«Ветер поднялся не к добру, последнее унесет», – думал Платон, стоя на краю села под старым дубом. Дальше начиналось поле, а после него – багровая полоса затухающего заката. Солнце садилось медленно, как будто прощалось не на одну ночь, а на долгий неопределенный срок. Платон любил наблюдать за светилом. Особенно в последнее время стал чаще приходить сюда, за овин. Смотрел на солнце, пытаясь разглядеть едва видимые пятна и очертания солнечной короны. Сначала щурился с непривычки, а потом научился присматриваться. Очень, оказывается, просто: глаза зажмуришь покрепче, а потом легонечко приоткрывай. Именно этот способ хорош для закатного солнца. В зенит пялиться не получится, да и не нужно это. В зенитном солнце хорошего мало. Жарит и ослепляет – какая ж это красота?
Закат был тихим, а после начал подниматься ветер. Дуло с севера, холодом резало щеки. В этот момент Платону подумалось, что ветер не закончится никогда. Будет распаляться сильнее, пока не прогонит прочь одинокого человека. Пока не разнесет остатки всей разрушенной жизни.
Платон думал, что, может, уже настала пора уезжать, на этом давно настаивали дети. Сам он слова «побег» не стеснялся. «Драпать, значит, будем?» – спрашивал он Петьку и смачно крякал, опрокидывая ядреный первач из почерневшей липовой кружки. Драпать он, конечно, никуда не хотел. Да и не понимал зачем. Жили на этой обожженной земле и дед его, и отец. Вон поле за овином, так оно за столько-то лет таким по́том Пантелеевским напиталось, что брось в него по весне семечко, а осенью за урожаем приходи. Можно и не делать ничего: само вырастет и в муку перемелется. И кому теперь все это оставлять?
Петр теперь приезжал реже, а когда начались волнения в селе, вообще перестал. Время от времени передавал письмо с кем-то из соседей. Чиркнет пару строк, а на душе Платону все легче становилось. Писем становилось тоже меньше. Да и какие там письма – пара листов шелковой бумаги, на ладони спрятать легко. Но опасно теперь перевозить и их. Не дай Бог, найдет кто записку отцу от белогвардейского офицера. Скандала не оберешься. Пару недель назад Семен на почтовой станции захватил мешок с письмами для сельчан. Мешок – сильно сказано. Платону письмо от сына, старой Прасковье от дочери весточка из города, Егоровым – сестра написала, да посылка с одежей для деток Хворостовых, дочь им передала, пожалуй, что и все. Платоново письмо сильно отличалось, уж больно красивый конверт. После этого Семена Городничего, деревенского почтальона, в совет вызвали. Дескать, кто тебя уполномочил почту из города забирать? Как этой новой власти объяснить, что Сенька почту для деревенских возил, когда еще пацаном зеленым рос. А никакой новой власти тогда еще и в помине не было.
У Платона Пантелеева было два сына. Погодки родились, еще в спокойные времена. Платон, вспоминая их детство, всегда удивлялся. Оба вроде в одной семье выросли, а характеры до того разные, что мужики шутили: мол, брат, чего-то ты не доглядел, Фроська твоя не иначе с цыганами путалась.
Василий был на год старше и всегда это чувствовал, по двору ходил важно, спину не гнул. Командовал сначала гусями да курами, а потом и всеми деревенскими мальчишками. Ефросинья, когда его грудью кормила, характер заметила. Если чего захочет, вынь да положь. Упрямец знатный. А Петька, наоборот, задумчивый, как филин. Слова из него не вытянешь. С детства такой. То ли смурной, то ли внимательный. Начнет его Платон учить рубанком доски править, и так перед ним и эдак расстарается. А тот молчит и смотрит. Хоть бы спросил что, уточнил – нет же, головой кивает и глаза таращит. Спросит его отец: «Ну ты хоть что-нибудь понял?» «Понял», – говорит и опять в молчанку.
– Платон! Пантелеев! – прервал его мысли голос Нефедова. За овином послышалось ржание. Леха Нефедов, сосед, после того как власть сменилась, стал в селе кем-то вроде казачьего старшины. Никто из местных мужиков новую власть не признавал. Слухи доходили, что кое-где комиссарить начали, но до Вознесенского пока большие изменения не докатились. Приехал комиссарский отряд, кто во что горазд одеты, одно ружье на всех, но командуют, как хозяева. Мужики собрались на «пятаке» да быстро их наладили восвояси. Комиссары покружились, Нефедова за старшего назначили да и дали деру.
