Москва в тот год была очень красивой. Расширялись старые улицы, строились новые дома. Василию Платоновичу как видному общественному деятелю уже обещали новую квартиру в доме академиков на Ленинском. Далековато, конечно, от центра, зато квартира новая и просторная. Да и жизнь на проспекте имени вождя мирового пролетариата по нынешним временам можно расценивать как проявление почета и уважения со стороны руководства. Соседями обещают быть не вчерашняя голытьба, которая нынче отовсюду повылезала на руководящие посты от партийных ячеек до крупных производств, а настоящие ученые, академики. Дом для них и строится. Большой и красивый, такой, чтоб советскую науку поднимали, не думая о бытовых проблемах. Василий Платонович хоть и не был ученым, однако трудом на ниве искусства почести себе вполне заслужил. Такими словами увещевал Пантелеева новый начальник Комитета по делам искусств при Совнаркоме ССР Михаил Борисович Храпченко.
– Михаил Борисович, спасибо за доверие, – мямлил Василий Платонович, не понимая, к чему клонит «литературовед». Храпченко недавно пришел к ним в контору, а поскольку всю жизнь занимался литературой и языком, за глаза его прозвали «литературоведом».
– Василий Платонович, я тут с коллегами пообщался, да и сам знаю вашу дотошность. Удивлен, что вы настолько въедливый критик… – Тут Пантелеев содрогнулся, уж не написал ли он где чего-то крамольного про товарищей по партии, но Храпченко улыбнулся. – Въедливый, конечно, в хорошем смысле. Нам такие люди нужны очень. Мы же искусством занимаемся, а это, скажу я вам, передовой фронт борьбы за сознание масс. В нашей стране все, слава Бо…, хм, благодаря партии и правительству, все хорошо, а вот международная обстановка, сами знаете, неспокойная. А как повлиять на людей без оружия? – Храпченко на секунду замолчал, и Пантелеев лихорадочно начал думать, как ответить на поставленный вопрос, но председателю ВКИ[24] ответ был не нужен. – Очень просто повлиять – с помощью искусства! Значит, мы с вами, Василий Платонович, именно здесь стоим на страже сознания наших людей.
– Согласен, Михаил Борисович, – успел кивнуть Пантелеев, пока Храпченко переводил дыхание в своей речи.
– Но мы работаем не только с теми, кто искусство, так сказать, потребляет, но и с теми, кто его создает! – Храпченко повернулся к своему тяжелому письменному столу и схватил огромную бумажную папку. – Вот здесь они! Творцы! Художники! Создатели искусства будущего! Наша задача – направить их в русло настоящего искусства! Искусства, которое будет воспевать победы и завоевания социализма, нового общественного строя на благо нового человека!
– Очень убедительно, Михаил Борисович, – снова кивнул Пантелеев. Он не так часто общался с новым руководителем главка и не ожидал, что предложение о переводе на работу в организованный «киношный комитет» – Комитет по делам кинематографии при Совнаркоме – превратится в пламенную речь начальника. Василий Платонович даже не собирался сопротивляться: раз партия дала задание, надо выполнять, какие здесь могут быть споры? Всем известно давно, что кино – важнейшее из всех искусств. Это на заре просвещения масс люди боялись белого экрана, а сегодня все совсем не так. Сегодня кино – не просто искусство для развлечения, это мощный инструмент партии и правительства! С ним мы построим светлое будущее не только для нашей страны, но и для всего мирового пролетариата!
Пришлось Василию Платоновичу дрожащими зубами проклацать этот дурацкий монолог. Кто знает, какая серая папочка на него у Храпченко собрана. Сам он ничего особенного за собой не замечал, но он и не специалист в таких вопросах. Там, наверху, люди знающие, лучше него разбираются, что такого «особенного» ему в вину поставить.
– Значит, договорились! – Храпченко облегченно откинулся в широком кресле. – Я в вас, Василий Платонович, не сомневался. С понедельника приступайте. В новом, так сказать, качестве жду от вас покорения вершин советского кинематографа.
