Самым большой ценностью в доме Егор считал похоронку. Это было зримое ощущение отца. Правда, мама не любила, когда он так говорил. «Не похоронка, – бурчала она сердито. – Извещение. Не хорони его». Хотя и ей, конечно, становилось понятно – отец погиб. Говорили, что в том котле под Калугой немцы накрыли ополченцев внезапно, никто оттуда живым не вышел. Мясорубка там была серьезная, чего уж говорить. Извещение принесли почти через год после смерти отца. Письма от него приходить перестали в том же сорок первом. Мать ждала, оставалась еще невесомая надежда. По радио ловили каждую сводку с фронта. Но когда стало понятно, что немцы давно перешли районы дислокации отцовского подразделения, Егор ждать перестал. Ждать перестал, а поверить в то, что отца больше нет в живых, не мог. Отец начал ему сниться. Забылись все ссоры. Многое бы он сейчас отдал, чтобы поговорить с ним. Во сне он приходил к нему, молчал и улыбался. И это молчание оглушало Егора сильнее, чем ночная сирена. Он вскакивал с кровати, открывал глаза и после мучительного, разрывающего голову напополам гула оказывался в ночной тишине их деревенского дома. Похоронку привезла мама, когда ездила в город купить продуктов и проверить квартиру. Она тогда вернулась в деревню бледная. Ее тонкие руки дрожали, когда доставала из сумки сложенный вдвое серый бланк. «Извещение… ваш муж рядовой Василий Платонович Пантелеев, 1924 года рождения, пропал без вести».
Потом, когда уже фашистов стали оттеснять назад, в сорок третьем переехали обратно в израненную Москву. Егор написал заявление в военкомат и поступил в пединститут, один из немногих вузов, которые продолжали работать во время войны. Ждать отца для матери стало делом принципа. Никаких разговоров о мрачном исходе ожидания не допускалось. Все больше времени мать проводила за молитвой у той самой иконы, которой так дорожил отец. Егор был далек от церковного календаря, поэтому с удивлением наблюдал, как мать иногда подолгу читала затрепанный молитвенник, сделанный из четвертушки школьной тетради. «Отче наш, иже еси на небесех…»
Он все больше времени стал проводить в институте. Приходилось и учиться, и там же работать. Егор с товарищем Борькой устроились сторожами. Учиться было непросто. Профессора буквально на пальцах объясняли материал, учебников не хватало. Часто отключали свет, но студенчеству это даже прибавляло романтики. Зимой, когда было так холодно, что стыли руки и замерзали чернила, группой собирались вокруг свечи в аудитории и устраивали настоящие литературные чтения. Кто-то наизусть читал стихи классиков, а потом вместе обсуждали тему лирического героя. Все мечтали о том времени, когда закончится уже эта долгая война и они готовыми учителями пойдут в мирные школы «сеять разумное, доброе и вечное».
Не считая военных сводок с названиями фронтов, которые многих заставляли вздрагивать – «это не там, где наш?», – жизнь была относительно безмятежной. Не исключено, что Егору так казалось. Когда весеннее солнце начало растапливать снег на мостовых, стало совсем легко. К тяготам и лишениям он давно привык и даже не замечал их, кусок черного хлеба с солью и чай на травах, собранных еще в деревне, вполне могли заменить ужин. Однажды, чтобы сделать матери приятное, он на рынке сговорился с дородной деревенской теткой и купил почти на всю стипендию, за двести рублей, ведро картошки. А на оставшиеся деньги баночку меда. Мать только руками всплеснула: «Это ж все деньги! Как же мы жить теперь будем?!» – но до слез была тронута заботой сына.
Тогда же в апреле сорок четвертого в дверь позвонили. В прихожую вошел грузный бородатый мужчина в застиранной гимнастерке, на щеке у него выделялся грубый шрам, он аккуратно положил вещмешок в угол и сказал:
– Христос воскресе, хозяюшка.
Мать удивилась, внимательно рассмотрела гостя и проговорила, отделяя каждое слово:
– Воистину. Воскресе. Чем же вас угостить? Господи.
– Матвеев, Иван Палыч. Я однополчанин Василия Платоновича, – представился он, потом помолчал и добавил: – Был однополчанин.