– Леха, ты чего на ночь глядя орешь на все село?
– Дело есть, Платон. Поговорить надо да посрочней. – Леха даром что за красных, а человеком пока что оставался. – Я весть узнал, на следующей неделе наши придут сюда. Будут к себе в солдаты записывать, а кто не согласен, могут и в расход.
– Это для тебя они «наши», а со мной знаться пока еще никто не приходил. У меня «наш» – только Господь на небушке. Все остальные – по боку.
– Дурак ты, Платон, – спешился Нефедов со своего каурого жеребца. – И детей своих не жалеешь.
– А чего их жалеть, Нефеда! Мужики мои выросли уже, пусть сами определятся, за кого кровь лить да грязь месить. Я, слава Богу, свое отмесил, у меня турецкий рубец от шашки во всю спину, ты будто не знаешь.
Платон сел на завалинку овина, достал из холщовой сумки кисет, кусок газеты, высыпал табак на ладонь, понюхал и осторожно переложил на бумагу.
– Чего Петька пишет? – спросил Нефедов, присаживаясь рядом.
– А чего он напишет хорошего-то? Пока уходят на Восток, – Платон взглянул на дальнее поле, солнце уже совсем зашло за горизонт. – Заварили твои кашу, Леха, ой, заварили…
– Ну что ты ворчишь, теперь все равные будут, мне командир пообещал даже сурьезную должность дать, когда последних недобитков прогоним. Тебя-то я оставлю, Платон. Не боись, я все ж уполномоченный…
Вот это «тебя-то я оставлю» Платона Пантелеева задело за живое. В нем уже давно бурлило это непонимание человеческой власти. Как может один человек другим понукать? Вроде равные создания. Божьи дети. Все понимают, а живут совсем иначе. Новая власть, новый порядок, новый мир строить теперь все взялись. Не то чтобы в старом Платона все устраивало, он и в нем видел несправедливость во многом. Но с ног на голову ставить свою жизнь тоже не собирался. Нефедов, как только немножко власти заимел, начал вокруг себя собирать таких же, желающих нового мира. Садились у него в избе эти деятели и натурально делили село друг с другом: «Ты, Комар, возьмешь на себя проходную улицу до Павловского дома, Петрович, ты отвечаешь теперь за Протоку, а Слюнтяй – главный теперь над зареченскими». Платона это поначалу веселило, а потом уже и шутки на тему новой власти стали для него словно искра для пороховницы.
– Ты кто такой-то, Нефеда, чтоб вот так заявлять?! Бес, что ли, в тебя вселился?! Как ты меня оставишь? А кого не оставишь?! Ты что делать собрался, гад? Своих, что ли, стрелять?
– Я тебе не гад, а пока еще старый товарищ, – рыкнул Нефедов. – Ты таким тоном со мной не разговаривай, а то я и обидеться могу.
Платон вскочил, схватил соседа за грудки:
– Да я тебя сейчас бы прямо и порешил, подлюка!
– Эй, аккуратнее, сосед! Ты на представителя власти руку поднимаешь! – попробовал возмутиться уполномоченный.
– У меня одна власть – на небе! – Платон отпустил воротник нефедовой рубахи. – А пошел ты вон, чтоб ноги твоей не было.
– Это мы еще посмотрим, кто тут пошел вон, – обиделся Нефедов. – Я, вообще-то, по делу приехал, Пантелеев. Мне разговоры разговаривать некогда, попрошу завтра с утра явиться в контору и доложить все, что вы знаете о местопребывании своих сыновей. Особенно нас интересует младший ваш, Петька. А не явитесь, мы сами к вам придем. – Нефедов повернулся и, уже отойдя на пару шагов, процедил: – Вот за своего белогвардейца завтра и ответишь. – Стеганул плетью своего рысака и поспешно удалился от пантелеевского двора.
Платон сплюнул за ограду палисадника и задумался, отчего же все так резко изменилось в его размеренной жизни.
