Для Джейн Аддамс, как и для других молодых интеллектуалок, литература была основным источником опыта. И речь шла не только о том, чтобы исследовать в воображении радости или печали, которые пока неизвестны, или проникнуться атмосферой других времен и мест. Родители, которые принадлежали к состоятельным классам, ожидали от дочерей определенного уровня культурной компетентности, но Аддамс превосходила своих сверстниц по широте и серьезности своих интеллектуальных интересов. Ее размышления о том, что и как она читает, а также о чтении как культурной системе дают представление о том, как женщины ее класса, выросшие в обществе, которое не ожидало от них активной житейской деятельности, прокладывали свой путь в общественную жизнь.
Как и большая часть ее лучших работ, взгляды Аддамс на культуру были описаны исходя из собственного опыта. Больше, чем кто-либо из современников, она сформулировала сложности в отношениях женщин с литературой – опасности и возможности, которые они предоставляли. Она обращалась к литературной культуре, которая в то время определялась широко и включала практически все области знания, в поисках указаний по поводу того, как жить и действовать в этом мире, – именно это культура и должна была предоставлять, по мнению Мэтью Арнольда и согласных с ним исследователей[537]. Ее привлекали некоторые выдающиеся мыслители того времени, и она стремилась определить себя и свое отношение к миру через них.
Это было непросто для амбициозной молодой женщины, которая росла в Америке времен Позолоченного века. Пока Аддамс ломала голову над философскими и моральными вопросами, которые затрагивались столь разными писателями, как Арнольд, Карлейль, Рёскин, Толстой, Джордж Элиот и Томас де Квинси, ей приходилось тягаться не только с множеством интеллектуальных парадигм, но и с гендерными предрассудками, заложенными в них. Книги, которые она читала, запутывали ее, как они запутали бы и мужчину-современника. Но перед ней стояла проблема, с которой не сталкивались ее коллеги-мужчины: как женщине, которая все еще подчинялась «семейным требованиям», преследовать свои цели вопреки противодействию семьи, ограничительным гендерным нормам, а также духовным и психологическим сомнениям?
В ранней юности ей хватало знаний о жизни, полученных из чтения. Но по мере взросления эти знания стали казаться в лучшем случае вторичными, словно они служили посредниками между читателем и реальной жизнью. Действительно, Карлейль и Эмерсон – писатели-романтики, которые больше всего повлияли на нее в студенческие годы, – говорили примерно об этом, когда настаивали на превосходстве природы над книгами в качестве источника опыта. Уже тогда Аддамс выражала двойственное отношение к своей зависимости от чужих слов. Позже, демонстрируя собственное владение литературной культурой – и ее непреходящую власть над собой, – она жестоко раскритиковала способность этой культуры заманивать мужчин и особенно женщин из высших классов в ловушку безопасного и бездумного комфорта. Погружаясь в литературу, привилегированные люди изолировали себя от окружающего мира – мира бедности и лишений. Ее увлеченность этой темой показывает, в какой мере она писала о себе и для себя.
Аддамс не могла реализовать свои большие амбиции до 1889 года, когда вскоре после своего 29-го дня рождения они с подругой по колледжу Эллен Гейтс Старр основали Халл-хаус – одно из первых американских культурных поселений. Сначала она основывала свои устремления на романтической модели героического индивидуализма, которая также привлекала Кэри Томас. Однако, столкнувшись с необходимостью принимать решения по поводу того, что делать со своей собственной жизнью, Аддамс обнаружила, что такой подход ее изнуряет. Хотя позже она отвергла этот поведенческий стандарт, она продолжила обращаться к литературе, чтобы определить свои цели в жизни, находя у таких писателей, как Джордж Элиот и Лев Толстой, описания человеческих отношений, которые больше соответствовали ее темпераменту и современным гендерным нормам.
Ее обширное знакомство как с визуальной, так и с литературной культурой подготовило почву для этого решения. Несомненно, разочарование в жизни, посвященной исключительно семье, обострило ее желание действовать, а независимый доход сделал это возможным. Но она избрала для себя именно такой путь только после того, как нашла практический способ использовать культурологические исследования в своих целях и превратить их в полезное руководство для жизни. Учитывая резкость, с которой она критиковала полное погружение в культуру, такой исход был не лишен иронии. Если ее опыт и был опосредован чтением, то нельзя сказать, что чтение его жестко определяло: и то, что она читала, и то, как она это делала, позволило Аддамс выйти за рамки культурных установок, с которыми она выросла.