Полдня Василий Платонович Пантелеев ходил сам не свой. Странным был этот внезапный вызов в главк. В воскресенье утром! Вчера уже поздно вечером раздался телефонный звонок. Вся семья вздрогнула. После таких звонков наступали неприятности у знакомых товарищей. Уже все спать ложились, когда телефон зазвонил, как ошпаренный. Теперь Василий Платонович шел по улице и размышлял. Вот дурак-то, чего это «как ошпаренный» – он так каждый день звонит. Но, видно, в последнее время обострились все чувства Пантелеева, спал плохо, нервничал, собственной тени боялся. Вот так всегда, понервничаешь – воздуху не хватает. Что за жизнь пошла? Задыхаюсь, задыхаюсь. Звонила Татьяна Зубкова – секретарша из главка (неужели они там так допоздна работают каждый день?): «Уважаемый Василий Платонович, вас вызывает новый руководитель Михаил Борисович Храпченко на беседу завтра утром, в девять часов, будьте добры!» И трубку повесила. Вроде знакомая Татьяна, а голос был у нее официальный и строгий. Это добавило бессонницы Василию Платоновичу. А наутро пришлось идти. С понурой головой, с двумя бутербродами в портфеле. В трамвае чего только не передумал. Вся жизнь в пятнадцать минут езды уместилась. А тут – просто предложение нового назначения. Можно уже выдохнуть, а не получается. Чудно́ все совпадает в этой жизни, веха за вехой, сюжет на сюжете. События цепляются друг за друга. Думал, что все уже, буду спокойно жить, что кончились бури в стране и в душе покой. Сам с собой договорился, всех простил и у всех попросил прощения. Но нет уж, Бог подкидывает новые истории. Хотя какой там Бог-то, пора бы уже перестать думать об этом, не царские времена. Новый мир.
«Пап, ты чего такой?» – спросил сын Егор. «Да так, – стиснув зубы, процедил Василий. Помолчал и добавил: – Деду сегодня двадцать лет». О том, что казака Платона Ивановича Пантелеева расстреляли, Василий узнал тогда из документов ревкома. «Объявление. Согласно постановлению Губернской Чрезвычайной комиссии уездным революционным комитетом расстреляны…» Сначала читал через строчку, ему тогда приходили эти депеши каждую неделю. По ним измеряли показатели новой власти в уезде, а потом отправляли донесения наверх. Вот, смотрите, товарищи, сколько недобитой контры обнаружили на вверенной нам территории и добили в соответствии с приказом Реввоенсовета, по законам военного времени, чтобы не коптили небо в молодой Советской республике беглые царские прихвостни и белогвардейские подпевалы! Тот злополучный список Василию тогда тоже дежурным показался, мало ли, кого там еще порешили. Читал буднично, проглатывая окончания слов, диктовал своему писарю очередное донесение вышестоящим товарищам в губчека. «Смирнов Зосима Петрович, Румянцев Никифор Савельич, Сорокин Давыд Калинович, Пантелеев Платон…» – на этом месте сердце-то и стукануло. Натурально, как будто лошадь из колеи вынесло. С ним такое было один раз, чуть Богу душу не отдал. Еще в детстве с Петькой поехали Графа объезжать. Отец тогда только-только привел его на двор. Сноровистый конь оказался, как его отец с базара довел, никто понять не мог. «Идите, – говорит, – хлопцы, на лугу опробуйте новичка! Будет артачиться, приструните да покрепче, у нас не забалуешь, пусть знает!» Пока упряжь надевали, Граф смирно себе вел, мордой немного воротил да губами пыхтел. А на лугу Василий решил первым покрасоваться. Вскочил на коня да в галоп его сразу отправил.