Петр Пантелеев был младшим сыном Платона. До того дотошный малец был в детстве, что отец по настоянию сельского учителя Кормухина отдал его в кадетский корпус. Там Петра и так и эдак рассматривали. Дворянскими или какими аристократическими корнями не похвастаться, зато казачья выправка в Петьке чувствовалась за версту. Чуб, стать, глазищи упрямые, скулы, как у актера Мозжухина в кино. Да еще повезло, что в этой кадетской школе Семен Иваныч Борода служил, он Пантелеева деда знал хорошо, вместе турок побивали. Сложилось все прекрасно, взяли Петьку в кадеты. Платон тогда сына обнял крепко, в церкви свечу поставил, вечером в трактире выпил рюмку водки да спать завалился. Младшего пристроил, и слава Богу, вырастет из него человек, в этом сомнений не было – так думалось Платону тогда. Кто ж знал, что в стране все перевернется с ног на голову. А Петьке бы по военной линии пойти, но линию эту оборвали неожиданно. Так в Белой армии и оказался. Пока эсеры с кадетами власть делили, Петр Пантелеев за веру и Царя служил. В селе мало кто понимал, что происходит. Мужики-то одни и те же. Солнце светит, земля родит. Какая разница, кто там нынче в Совете главный. Все друг друга знали как облупленных.
А теперь Нефеда голос повышает! Начальник хренов! Да я еще помню, Нефеда, как ты по молодости браги у бабы Саши напился. В зюзю был! В зю-зю! И я тебя тащил, чтоб маманька не увидела и по заднице тебе хворостиной не прошлась. Мало того, что всю дорожку вдоль улицы ты, сволочь, пометил, так ты еще и забор соседский повалил, а я его потом полчаса ставил, пока ты за бревном храпел! И ты на меня еще голос повышаешь, собачье отродье! Не нравилось Платону, как власть влияет на его соседа.
Солнце уже совсем спряталось за горизонт. Стало холодать. Платон молча выкурил самокрутку и медленно побрел к избе с мыслью, что именно сегодня думать ни о чем не нужно. Пустое и бесполезное дело, хорошо бы выспаться.
Нефедов не обманул. Наутро Платон как обычно занялся огородом. Мало, что ли, дел у казака в августе, после Ильина дня. Пока не занялись дожди, надо потрудиться. Иначе потом накроет беспросветная осенняя изморось. И неубранный овощ погниет, и сено для Бурки сваляется, да мало ли чего еще нагрянет. Нефедов не обманул, к полудню пришли трое. С новоназначенным председателем Совета два сопровождающих. Платон их тоже знал. Игорь Мосол, пастух, жил на окраине в хибаре, пьянчужка местный, за шкалик маму родную продаст. Второй был идейный – Пахом Мухин, этому только повод дай поспорить. О чем угодно мог болтать. Однажды Платон с Мухой даже сцепились у колодца. Начал Мухин спорить за войну. Дескать, если бы немец дошел до России, то было бы все у нас по-другому. И царя бы они не скинули, он немецкому кайзеру родней приходится, а брат на брата, как известно, не пойдет. И вот теперь Платон вспомнил этот спор и улыбнулся: «Не пойдет, значит, брат на брата, да, Пахом? А чего ж ты ко мне с ружьем пришел?!»
– А ты, Платон Пантелеев, с нами разговоры не разговаривай. Именем революции мы тебя арестовываем как пособника белогвардейской контры!
– Какого пособника?! – удивился Платон.
– Белогвардейского.
– Ты, Нефеда, рехнулся, что ли? – спокойно проговорил Платон.
– Вы, товарищ, со мной так не разговаривайте, я представитель власти.
Нефедов даже приосанился при этих словах, спину выпрямил. Мосол стоял, тупо опустив голову, а Пахом улыбался, головой кивал после каждой нефедовской реплики и постоянно сплевывал в сторону.
– Так, братва, хорош, никуда я не пойду, у меня еще чеснок вон не связан. Конь не кормлен. Хотите поговорить, вечером приходите.
Платон попытался отойти в сторону. Но тут Мухин резко схватил его за рукав.
– Стоять!