Несмотря на всю эту критику, Аддамс никогда не отвергала литературную культуру. Как она могла это сделать, если литература предоставляла как идеи, так и язык для того, чтобы развить собственное понимание классового разделения, демократии и роли искусства и литературы в жизни человека? Понимая, что литература удовлетворяет некоторые из самых глубинных человеческих стремлений – к эмоциональной связи со своими собратьями и более глубокому их пониманию, – она рассматривала ее как одно из самых мощных средств укрепления отношений между разными людьми. Эта близость, как она надеялась, простиралась и за пределы печатных страниц. В этом смысле литература действительно могла подготовить человека к более полной жизни. С этой точки зрения культура была не роскошью, а тем, что нужно развивать в каждом человеке, независимо от его классовой принадлежности или происхождения.
Чтение и письмо оставались центральными для формирования как субъектности Аддамс, так и ее политических взглядов. Наряду с ее необычным видением и демократическим стилем руководства, писательское мастерство помогает объяснить ее собственный авторитет и авторитет ее поселения, которое привлекало множество необычайно творческих жителей, в основном женщин[538]. Ее ретроспективная критика в некотором роде затмевает ее сложные отношения с культурой и то, как она ее переосмыслила. Она также умаляет интеллектуальную серьезность, с которой Аддамс пыталась проложить путь через эту культуру, и ее успех в формулировке решений, которые получили широкую поддержку у ее современников. Ее упорство, которое несло на себе гендерный отпечаток в некоторых, хоть и не во всех, отношениях, помогло создать новые возможности для женщин ее класса.
В своей классической автобиографии 1910 года «20 лет в Халл-хаусе» (Twenty Years at Hull-House) Аддамс резко критикует литературную культуру, в которой она выросла. В этой наиболее известной работе основательница самого знаменитого американского культурного поселения описывает себя как потребительницу культуры, настолько поглощенную саморефлексией, что она не способна адекватно реагировать на человеческие страдания. «Ловушка подготовки» (The Snare of Preparation) – ключевая глава в повествовании о ее пути от болезни и беспомощности к жизненной силе и целеустремленности, которые пришли с основанием Халл-хауса – это фактически наглядный пример того, как чрезмерное погружение в культуру приводит к параличу. В этой критике Аддамс опиралась на историю собственной жизни, в которой были восемь лет нездоровья, депрессии и духовных исканий после окончания Рокфордской женской семинарии (Rockford Female Seminary) в 1881 году. Эти годы были посвящены стремлению к культуре и, хотя она не упоминает об этом, семейным обязанностям[539].
В одном из запоминающихся эпизодов книги Аддамс описывает свой первый визит в «нищий Лондон» осенью 1883 года. Вместе с группой туристов она наблюдала за «двумя огромными толпами плохо одетых людей, которые толпились вокруг тележек уличных торговцев», пытаясь урвать немного гниющих овощей и фруктов. Глядя на «мириады пустых, жалких, безжизненных и натруженных рук, белеющих в неверном уличном свете и тянущихся за едой, уже непригодной для употребления», она заметила мужчину, который, поймав кочан капусты, за которую торговался, «тут же сел на бордюр, разорвал ее зубами и поспешно съел, немытую и сырую»[540]. Это была сцена прямиком из произведений Диккенса. Расстроенная этим тревожным знакомством с нищетой и своей неспособностью что-либо с этим поделать, она вспоминает: «Мне не было утешения, и болезненное впечатление усиливалось тем, что в тот самый момент, когда я смотрела на улицу Восточного Лондона с вершины омнибуса, ко мне пришло резкое и болезненное воспоминание о “Видении внезапной смерти” (The Vision of Sudden Death), которое предстало перед [Томасом] Де Квинси одним летним вечером, когда он ехал по сельской Англии на крыше почтовой кареты». Аддамс кратко излагает попытки писателя предупредить двух поглощенных друг другом влюбленных в приближающемся экипаже о том, что их вот-вот раздавит насмерть карета, в которой он едет.
«Де Квинси пытается предупредить их криком, но обнаруживает, что не может издать ни звука, потому что его разум безнадежно запутался, силясь вспомнить точные строки из “Илиады”, описывающие крик, которым Ахилл встревожил всех троянских воинов. Только после того, как память откликается, воля Де Квинси освобождается от паралича, и он едет дальше сквозь полную ароматов тьму, все еще ощущая ужас от беды, которой смог избежать. Еще он несет с собой осознание того, что посвятил классическому образованию столько лет, что, когда внезапно потребовалось быстро решить вопрос жизни и смерти, он смог действовать только в литературных рамках».