Через луг дорога наезженная, здесь мужики в город ездят. Колея хоть и неглубокая, но четкая. Умный конь всегда узнает, куда копытом ступить. Граф до поры шел ходко, в оттяжечку копыта отпускал. Васька орал во всю глотку, так его счастье переполняло. Петька на торбу дорожную присел и наблюдал за братом. Василию казалось, что он сейчас прямо на небо вскочит. Даром, что коня Графом назвали, там на небе-то для графьев отдельный удел устроен, это каждый знает. Так и шел в колее удалой конь. И в тот момент, когда Васька на седьмом небе был, едва за узду держался, ступил Граф мимо колеи. Со стороны Петьке показалось, что конь оступился. Галоп как будто осечку дал, ноги у коня подогнулись, вот-вот на бок повалится. Васька в седле даже спружинить не успел, набок завалился. Конь в ходу удержался, а ездок его набок словно мешок с мукой рухнул. Трава в этом месте густая была, слава Богу, жив остался, но спину себе отбил надолго. Граф, почувствовав, что седока нет, вздохнул свободы поглубже, заржал, да убежать далеко не успел. Петька в этот момент уже близко был, схватил коня под уздцы да как заорет: «Стоя-а-ать!» Если бы не подоспел вовремя, конь мог бы брата и копытом поддеть, вот тут-то и смотри, жив ли мертв. Граф и правда норовистым показался. Маленького Петьку еще немного протащил вдоль колеи, да и встал, как вкопанный. Васька в это время, бледный от страха, за младшего брата переживал, высунул голову из травы, а встать не может.
Петька потом и Графа домой привел, и Василия на себе притащил. Он после того приключения две недели с палкой по деревне ходил, отбил себе что-то на заду так, что садиться не мог. Отец его в бане потом лечил дубовыми вениками. Он известный был парильщик, вылечил старшенького за две недели. Граф с тех пор Петьку издалека узнавал, ржал приветственно, а перед Васькой всегда голову склонял, вроде как вину чувствовал.
Теперь вину чувствовал Василий. Перед отцом. И блага мировому пролетариату не принес, и отца потерял. Двадцать лет прошло, как и не бывало. Закружила его власть. Думалось тогда только о светлом будущем, а теперь и сам под колпаком оказался. Часто думал он теперь о семье, о детстве. И удивлялся, что в детстве сам был совсем другим. А теперь и жизнь, и власть – все другое. Переломила его революция через колено. Другим он стал человеком. Не о том мечталось тогда.
О том, что Василий Платонович может расстаться с партбилетом, ему шепнул сосед Никифор Наумович Петренко. Он был из тех, кого называли «большевиками старой гвардии».
– Василий Платонович, я тебя давно знаю, скрывать не буду, хочу, чтоб ты задумался, – неспешно начал Никифор Наумович. – У товарищей из органов есть к тебе прямые вопросы. Подумай об этом. И пока не задали тебе их, ответы подготовь. Контрреволюция не дремлет даже сейчас, когда по всей стране расцветают цветы коммунизма.
Никифор Наумович зашел к нему через неделю после нового назначения. Василий в домашнем кабинете перебирал документацию по кинофильмам. Интересно как, раньше его в кино было не затащить, ну, не нравилось ему и все тут. Признаваться в этом он никому не собирался, понятно, что важнейшее из искусств, понятно, что «орудие пролетарской пропаганды» и все такое. Но вот как жизнь посмеялась над ним. Не любил, а теперь полюбишь как миленький. Свежие фильмы не очень-то блистали идеями. Вот на рыболовецком траулере обнаружили японских шпионов, вот в кубанском колхозе вражеский пособник решил истребить все стадо, вот на границе с Афганистаном ловят диверсанта. Кругом шпионы, враги и передовики производства.
– А ты что же думал? Искусство, Василий, отражает жизнь, – прихлебывая чай из блюдца, рассуждал Никифор Наумович. – Время сейчас тревожное, сам знаешь.
Никифор Наумович стал старшим наставником Пантелеева. Был он членом партии знаменитого ленинского призыва, активным общественником и хозяйственником. Василий всегда считал его своим советником по разным вопросам. Казалось, что он всегда рядом. Помогал замять вопросы о семье, когда его оформляли на работу в Комитет по делам искусств при Совнаркоме ССР. Трудные вопросы уже тогда были, как не быть. Брат – белогвардеец, отец – расказаченный элемент. Василий отхлебнул свой чай из чашки и закашлялся: вспомнил желтый листок с приказом о расстреле отца.
– Аккуратнее, – услышал он заботливый голос Петренко. – Егорушка, добрый человек, принеси-ка отцу салфетку, – позвал он Егора из соседней комнаты.