А потом был долгий разговор, уходящий в ночь. Ивану Палычу удалось выбраться из той роковой бойни, в которой погиб отец. Когда их отряд накрыли со всех сторон, фашисты ходили и всех добивали в упор. Как так получилось, что Иван Палыч остался жив, непонятно. Нашли его сельчане из партизанского отряда. Потом долго укрывали по избам, на ноги поставили. Иван Палыч жил по погребам, пока ситуация на фронте не переломилась. Потом еще повоевать пришлось, потом по госпиталям. А когда и рука уже подниматься не смогла, и правый глаз почти полностью ослеп, списали его окончательно.
– Доктор мне сказал: давай, Иван Палыч, домой, отвоевался. – Он шумно отхлебнул чай из большой кружки вприкуску с пряниками, которые сам же и достал из вещмешка. – Я, по правде сказать, устал уже воевать, и возраст не тот, и здоровье. Не чаю, когда все закончится.
Семья у Ивана Палыча жила где-то в дальнем Подмосковье. От них не было никаких вестей, написал соседям – тоже тишина.
– Буду искать, – вздохнул он.
Иван Палыч тогда прожил у них почти неделю. Одной левой рукой рисовал акварели и пил крепко заваренный горький чай. Егор помнил, как подолгу вечером они засиживались с ним в кабинете отца и спорили о будущем и прошлом. Иван Палыч рассказывал о событиях на фронте, и Егора тогда накрывало чувство вины. Почему он тогда в сорок первом не пошел в ополчение с отцом? Почему не добился отправки на фронт? Были же среди его знакомых пацаны, которые рванули на фронт без всяких документов, и у них получилось!
– Не отчаивайся, Егор Васильич. У каждого дорога своя, – успокаивал его Иван Палыч. – Судьба каждому готовит свое испытание, не каждому воевать с ружьем. У иного битва внутри такая разгорается, что небу жарко бывает. Не кори себя, делай, что делаешь.
Тогда Егор еще искал смысл жизни. Разговоры о предназначении человека были ему важны.
– Вот это и есть главное – понять, что делать-то нужно.
– Мы в Прикарпатье одну деревню отбивали. Засада у нас была в библиотеке. Вот представь – шум, гам, беготня. Там раненые стонут, сестры им гнойные раны перевязывают. Тут пушки грохочут. Давили мы фашиста, как таракана. У нас многие тогда озверели. Не веришь, реально озверели! И я их понимал, сам едва держался. Войне уже четыре года. Сколько крови, сколько друзей-товарищей положили. Был у нас там Сема-чудной. Чудной! Правда, правда! У него под Брянском вся семья сгорела. Думаешь, ему каково? Вот он воюет до победы. А на хрена ему эта победа, если не для чего?! И вот мы лежим с ним в развалинах, ждем команды для нашего пулеметного расчета. А нет ее и нет. Война – это, чтобы ты знал, не беготня по полям. Иногда сутки лежать приходится. Лежишь и ждешь. То ли победы, то ли беды. Вот мы и ждем команды. Окна разбиты, стены разрушены, под ногами штукатурка, писательские портреты порванные, книжки растрепанные. Под рукой у меня лежит синяя обложка. Кант! Тот, который Иммануил. Поднял ее Сеня и от нечего делать стал читать.
Иван Палыч отложил кисточку и краски, наклонился и залез в свой мешок. Достал потрепанную книжку в коленкоровом переплете:
– Не поверишь, вот я ее с тех пор с собой таскаю, не дал ему выкинуть. Закладки делаю. Так вот, открывает он наобум и читает вслух, чтобы бойцов как-то раззадорить.
Он аккуратно, чтобы не рассыпались листки, открыл на нужной странице и прочитал:
– «Так приблизительно мог бы воззвать Творец к человеку: „Я наделил тебя склонностью к добру. Твое дело развить его. И, таким образом, твое собственное счастье и несчастье зависит от тебя самого“»[42].
Это «наделил тебя склонностью к добру» стало для Егора чем-то вроде опоры во многих делах. После окончания института он уже точно знал, что пойдет в школу работать. Где же еще эту склонность к добру применить, если она в самом деле каждому дана? Пошел попробовать, а вот уже почти десять лет пролетели. С детьми у него отношения складывались хорошо, а вот со старшими коллегами случались разногласия.
– Вы, Егор Васильевич, с детьми панибратства не позволяйте, – укоряла его директор школы Вера Вениаминовна Мухина. – Вы все-таки взрослый человек, а с детьми держитесь как приятель, разве это достойно советского педагога?