– Ты, Муха, руки-то свои убери. Думаешь, с пушкой стоишь, так казака лихого испугаешь? – Платон кивнул на маузер, который у Пахома был запросто заправлен за ремень. Мухин проследил взглядом, опустил голову и тут же получил удар в челюсть. Платон решил не церемониться и рявкнул что хватило мочи: – А ну пошли отсюда, псы поганые! Пока я вас сам не порешил! Нефеда, сука, еще раз сунешься в дом мой, плети тебе не избежать! Мать тебя не порола в детстве, так я должок ее возверну! Посмотрит тетка Соня с небес, кто у нее вырос! Пошли вон!
Пока Платон своим басом орал на этих уполномоченных, Мосол, закрывшись руками, стоял и дрожал. Думал, и ему Платон крепкого кулака отвесит. У Нефедова челюсть упала, он такого отпора не ожидал. Рванулся было и свой маузер достать, но руку его остановил Платон. Побоялся стрелять. А Платон готов, чего терять-то, он никакой власти не представляет, он сам по себе.
– Нефеда, я тебе серьезно сейчас говорю. Еще раз придешь ко мне на двор, вспомнишь всю геенну огненную, в которой предки твои сгорели. Пшел вон!
Платон пнул калитку, схватил корчившегося Мухина за ворот и вышвырнул на улицу. Мосол выскочил пулей за ним. Нефедов, видно, что испугался, попытался выпрямить спину и ровно пройти вперед, но из-за того, что постоянно оглядывался на Пантелеева, походка его получилась прыгающей и неуверенной.
День был испорчен напрочь. Платон Пантелеев на грубую щеколду запер калитку. Пошел в дом, налил стакан первача, опрокинул залпом. «Поживем еще!» Посмотрел на портрет Петьки с Василием – однажды какой-то бродячий мазила нарисовал пацанов карандашом, – где же вы, братцы мои, как одному против этой собачьей своры-то стоять?
Платон жил один уже два года. Жена, Ефросинья, отправилась «по божьим делам» два года назад. Мужик погоревал немного да и успокоился. Соседи его осуждать пытались, мол, чего это он траур не держит по усопшей благоверной, веселится и горькую пьет в кабаках с дружками. А он спокойно отвечал, что у Бога все живы, а если по каждому покойнику убиваться, то на Земле через год-другой людей вообще не останется. Написано же – «смерти нет», а если у самого Создателя нет в этом сомнений, неужто мы, не веря ему, рыдать будем?
Все складывалось наперекосяк. Зашел в дом, вышел из дома. До сарая добрел, вилы из рук выпадают. Не ожидал он, что уполномоченные за него всей сворой возьмутся. Петьку ищут, да ветер в поле им помощник. Петька давно уже за Урал ушел со своим войском. Красные, белые, кто их разукрасил-то? Был Петруха казачий сын, крестьянских кровей пацан, а стал белой кости офицер. Вот этому радовался Платон, тому, что сын чести своей не продал и в перебежчики не подался.
За старшего – Василия – сердце у него болело. Васька в гражданские подался, работал в городской конторе землемером. С отцом-то не очень знался, а с тех пор как власть переменилась, вообще как отрезанный ломоть стал. Пару раз они с Платоном схлестнулись в спорах о новом порядке, Платон плюнул да и замолчал. Ну не будешь же с родным сыном до хрипоты спорить. Что выросло, то выросло. После смерти Ефросиньи сыновья как будто враз другими стали. Повзрослели, что ли, говорить стали иначе. Теперь все по-другому. Вообще все. Платон понимал, что жизнь меняется быстро, но чтоб вот так! Зачем-то подумал, что похоже на попойку в хорошей компании. Сначала все пьют и всем хорошо, а потом – совсем незаметно – понимаешь, что перебрал. Ноги не идут, язык не поворачивается, и голова не работает. Уловить границу между тем, что было, и тем, что стало, невозможно. В хорошей компании именно так, чего скрывать? Время, норму и хмель держишь в узде только с теми, с кем не очень-то хочется забыться. Настоящим любимым людям отдаешься полностью. Так случилось у Платона и с сыновьями. Вчера еще с пацанами кур по двору гоняли – и враз повзрослели. Когда успели-то?
Теперь все было по-другому. Жена-баба отошла в лучший мир, а сыновья уехали, каждый за своим счастьем.