– Так вот, Василий, я к тебе, собственно, зачем зашел. Сейчас контры много разной развелось. Я тут с товарищами разговаривал, есть у них в тебе сомнения.
– Какие еще сомнения? Что не так?
– Да ты не заводись. Все пока так. Но ты же сам знаешь свою биографию. С семьей тебе не очень повезло, чего уж тут спорить.
– Опять, Никифор Наумович? Я же все что мог доказал. Разве мы не с вами Кубань от Врангеля очищали и на Перекопе грязь месили? Да у меня шрам на брюхе с того времени зудит.
– Ты, Василий, охолонись. Шрам твой никого не интересует. Товарищи знают все твои подвиги. До поры до времени все это очень ценилось. И то, что ты за расказачивание выступил, и что на поводу у белогвардейской семьи не пошел, и что порвал с прошлым, и что в люди выбился, служишь молодой советской республике, а не всякой швали. Но! – Петренко сделал паузу и выразительно посмотрел на дверь. – Пойми, Василий Платонович, много врагов. Ой как много. Надо быть начеку каждый день. Каждую минуту! Есть у товарищей сомнения, что ты связь держишь с контрой и мракобесной сволочью.
– Я… я… – Слова у Василия застряли в горле. Не проглотить, не выплюнуть. В этот момент горячая волна прошла по его лицу, хорошо, что он в тени стоял за настольной лампой. А то было бы уж совсем стыдно оправдываться ему перед наставником.
– В общем, Василий, я тебя, будем думать, предостерег. Пойду уже. Спасибо за чай. Надеюсь, не последний. Просто подумай хорошенько. А если что надумаешь, приходи, расскажи все как есть. Я и товарищей, каких нужно, приглашу, побеседуем по-дружески. Ты же знаешь, я тебе всегда готов помочь. Шрам твой, если ты помнишь, я на Перекопе и бинтовал. Помогу и сейчас, не боись.
Василий молча закрыл дверь за Петренко. Выключил свет в прихожей, и начало его колотить и трясти, как в лихорадке. Стиснул зубы, чтобы не закричать, домашних не пугать. Хотелось ему выть волком, орать так, чтобы стены рухнули. Облокотился на стену, а ноги сами подкосились, сполз на пол. Свернулся калачиком и начал кататься из стороны в сторону. Вой сдержать можно, а слезы уже градом катились. От безысходности, от глухой тоски.
«Если сегодня не приедут, успею», – подумал Василий. Визит Петренко был сигналом. Теперь приехать за ним могут в любой день. Вернее, в любую ночь. Черные воронки обычно приезжали по ночам. Никифор Наумович был все-таки старым товарищем. Понятно, что связан он там с кем-то в органах, иначе бы не совал свой нос во все дела. Если будет принято решение арестовать Пантелеева, то помешать он им не сможет, а вот предупредить – пожалуйста. С другой стороны, зачем его арестовывать, ничего плохого он не сделал, в диверсиях не участвовал, вражеским агентам не помогал. Он простой конторский служащий – теперь в комитете по делам искусств. Ну, кропает себе статьи о кино и театре. Что такого? Все вроде в русле социалистического реализма.
Время тянулось долго. Часы на стене пробили десять часов. В кабинет заглянула Елена. «Вась, ты чего не спишь? А Петренко зачем приходил? Что-то случилось?» – «Нет, все в порядке, иди, пожалуйста, спать. Просто голова разболелась. Сейчас попью чаю и немного поработаю». В кабинете темно, верхний свет выключен. Вольфрамовая нить в настольной лампе потихоньку потрескивает. На стену за Василием падает длинная тень. Он знает, что конец неминуем. Если придут, будут обыскивать всю квартиру. Важно спасти самое ценное. Документы. Деньги. Образ.
У них в семье именно так, буднично, называли эту икону – образ. Про образ знала только Елена. Больше делиться ему было не с кем, а от жены скрывать такие вещи невозможно, да и не нужно. Это был подарок отца. Василий только сейчас подумал, что от родителей больше не сохранилось ничего. Последняя ниточка, связывающая его с прошлым, рвать ее не хотелось.