– А разве не должен быть учитель другом и наставником? – пытался парировать Егор.
– Друзья у них в классе, за школьной партой. Наставник – человек высоких идеалов, пример для подростков. А если высоких, то спускаться на уровень школьников недопустимо!
– Но чем определяется высота идеалов? – не унимался Егор.
– Нравственными установками и решением партийных задач! – кричала «Муха» и нервно трясла указательным пальцем, направленным в небо. – На следующий педсовет, в пятницу, принесите свой отчет о работе!
Но на следующем педсовете разбирать работу Егора Васильевича Пантелеева не пришлось. Хотя он готовился, в ночь пришлось исписать гору бумаги с подробным объяснением его работы. В просторной учительской было мрачно. Никто не разговаривал. Было ощущение, что всех сковала невидимая пелена. Все уже с утра знали главную новость, собственно, ей и был посвящен педсовет. Уроки приостановили, но и дети сидели по классам ошарашенные.
– Нас постигло большое горе, – начала Мухина, ее голос дрожал, на глазах выступили слезы, но властные интонации в голосе от этого мягче не стали. – Умер Иосиф Виссарионович Сталин.
Учителя начали вставать с мест, стуча крышками столов и грохоча старыми стульями по паркету. Все встали, повисло молчание. Никто не решился нарушить тишину. Станислав Сергеевич, старый астматик, непроизвольно кашлянул. Чуть слышно прошептал: «Прошу прощения…» Егор обернулся на старика и, потеряв равновесие, ухватился рукой за спинку стула. Забыв, что под мышкой так и держал кипу своих отчетов. Бумаги рухнули на пол, разлетевшись по всей учительской.
– Пантелееф-ф-ф! – прошипела Мухина в его сторону и громко объявила: – Прошу садиться!
Школа была для Егора отдушиной. Его седьмой «Б» стал ему как родной с первой встречи. Старые учителя-товарищи предупреждали, что класс сложный, что психология подростков еще прибавит ему седых волос, что придется поработать с родителями. Но Егор Васильевич умело обходил острые педагогические камни. Когда Хачатурянц подрался с Баязитовым, Егор вызвал обоих на серьезный разговор. Хачатурянц держался гордо, вскинув голову вверх, готов был отражать любую атаку. Нос Баязитова распух и был похож на большую редиску. Егор едва держался, чтобы не расхохотаться. Полчаса понадобилось, чтобы прекратить страшную вражду. Друзьями они, конечно, не стали, но по крайней мере кавказскую кровную месть удалось остановить.
Когда Смирнова что-то не поделила с Кузнецовой, пришлось пустить в ход мужское обаяние. Оказалось, что обе красотки боролись за влияние над мальчиками класса. Его педагогические увещевания об отношениях были прерваны резким вопросом Смирновой: «А вы женаты?» Тут стало понятно, что экспертом в области половых споров Егор быть не может. Пришлось быстро перенести разговор в русло философских проблем. Как ни странно, помогло. Обе непризнанные королевы красоты ушли задумавшись.
Когда война группировок в классе достигла серьезного накала, Егор собрал всех и на выходные вывез за город. Костер, песни под гитару, ночь под звездным небом окончательно всех примирили. Седьмой «Б» стал для него настоящей семьей. Иногда Егору они казались очень взрослыми, а временами он смотрел и думал, какие же они еще дети.
Вечером дома мать спросила за ужином:
– Как дела в школе? – Она знала, что директриса не упускает случая покритиковать Егора. Почему-то выбрала его мишенью для всех нападок. Муж ее погиб на фронте, с тех пор всех, кто не воевал, она презирала.
– Горе, – сказал Егор. – Сталин умер.
– Слышала, – тихо сказала мать, а потом еще тише, почти полушепотом и перекрестившись: – Это не горе. Прости меня, Господи.
Надо было вести семиклассников прощаться с вождем народов, это еще одна строка для отчета о воспитании. Мухина в конце того пятничного педсовета специально выделила его: «Товарищ Пантелеев, прошу вас организовать класс для почетного караула у портрета Иосифа Виссарионовича, а также участие детей в церемонии прощания с товарищем Сталиным». Все разговоры вокруг были только об усопшем вожде. Вернее, их почти не было: люди подавленно молчали. Но, если решались заговорить, неизменно касались этого. Егор видел в глазах соседей страх. «Пойдешь?» – спросил его дядя Коля Жучков, хмурый сосед по лестничной клетке. Можно было не уточнять, всем понятно, о чем речь. Как будто вся Москва бежала на прощание в Колонный зал.