Весь день Платон пытался забыться обычными деревенскими заботами, но руки дрожали от злости. Хозяйство у него крепкое, слабины не давал. Чуть оторвется доска от проржавевшего гвоздя, крепил сразу. Не было у него привычки оставлять на потом даже мелкие заботы. Сам не ленился и детей так учил. Если есть возможность сделать быстро, делай, не откладывай. Потом этого «потома» может и не быть. Живем-то быстро, а уйти на тот свет с недоделанными делами на этом – большой грех, так зачем же накапливать их по мелочам. За этими мыслями вспомнил Платон о корешке своем лучшем. Вместе они на Дунае с турками по молодости воевали. Друзей у него – по пальцам пересчитать. Серега Ростовский, тот отшельником жил за рекой. Казак был стоящий. С детства они с Платоном соседских гусей гоняли. А потом добровольцами пошли сербов да болгар от проклятых османов освобождать. Проверили друг друга еще на переправе через Дунай.
То была очередная русско-турецкая эпопея. Платон задумался: это ж сколько лет назад Серега его из воды-то вытащил? Почти сорок лет прошло с тех пор, как увидел он и пропасть со светом, и всех святых помянул, и вся жизнь его тогда перед глазами пролетела, как один миг. Вот дурак-то! Это тогда казалось, что вся жизнь. А после этого вот прошло еще полжизни, и никуда она не делась. Идет потихоньку.
На войну с турками они с Серегой вместе пошли. Приехал вестовой в село, так мол и так, атаман в городе объявил мобилизацию добровольцев. Если есть лихие казаки, готовые за веру православную постоять и братьев-болгар от османского ига освободить, то милости просим к нам в войско. Серега сказал: «Поехали! Если мы к ним не пойдем, они к нам придут!» Платон согласился: а чего терять-то? Жениться не успел, богатства тем более не нажил. А с войны, глядишь, придешь с крестом, так, может, власти и подсобят хозяйство наладить. Говорят, хорошие деньги за геройство полагаются, а уж Платону геройства было не занимать. Все мужики знали, что ничего он не боится, бывало, на голодных волков с рогатиной ходил, а уж турка-то голыми руками возьмет. На проводы их все соседи сбежались, сомнений в том, что Платон с Серегой героями вернутся, вообще не было ни у кого. У Платона к тому времени две зазнобы было, никак он не мог выбрать, кому сердце свое отдать. Агафья Нефедова хороша, черноброва, грудь наливная, губы пухлые. А Ефросинья Зыкова совсем другой казалась, у нее в глазах такой огонь светился, что, когда Платон на гуляниях смотрел на нее, никакая Агафьина грудь его смутить не могла. Все знали, что он по двум девкам сохнет, парни смеялись над ним. Ему и самому смешно это было, но смейся – не смейся, как сердце-то на две части разделить? Отец сердился. Бывало, выпьет вечером первача стакан и матерится на весь дом. Дескать, слабак, ты, Платошка! Сла-бак! Не можешь между двумя девками выбрать, и девок мучаешь, и себя изводишь. Если ты такой простой выбор сделать не можешь, какой ты на хрен казак?! «Если к лету не определишься, – кричал отец, – я сам за тебя решу. И попробуй только поспорить со мной!»
Спорить не пришлось, да и ждать до лета тоже. Платон решил сбежать подобру-поздорову от самого себя. «Геройствовать на войне буду, – решил он. – Убьют шальной пулей, значит, так тому и быть. А вернусь с крестами, когда девки все эти замуж повыскочат. Кто дождется, на той и женюсь. Или другую найду, мало, что ли, баб на деревне? А скорее всего, и не дождется меня никто: войны теперь долгие».
Погеройствовать ему не пришлось. Прикомандировали их с Серегой в 53-й пехотный Волынский генерал-фельдмаршала Великого Князя Николая Николаевича полк[20]. Платону это мудреное название нравилось. Он его чеканил, аж от зубов отскакивало. Да и шефа полка он считал человеком достойным. Не какой-то кабинетный вояка, а настоящий боевой командир. Мужики, кто постарше, рассказывали, что тот еще под Севастополем сам под пули лез. И уж если тогда турок не добил, то на этот раз обязательно свое возьмет. Ближе к лету полк переправили на Дунай под Систово[21]. Тут лагерь разбили. Солдатне всей выдали черные зимние шинели и приказали ждать. Что дальше будет, никто не знал.
