несколько минут во тьме, а потом сияющий яркий свет, мраморные колонны, фрески, бронзовые статуи, несколько минут во тьме, а потом сияющий яркий свет, мраморные колонны, фрески, бронзовые статуи, мозаики. Это метро, говорит он, люди построили сами и одновременно для себя самих, построили свое новое самосознание и заодно, так сказать, и метро. Здесь налицо совсем другое мышление, говорит Ханс, и не наемный труд для элиты, а тщание, забота созидателей о самих себе: прекрасное и ценное должно приносить пользу всем, кто его творил. Москвичи жертвовали ради строительства метро своим свободным временем. Они испытывали радость от того, что строили для себя самих, и это заметно. Да, это и правда заметно, говорит Катарина. Тьма и свет, тьма и свет, тьма и свет. На некоторых станциях они выходят, чтобы как следует их рассмотреть. Станция, мимо которой они проезжают, не выходя, называется Лубянка.

Построение социализма в одной, отдельно взятой стране, вот где собака зарыта, думает Ханс, опять лежа ночью без сна. Ты разрушаешь весь прежний порядок до основания, а остальной мир настроен к тебе враждебно. Новое рождается в муках и крови. Но сможет ли кто-нибудь когда-нибудь смыть эту кровь? Если бы пятьдесят тысяч берлинцев могли в рамках одной «пятидневки» устранить двести тысяч берлинцев, то эти пятьдесят тысяч совершивших убийства пролетариев, благодаря потрясению, испытанному ими от взятой на себя роли палачей, превратились бы в коллектив. Так, предаваясь интеллектуальной игре, размышлял Брехт во времена чрезвычайных предписаний Веймарской республики, когда во исполнение гражданского долга немцам полагалось умереть от голода. Незадолго до прихода к власти Гитлера. Уничтожить безжалостный и беспощадный мир, прибегнув к безжалостности и беспощадности. Но когда начинается «потом»? Когда снова можно перестать убивать? После того как они предались любви, Катарина, лежа наполовину под ним, спокойно заснула. Арестовывать или подвергнуться аресту, и верить в общее дело, бить или подвергнуться избиениям, и верить в общее дело, предавать и стать жертвой предательства, и верить в общее дело. Найдется ли общее дело столь же великое, чтобы объединить жертв и палачей, чтобы сердца их вновь забились в едином ритме? Чтобы оно превращало даже палачей в жертвы, а жертв – в палачей до тех пор, пока никто не смог бы решить, жертва он в сущности или палач? Арестовывать и подвергаться арестам, бить и подвергаться избиениям, предавать и становиться жертвой предательства, пока надежда, самоотверженность, скорбь, стыд, вина и страх не сожмут друг друга в нерасторжимых объятиях в каждом отдельно взятом теле. Только в таких обстоятельствах жертвенность может превратиться в силу. Только сильный может взять на себя вину за новорожденное общество, обнаруживающее недостатки. Только тот, кто забывает о себе самом. Кто ставит счастье других выше собственного. И чья надежда длится дольше, чем отпущенная ему жизнь. А что, если запаса плоти и крови не хватит на долгий путь в счастливое будущее? Если за прекрасное можно заплатить только безобразным, а за свободное существование – только страхом? Вероятно, думает Ханс, поворачиваясь на бок и слыша, как Катарина бормочет что-то во сне, вероятно, все это порождает тем более великий и важный жизненный опыт, которым, как нетрудно заметить, обладает здесь любая женщина, любой мужчина, даже любой ребенок. Что-то потустороннее у каждого во взгляде. Неудивительно, думает Ханс, что со времен Сталина Политбюро на всех парадах занимает место на Мавзолее, гробнице Ленина. Легитимация собственной власти через прикосновение к отцу революции, через присвоение мыслителя, который более ничего не натворит и никому не причинит вреда, это одно. И совсем другое – демонстрация власти, укорененной в земле на глубину могилы, когда ее выкапывают лопатой, если почва достаточно мягкая.

«Изящество» – красивое слово, говорит Ханс. Сейчас он в последний раз сидит с Катариной в наступающих сумерках на Арбате, они разглядывают прохожих, которые выглядят и двигаются совсем не так, как немцы. Русские девушки, попарно взявшись под руки, гуляют по кварталу и болтают. Какие они спокойные и расслабленные, как нераздельно связаны с временем и жизнью. Ханс невольно начинает насвистывать песню «Нас утро встречает прохладой, нас ветром встречает река», и осекается, вспомнив, что автор слов тоже был расстрелян в 1938-м. В том же году, что и Бухарин. «Как Вы оценили это сообщение? Я оставил его без внимания. Оставили его без внимания? Да. Если говорить о вредительстве, то можно ли понимать под ним также очень серьезные враждебные деяния, в том числе террористические акты? Да». Как-то раз Ханс одолжил у одного приятеля протоколы показательных процессов 1937–1938 годов. Два толстых тома. «Признаю». В какую же страшную, мрачную игру они тогда играли. Катарина прислоняется головой к его плечу и негромко допевает до конца: «Не спи, вставай, кудрявая!/ В цехах звеня,/ Страна встает со славою/ На встречу дня». Если бы он всегда мог вот так сидеть с ней. Если бы он мог забыть о том, что знает с января. «Что скажете? Я категорически отрицаю какую-либо связь. План убийства Владимира Ильича Ленина был? Отрицаю. В этом вас уличает Карелин. Я скажу, что это все неправда». Ветер шевелит у его губ волосы Катарины, мягкие и белокурые. Все эти дни в Москве они занимались любовью со страстью, какой не испытывали уже давно. Но завтра они улетают обратно в Берлин. «Атмосфера была накалена горячо? Достаточно. И в этой атмосфере вопрос об аресте, а у некоторых, быть может, об убийстве Ленина, не исключался? Насчет ареста я признаю, относительно убийства мне ровно ничего не известно. А атмосфера была… Атмосфера была атмосферой». Храбрый этот Бухарин. Не давал себя запугать. «Атмосфера была атмосферой». И все-таки в конце концов он признал вину, как все. За пределами вины и невиновности в душе всех признавшихся жило убеждение, что однажды обретенному правильному взгляду на мир нет альтернативы. Что его надо отстаивать даже ценой собственной жизни. О чем ты думаешь, спрашивает Катарина. О Бухарине, отвечает Ханс. Вечером он ведет ее ужинать в гостинцу «Украина», они смеются над русскими за соседним столиком, которые едят, а потом вдруг встают и выходят из ресторана, делают сорокапятиминутный перерыв, чтобы прогуляться, нож и вилку они прислоняют к краю своих тарелок, официанты знают, в чем дело, и ничего не уносят, а потом они возвращаются и снова принимаются за еду, как будто спешить им некуда и впереди у них целая вечность. Ночью, вновь стоя с Катариной на улице, Ханс вытаскивает из карманов по маленькому винному бокалу. Украл он эти бокалы ей на память, чтобы она никогда не забыла, что побывала здесь с ним. Если у них когда-нибудь снова появятся общие воспоминания, то они начнутся с этих дней, с их совместной поездки в Москву.

Предыдущая главаГлава 42 из 64Следующая глава