Версия Аддамс на самом деле представляет собой неверное толкование. Де Квинси, автор «Исповеди англичанина, употреблявшего опиум» (Confessions of an English Opium-Eater, 1822) и большой фантазер, чье сознание в тот момент было затуманено лауданумом, выводит совсем другую мораль: «Странно, и для простого слушателя этой истории может показаться смешным, что мне понадобилась фраза из “Илиады”, чтобы подтолкнуть меня к единственному оставшемуся пути. И все же так оно и было. Внезапно я вспомнил крик Ахилла и эффект, который он произвел». Сознательно не пытаясь вспомнить отрывок из Гомера, Де Квинси смог действовать только тогда, когда литературный образ пришел к нему сам собой. Его предупреждение оказалось успешным благодаря героическим усилиям приближающегося кучера. Его больше занимают не недостатки классического образования, а то, как близок он оказался к провалу. И все же в более широком смысле Аддамс уловила мысль автора. «Видение внезапной смерти» – это серьезное размышление об ужасе от того, как человек не проходит главную проверку на моральную ответственность, когда она оказывается у него в руках, особенно если он не справился с поставленной задачей. Де Квинси заметил, что во снах каждому «предлагают приманку, обращаясь к слабым местам его собственной воли. Снова появляется ловушка, искушая его роскошью разрушения. Снова, как в первозданном Раю, человек совершает грехопадение по собственному выбору»[541].
То, что для Де Квинси было поводом для философских размышлений о человеческой слабости, пробудило в Аддамс критическое отношение не только к себе, но и к неуместным ценностям ее класса и интеллектуалов в целом. Его предупреждающий крик стал для нее тревожным звонком.
«Вот что мы все делали – отягощали свой разум литературой, которая только затуманивала по-настоящему важную ситуацию, разворачивающуюся перед нашими глазами. Мне показалось таким нелепым, что при первом взгляде на ужасы Восточного Лондона я вспомнила литературное описание Де Квинси литературной цитаты, которая когда-то парализовала его. Из-за моего отвращения все это представлялось мне ненавистным порочным кругом, который признавали даже сами апостолы культуры, ведь разве не сказал один из величайших представителей современности, что “поведение, а не культура, составляет три четверти человеческой жизни”».
Ссылаясь на Мэтью Арнольда, даже без указания авторства, Аддамс опиралась на одного из самых ярых сторонников культуры, чтобы подкрепить основную идею своей автобиографии: подлинная культура приводит к достойному поведению. Она также демонстрировала свое владение той самой культурой, которую осуждала[542].
Невозможно узнать, пришел ли тот рассказ Де Квинси на ум Аддамс в тот самый момент, когда она смотрела на Восточный Лондон с вершины омнибуса, или нет. В каком-то смысле это не имеет значения: как и все автобиографические воспоминания, этот эпизод выполняет дидактическую роль, необходимую для целей автора[543]. Мы знаем, что эта сцена и «район в духе Диккенса», где она оказалась, расстроили ее. Несколько дней спустя она сообщила брату: «Это был лишь поверхностный взгляд со стороны на нищету и убожество, но его было достаточно, чтобы почувствовать себя глубоко печальной и озадаченной»[544]. Хоть аллюзия на Де Квинси и оказалась неточной, она соответствовала юношескому увлечению Аддамс этим автором, которое в равных долях состояло из влечения и порицания. В своих университетских эссе и записях она создала образ «гениального англичанина, пристрастившегося к опиуму, потерянного в лабиринте прекрасных незавершенных грез», превратившегося в символ удовольствий, которые приносит воображение, но также и его опасностей, главными из которых были нерешительность и бездействие. Те, кого слишком сильно искушает воображение, заявила Аддамс в одном из эссе, упускают из виду тот факт, что «цель жизни – действие, а не мысль, хоть и самая благородная»[545]. Де Квинси оставался для Аддамс ориентиром, пугающим воплощением ее собственного умственного паралича[546]. Через 16 месяцев после эпизода в Восточном Лондоне она использовала «Видение внезапной смерти» как символ «воли, парализованной множественностью идей и восприятий»[547]. Пример Де Квинси и его литературное изображение разлома между мыслью и действием преследовали ее долгие годы.