Солдатики шутили, мол, мы турка бить пришли, а не зимовать на Дунае. Смешное совпадение: городок неподалеку, словно в насмешку, назывался Зимница. Вот так и сидели они в шинелях между Зимницей и Систово. Скучать приходилось частенько, командиры приказали не высовываться. «Тоже мне война! – сетовал Платон. – А подвиги-то где совершать?»
И вот однажды ночью грянула тревога, надели черные зимние мундиры, погрузили всех на понтоны и через Дунай поплыли. Настроение у всех радостное: а как же иначе, на войну едем! Первая линия вроде уже к берегу начала приставать, да тут турки и проснулись. Ударила батарея. Солдаты в воду бросились и вплавь стали добираться. Вроде без потерь переправились. А вот следующим рейсам не повезло. Грохотать начали уже все орудия. Турки по русским десантникам палят. Наша батарея с берега в ответ по турецким пушкам бьет. В воде такой переполох! Уши заложило. Мелькает все. Хоть орудия спасай, хоть сам спасайся. В один момент, когда снаряд рядом с понтоном грохнул, Платон в воду и вылетел. Эх, вот началось! Он по воде бьет одной рукой, во второй ружьишко держит. Шинель намокла, тяжелая, зараза, стала. А он плавать-то не большой мастак. Ну, есть грех, не научился. Герой с дырой оказался. Прямо среди грохота, огня и дыма, в этой беспросветной заварухе, где все грохочет и рвется, пошел Платон Пантелеев ко дну. Вот и пронеслась тогда его жизнь перед глазами. Захлебывается он, понимает, что помирает, и даже перекреститься перед смертью не может: в руке ружье зажато. Будто оцепенело у него все внутри. Видит только, что картина вокруг замедлилась, задыхаться начал. Перед глазами муть пошла, и начал в черноту падать. И вот уже на пределе сознания чувствует он, как кто-то со всей мочи хлещет его по лицу. Серега-друг потом рассказал, что, когда понтон тряхануло, Платон и несколько других мужиков в воду слетели. Кто как выплывать начал, а Платон побарахтался и ко дну пошел. Серега увидел, в воду бросился, за чуб утопающего солдата вытащил. Пока к берегу приставали, он его к жизни вернуть пытался и Бога на помощь призывал, а уж когда на берег вытащил, почувствовал, что Платон как будто дергаться начал. Вот тогда Серега душу-то отвел. Начал хлестать его по щекам что есть сил. От боли Платон очнулся. Боль ему вторую жизнь подарила. «Поживем еще!» – это он в лазарете сказал, как только очнулся. Сестра милосердия склонилась над ним со свечой, посмотреть, реагирует зрачок на свет или нет. А он возьми да и басом ей в лицо как рявкнет – испугал сестричку. А она вроде и непуганая была. Да с размаху залепила ему затрещину, вот тут-то Платон окончательно ожил.
Потом он с Серегой сполна рассчитался, когда через сопку тащил его полуживого и окровавленного. Турецкая артиллерия ударила едва ли не прямой наводкой по их батарее. Платону повезло, жив остался, только чуть контузило. А Серега в самом пекле оказался. Командиры дали команду отступать как раз в то время, когда казалось, что никто не выживет. Снаряды рвались на каждом сантиметре болгарской землицы. Кровь текла рекой. Канонада такая, что криков никто не слышал. Приказали убитых не собирать, самим бы из переделки выбраться. Но Платон Серегу на закорки взвалил, тащил, сколько сил хватало. Потом в воронке упал. От ближайшего взрыва засыпало их так, что откапываться пришлось, но дружка своего он не бросил. Казалось, что никогда не закончится адов этот обстрел. А когда все стихло, выбрались они наружу, а там и свои братушки помогли. Серега в той переделке ноги лишился. Врачи сказали: «Либо помрешь парень целехоньким, либо с одной ногой на грешном белом свете останешься». Выбора у него и не было никакого. Врачи сами свое дело сделали. Война закончилась, а Серега на палочке до дому добрался, с мешком заплечным и георгиевским крестом за веру, Царя и Отечество.
Платон чуть позже тоже вернулся, и крестов не счесть, и на своих собственных ногах. Чествовали его как героя. Турок побил, с наградой возвратился, хозяйство отец ему передал да и преставился. Наступила пора жениться, а от Ефросиньевых глаз он отвыкнуть так и не смог, тем более что на Агафьину пышную грудь уже без него кандидат нашелся. Все решилось само собой.