– Пойду, куда я денусь.
– Жалко тебе его?
– Пока не пойму, дядь Коль. Обстановка, конечно, давит.
– Вселенская скорбь, что и говорить. Послушаешь их, так солнце закатилось и тьма настала на веки вечные.
– Сегодня вон и правда пасмурно как-то.
– Говорят, Прокофьев умер[43]. Вот потеря…
Дядя Коля был преподавателем в консерватории. Егор помнил, как еще в детстве родители водили его к нему на частные уроки. Сначала за Егора взялись крепко, гаммы с утра до вечера, сольфеджио, в глазах рябило от нот. Спину ломило, и пальцы болели. Но через месяц занятий дядя Коля сдался: «Родители, отдайте мальчика играть в футбол. Чайковским ему не стать». Отец с такими выводами быстро согласился, а мама сильно расстроилась. Она уже грезила, как Егор во фраке играет на рояле в большом зале. Зрители внемлют, она сидит в первом ряду и гордится. И не дай Бог, кто-то закашляет во время паузы в шопеновской прелюдии № 4.
С утра в день похорон Сталина в Москве было прохладно. Мать сетовала:
– Егор, одевайся теплее, там, наверное, народу тьма. Стоять долго будете, безрукавку надень. Катину, она теплее.
Катя была подругой Егора со студенческих времен. Мама ее любила, все ждала, когда Егор решит жениться. Это один из самых непримиримых их споров. Егор понимал, что уже пора, что многие из его однокашников уже и детей родили. Но в нем жила какая-то неуверенность в будущем, червь сомнений, который вгрызался в душу всякий раз, когда в школе, на работе, случались какие-то неурядицы. «Странно я устроен, – думал он про себя иногда. – Вроде взрослый мужчина, педагог, а любые „Мухины“ могут выбить из колеи на несколько дней».
Мать, конечно, не вечна, придется с этим смириться. Но менять свой размеренный быт на постоянные семейные компромиссы он был не готов. То ли оттого, что почти не помнил детство в семье своих родителей, то ли просто потому, что не понимал своей роли в семье. Отец сначала почти все время пропадал на работе, потом в «ссылке» – так они дома называли его длительную командировку в Казахстан. А потом – война. Ну женится он, ну дети родятся. Что он будет рассказывать детям про деда? Что того чуть не признали врагом народа? Что он и на войну-то пошел, чтобы оправдать сомнительное прошлое? Егор часто задумывался, что отца, в сущности, не помнил и не знал. Катя однажды попыталась его расспросить о родителях. Ей казалось, что Егору будет приятно вспомнить детство. А ему сказать было нечего. Вспомнил, как ездили с отцом на рыбалку в деревню, как однажды всей семьей рванули в теплые края, в Ялту. Вернее, этого в его памяти не сохранилось, но фотокарточка в семейном альбоме была доказательством счастливого детства на ялтинской набережной.
Катя сама замуж не просилась. Девушка она понимающая, ждала, когда Егор сам созреет до судьбоносного решения. Ей и самой было интересно, когда ее терпение кончится. Для ее родителей их будущая свадьба была уже свершившимся фактом. Оставалось дождаться только его материального воплощения.
Катина безрукавка из козьей шерсти оказалась очень кстати. Егор почувствовал это, как только вышел из подъезда. Тучи хмурые, ветер пронизывающий. Правильно мать говорит: «Пришел марток – надевай сто порток».
Бульвары уже были заполнены народом. Поток людей двигался по направлению к Дому Союзов. Вдоль тротуара плотной колонной стояли грузовики. В кузовах каждого сидели солдаты. Они молча провожали взглядом жаждущих проститься с вождем всех народов.
– Ребята, прошу вас не разбегаться! – еще раз сказал он своим семиклашкам. – Народу много! Держитесь, пожалуйста, друг за друга. Потом, возможно, народу прибавится, поэтому держитесь за руки.