С братом Петром они разошлись окончательно, уже повзрослев. Спорили до хрипоты, иногда и дрались. Что одному годилось, то другого раздражало. Иногда ругались по мелочам, а отца это выводило из себя. «Что вы, как два барана, трындите! – хрипел отец. – Вам еще вместе всю жизнь жить, а вы одну борозду вспахать не можете!» Отец вообще не привык к такому разладу. Они со своим корешем Серым друг друга с полуслова понимали. Недаром вместе и на войне выживали, и в миру работали. Отец всегда о такой товарищеской поддержке с детьми говорил. Да вроде и жили они в ладу все детство, а потом будто черная кошка между ними пробежала. Отец, когда отчаялся сыновей примирить, однажды позвал их к себе. Долго молча сидел, голову опустив. Василий с Петром замерли на лавке, думали, что отец умом тронулся, стали уже переглядываться друг с другом. А он, оказывается, молился – сказал «аминь» и перекрестился. Поднялся, прошел в горницу, в красный угол табурет поставил, встал на него и с полки старинную икону снял. Этот двойной складень он с войны привез. Соседка, тетка Пелагея, как увидела, глаз оторвать не могла: «Чудной образ у тебя, Платон. Богородица вроде наша, а вроде и нет. И Спас пронзительно так смотрит, будто в самую душу заглядывает!» Откуда отец образ взял, он потом рассказал. Другие трофеи тащили: тряпки женам, кольца золотые на продажу. А отец икону в ветоши привез и шрам во всю спину от турецкого ятагана. Если и было золото, то на иконе вокруг Христа. Образ светился неземной своей внутренней силой. Отец сразу определил его в красный угол в большой горнице, за шторой спрятал, чтобы гости внимания не обращали.
Молча снял икону с божницы. Молча к сыновьям подошел. Складень с Богородицей и Спасом перед ними раскрыл, двумя руками крепко взял, глаза закрыл, напрягся так, что жилы на шее вздулись. И медленно начал его пополам разрывать. Петля между половинками заскрипела, словно где-то открылась старая дверь, которую тысячу лет не открывали. Именно этот скрип у Василия потом в голове время от времени звучал, когда думал он о своих семейных неурядицах. В эту воображаемую дверь они с Петькой и вылетели. Где теперь брат? Где искать? Повиниться бы, а не перед кем.
Складень отец рвал молча, стиснув зубы. Потом створки сыновьям протянул. Спас Петьке достался, а Богородица – Василию. «Спрячьте, братцы, куда хотите, чтоб чужой сглаз вас по жизни не скрутил. И на всю жизнь сохраните. Может, так вас Господь и не оставит».
Теперь Василий тайком открывал старую дверь своего подъезда на Земляном валу. Он передать святыню сыну не мог. Если придут за ним, обыскивать начнут всю квартиру, за икону и семье не поздоровится, и ему срок добавят. «За сокрытие церковных ценностей» уже много народа пострадало. Решено было образ отнести на хранение Виктор Николаичу. Этого богомольного старика Василий знал давно. Случайно познакомились в библиотеке, разговорились. Виктор Николаевич Травкин странный был человек, то ли священник отставной, то ли монах. Он жил один в комнатке в коммуналке. Соседей было немного, и те вечно в разъездах, люди ученые. А у «дяди Вити» постепенно тайком стали собираться богомольцы. Чудны́е люди, думал про них Василий, чаи гоняют, растрепанное Евангелие при свечах читают шепотом. Виктор Николаевич его приглашал к себе несколько раз, у него и иконы в шкафчике хранились. Добрый, немудреный человек. Кажется, и органы про него знали, но молиться этой стихийной общине не мешали. Мало ли сумасшедших по Москве бродит. Эти хоть мирные, на государство не претендуют, им храм в Яковлевском переулке[25] закрыли, так никто и не пикнул. Для того чтобы спрятать образ, это был единственный вариант.
Идти недалеко, от Садового вверх по Малому Казенному, там на углу с Лялиной площадью в старом доме. Виктора Николаича окно неярко светится, там свеча горит всю ночь. Удивится? Испугается? Образ, завернутый в полотенце, согревал Василия в промозглой осенней ночи. «Даст Бог, обойдется», – думал он. Прохладно уже, и кепку забыл надеть второпях.