За воспоминаниями не заметил Платон, как до старого друга и дошел.
– Здоро́во, брат мой любезный. – Серега говорил чудно́, в бороду, глухим баском. Он старик изобретательный был. Сострогал себе протез – деревянное полено привязал к обрубку – и ходил вполне справно. Подпрыгивал на каждый шаг, ну, это ж не в строю ходить. – С чем занесло тебя?
Платон, не торопясь, начал делиться новостями, хотя этого уже и не требовалось. Серега все знал. Село небольшое – все новости у колодца расскажут да разнесут во все концы.
– Не даст мне жизни Нефеда. – Сплюнул Платон после очередной затяжки. Крепкая махорка была у друга, мозги прочищала на раз. – Ты мне скажи, Серег, мы, что ли, зря с тобой турок били? У тебя нога там осталась, и что теперь? Я под Шипкой кровью захлебывался вот за этих псов перекрещенных?
– Не кипятись, Плат. – Серега как мог друга всегда поддерживал, но здесь ему слова в голову не шли. Все понятно без слов. – Драпать тебе надо.
– Куда?!
– А куда глаза глядят! К Ваське в город. К Петьке за Урал. Что тебя здесь держит? Кончилось, Платон, все. И наше геройство, и наша воля. Вернешься сюда через сто лет, может, и обретешь пристанище.
– Ты умом, что ли, подвинулся, Сергей? – Платон внимательно посмотрел на друга. – Мы не можем им сейчас все отдать. Не можем, потому что грош нам цена в базарный день. Не бывать казаку комиссарской подстилкой.
Боевой товарищ отвел глаза в сторону. Давно уже не полыхал в них огонь борьбы. Раньше зажечь его могла искра несправедливости, а сейчас устал он от всего. Рана русско-турецкой бойни у него не затянулась еще. В семейных делах не все ладилось, да и будущего своего он вообще не представлял.
– Я бы сам ушел, Платон. Оседлал бы Орлика своего и рванул, куда глаза глядят… – Сергей вздохнул, как будто воздуха ему в этот момент не хватало. – Да только глаза уже не видят ни черта. Да и куда я со своим обрубком уеду? Поздно. Отъездился. Буду век в избе доживать. А ты держись, как старец учил. Помнишь?
Платон, конечно, помнил. В одну из болгарских ходок послали их в разведку с Серегой. Оделись бродягами, в тряпье, вымазали лица дорожной грязью, бороды всклокоченные клеить не пришлось, свои выросли за пару месяцев. Пока бродили по окрестным дорогам, набрели на келью старца.
Обычная болгарская деревенская изба. Стены кое-где замазаны смесью навоза с землей – значит, старый дом, если стены трещинами пошли. Окна по углам паутиной заросли – значит, бабы в доме нет. Ставни погнили, давно их не закрывал никто, да и дверь разбухла – значит, не очень-то и надо постояльцам из дому выходить. Однако жизнь за окном чувствовалась и аппетитно пахло гороховой похлебкой. Платон с Сергеем научились без обеда обходиться: война и не такому научит. Но теперь просто не могли устоять на ногах. Серега на дверь плечом поднажал – заскрипела, половицу тереть начала со скрежетом. Из избы пахну́ло на них теплом. У Платона тогда дыхание перехватило, по домашнему теплу он соскучился. Где этот его дом-то теперь, подумал он тогда. Сгинешь здесь, в балканской дыре. Мыслям разгуляться не дал дед в колпаке. Вышел в сени, седой, старый, валенки протертые с носка, это Платон сразу заметил. Серега отшатнулся, за пазуху потянулся, у него там клинок припрятан, да Платон его остановил: «Погоди, Серый, не время ножами махать». Дед в дверях встал и прищурился. Молчали так вроде пару минут, а Платону показалось, что вечность. Он их разглядывает, а они – его. Старик губами что-то пошептал, не разобрать, потом перекрестил их, еще паузу сделал, как будто выжидал что-то. Потом сказал: «Аминь» – и руку им протянул. Ладошку раскрыл, а там краюха черного хлеба.