Сначала дети шли бодро, с интересом разглядывая спешащих в одном направлении людей. За этот год он всех полюбил и каждого видел насквозь. «Вон Иринка Фирсова, отличница, командирша, ей только волю дай – всех построит. Она, как курица над цыплятами, недаром крупная девка – своих в обиду не даст. А вот Славка Камышин – ну, этот тютя. Медлительный, задумчивый. О чем он все время думает? Что у него в голове? А Борискин – еще тот жук. Любит сделать какую-нибудь гадость исподтишка и радуется. Ну ничего, попробуем перевоспитать. Леночка наша – красавица, жаль, с мамой не повезло, дела ей до дочери нет, если бы не старший брат, скатилась бы девчонка. Он у нее спортсмен, хочет военным стать, семью в строгости держит. Илюшка – будущий профессор, можно не сомневаться. Ванечка – это художник, все тетради изрисовал. Скоро для задачек и упражнений по русскому места не останется». Егор смотрел на детей и был рад, что судьба распорядилась стать ему учителем. Кто-то вон у станка стоит на ЗИСе – тоже, конечно, почетная работа, – а он в школе трудится, воспитывает будущие поколения великой страны.
На подходе к Сретенскому бульвару поток людей стал гораздо плотнее.
– Ребята, держитесь друг за друга! – снова прокричал он. – Ира Фирсова, ты – замыкающая, подгони там всех, чтобы не отставали! Проходим, проходим быстро.
Идти по узкой части тротуара было неудобно. Стало плотно настолько, что Егор начал терять детей из вида. Даже повернуться, чтобы посмотреть назад, было уже непросто. Люди в толпе начали роптать на военных. «Зря они перекрыли улицу, пройти негде! – сморкался в платок скрюченный человек в серой цигейковой шапке. – В кои-то веки вышел на вождя посмотреть, и вот попал в такой переплет!» «Отсюда теперь не выйдешь! – вторила ему дородная тетка в пуховом платке. – Мы из самой Балашихи все утро едем, и нате вам! Такая толпища!» «А зачем тебе выходить? – спрашивал дед в очках, дужки у которых были перевязаны ярким желтым шнурком. – Раз пришла к вождю, так иди до конца, как он шел!» Стоя в кузове грузовика, военный в серой шинели кричал в рупор:
– Проходим, товарищи, проходим, не задерживаем движение!
– Было бы куда пройти, давно бы прошли!
– Егор Васильевич! Мне ногу отдавили! Очень больно! – услышал Егор плач Верочки Наумовой, она была самой мелкой девчонкой в классе, ей вечно доставалось.
– Вера, попробуй пройти сюда. – Егор попытался удержать соседа по толпе, крупного бородача в черном пальто, чтобы Вера проскользнула впереди него, так хотя бы будет удобнее ее контролировать. – Ребята! Прошу вас, не отставайте!
Ему стало тревожно за детей. Толпа нарастала. Было ощущение, что движение вперед прекратилось, а огромная людская масса продолжала давить сзади. Все чаще слышались возмущенные крики, детский плач. Кто-то ударил его в бок и сильно подвинул, словно фигурку на шахматной доске. Он едва успел сделать небольшой шаг в сторону и перенести центр тяжести, если бы упал, подняться уже не смог бы. Под давлением толпы получилось оглянуться, сверху по бульвару ползла тягучая густая людская масса. Его толкнули еще раз – плечом почувствовал решетку ворот в арке дома. Ворота были закрыты не на замок, а на длинную тяжелую щеколду с внутренней стороны. Мелькнуло в голове, что арка и внутренний дворик дома могли бы стать спасением. Получилось просунуть руку между прутьев и приподнять щеколду. Зацепившись за решетку, чтобы толпа не снесла вниз по бульвару, закричал детям:
– Ира, Сергей, Слава! Камышин! Все сюда, живо! Верочка, скорее! Товарищи, пожалуйста, пропустите детей, задавят их! – Немного отворил одну створку ворот, чтобы дети могли пролезть внутрь. Толпа давила. Егор из последних сил держал чугунную махину, чтобы его седьмой «Б» смог протиснуться во внутренний двор. Дети гуськом, между ног людей, ползли на его крики. Держать ворота становилось все тяжелее. Вены вздулись, пальцы стали неметь. – Быстрее, быстрее, – кричал он. – Кто еще там остался?
– Дай пройти! – услышал он прямо в ухо густой бас. А потом словно почувствовал какой-то тупой удар внизу живота и пронзительную боль в боку. Теряя сознание, Егор пытался еще удерживать огромную створку ворот и, уже оседая вниз, в полубреду слышал крики толпы.
– Куда прешь?!
– Здесь человеку плохо!
– Убили! Убили!