Платон осторожно краюху взял – если дают бери, так отец учил, – и пальцами нажал. Хлеб был жесткий, как камень. Продавить невозможно. Раскрошить – пожалуйста, а продавить никаких сил не хватит. Дед кивнул и вглубь избы прошел. Серега вопросительно на Платона глянул:
– Чего стоишь? Пошли! Видишь, дед приглашает, – сказал Платон и первым шагнул вглубь за полотняную занавеску.
Свеча освещала иноческий приют тускло. Все убранство комнаты – топчан для сна, столик, глиняный кувшин да стакан с водой. Рядом с топчаном очаг из камней сложен, а труба от него за стену уходит. В очаге угли томятся. В углу лампада перед иконами. Старик в их сторону даже не обернулся, приложился к кресту и молиться начал. Серега с Платоном тоже перекрестились. Свои, мол. Старик монотонно начал «Отче наш». Пока он все нужные молитвы читал, Платон огляделся. Из кельи еще одна дверь была, туда-то старик их и повел. Накрыл на стол что нашлось: гороховая похлебка да хлеба краюха. Поразительно, что все это молча происходило, но Платону эта немота вроде и не мешала вовсе. Он молчащего старика вполне понимал и даже разговаривал с ним, по-своему. Глазами, улыбкой и внутренним каким-то духом. Поели, водой запили. Старик перекрестился и попросил подождать, а сам ушел в келью. Серега ерзать начал: «Плат, пошли, что ли? Куда он ушел-то? Дескать, всё, ступайте подобру-поздорову?»
– Погоди, брат, – Платон словно чувствовал что-то. – Не велел он нам уходить.
– Так ты почем знаешь? Он же молчал как рыба!
– Это для тебя молчал. А я услышал.
– Чего?! Чего ты услышал?! Сейчас тебе кривым ятаганом пузо вскроют! Не ровен час, турки в деревню зайдут.
Сказал Серега и осекся. Голову повернул – старец за ним стоял. Молча протянул ему просфору на белой холстине. Серега замер, но руку за хлебом протянул. Стало ему стыдно, что старца заподозрил. А потом старик к Платону повернулся и тяжелый сверток в рогоже ему сует. Платон опешил. Друг шепчет: «Бери, тебе же дают. Посмотри, что там?» Старец смотрит на Платона, Платон – на старца. У того в глазах слезы застыли, шепчет что-то – не понять. «Что это?» – тихо спросил Платон. «Икона. Девица Марија и њен син Христос Спаситељ. Треба ти. Видим да ти треба. Уз божју помоћ нема ништа страшно. Не бојте се, браћо».
– Он что-то сказал? – не понял Серега.
– Сказал. Нужно, говорит, это тебе, забирай и не бойся ничего. – Платон поклонился старцу. Неуклюже как-то вышло. – Спасибо, добрый человек.
Платон после того случая долго прийти в себя не мог. Что это было? Кто такой этот старец? Вышли с Серегой из избы и бегом припустились. Платон подарок монаха крепко к груди прижимал. На поляне сам себе сказал: «Давай хоть глянем, что там за образ». Христос с большими глазами, точь-в-точь как у монаха, с застывшими слезами. Богородица вопросительно смотрит, будто ждет какого-то ответа. Платон потом много раз себя на мысли ловил – Божья матерь каждый раз смотрит по-разному. Ну как такое могло быть? То вопрос в ее глазах, то укор, то улыбка.
– Ты чего медлишь, Платон, выпей, тебе легче станет. – Серега ткнул его в бок и вышел из-за стола. – Знаешь, что я думаю? Оставайся-ка ты сегодня у меня. Чего-то на душе у меня неспокойно.
– Ну не, пойду, чего тут стеснять вас.
– Ты это брось. Никого ты не стеснишь. Чего тебе сейчас одному там делать? Скотину накормил, хату закрыл. Вон на лавку сейчас набросаю тебе тюфяков, как король спать будешь.
Серега плеснул Платону в кружку еще немного браги. Выпили залпом, двум боевым друзьям вместе не страшно, никакая новая власть сломать их не могла. В этом Платон был уверен. Спал он муторно, тяжело. Выходил на двор свежего воздуха вздохнуть да выкурить самокрутку.
В эту ночь горела платонова изба красным пламенем. Под звездным небом рушилась обугленными головнями вся его прежняя жизнь. Рушилась и разлеталась серой золой по деревне.