Аддамс считала, что этот разлом ставил в затруднительное положение чрезмерно образованных людей, которые получали от этого удовольствие и развивались, но не прикладывали никаких усилий, для того чтобы сделать мир лучше. Если искушением Де Квинси было потеряться в грезах, вызванных наркотиками, то искушением Аддамс было погрузиться в книги и другие формы самообразования. Таким образом, она связала разделение между мыслью и действием с эгоцентризмом мужчин и женщин из привилегированных классов, закрывающих глаза на базовые человеческие потребности перегруженных работой и нищих городских жителей, с которыми она сталкивалась в Европе. Прежде чем закончить, Аддамс отделила культуру от класса и придумала новое определение образованного человека как человека с широкими общечеловеческими интересами, а не с высокими культурными достижениями, человека, который оставил позади эксклюзивные сообщества, чтобы стать гражданином мира. В процессе она также предоставила обоснование для использования дремлющей женской силы.
Большинство из того, что мы знаем о раннем чтении Джейн Аддамс, взято из книги «Двадцать лет в Халл-хаусе». Как она рассказывает, ее юношеские ассоциации с книгами, как и другие воспоминания о детстве, были тесно связаны с ее отцом[548]. Джон Хай Аддамс переехал в Седарвилл, штат Иллинойс, в 1844 году из Пенсильвании и был самым видным и преуспевающим жителем деревни. Он был предпринимателем, который начинал как владелец мельницы в сообществе первых поселенцев, а позже занялся страхованием, банковским делом, недвижимостью и железными дорогами, которые он помог привлечь в регион. Будучи республиканцем с момента основания партии в 1854 году, он восемь раз подряд избирался в сенат штата. Смерть жены в 1863 году, когда Джейн было чуть больше двух лет, укрепила связь между Аддамсом и его младшей дочерью[549].
Мир Джейн Аддамс вращался вокруг отца, и она во всем старалась подражать ему. В детстве она иногда просыпалась в три часа ночи – в то же время, когда ее отец вставал на смену на мельнице во времена своей молодости: «Я представляла его на рассвете на старой дядиной мельнице, как он читает всю деревенскую библиотеку, книгу за книгой, начиная с биографий подписантов Декларации независимости». Пытаясь «понять жизнь так, как понимал ее он», она решила прочитать все книги в доме – проект сродни тому, который осуществляла ее будущая коллега Флоренс Келли[550]. Это было непростой задачей, поскольку усадьба Аддамсов была местом расположения Профсоюзной библиотеки Сидар-Крик (The Cedar Creek Union Library Company)[551]. По словам Аддамс, «охваченная каким-то фантастическим представлением о хронологическом порядке и древних легендах», она начала с «перевода “Илиады” Поупа <…> затем перешла к Вергилию в переводе Драйдена [но] в конце концов бросила их ради толстой книги под названием “История мира” (The History of the World), поскольку она предлагала более короткий и легкий путь»[552]. Она описывает свой грандиозный замысел как пример детской глупости, но он вполне мог приносить ребенку, лишившемуся матери, облегчение от глубокого одиночества, как это было у Келли.
Отец Аддамс направлял ее, предлагая читать книги, которые были достоянием образованных классов с рождения. Он «настаивал на определенном объеме исторического чтения с тех пор, как в глубоком детстве платил по мне по пять центов за каждого героя “Сравнительных жизнеописаний” Плутарха, о котором я могла ему связно рассказать, и по 25 центов за каждый том “Жизни Вашингтона” (Life of Washington) Ирвинга»[553]. Вероятно, Джон Аддамс побуждал свою дочь читать то, что сам ценил больше всего. Нравоучительные рассказы Плутарха о древнегреческих государственных деятелях были обязательным чтением в образованных семьях на протяжении веков: после Библии «Сравнительные жизнеописания» были самым читаемым древним текстом в молодом американском государстве. В частности, лидеры революционного поколения находили в этих историях образцы государственного управления и восхищались ими[554]. В свою очередь, Джон Аддамс почитал отцов-основателей, и в его библиотеке было множество томов, написанных как самими героями этого поколения и следующего, так и об этих героях. Без сомнения, он разделял распространенное мнение о том, что биографии не только поучительны, но и предоставляют читателям героические образцы для подражания[555].
Джон Аддамс дополнил этих почтенных античных героев более современными примерами, в частности Авраамом Линкольном и Джузеппе Мадзини. Джейн Аддамс посвятила целую главу своей автобиографии американскому президенту, которого ее отец знал лично и о смерти которого горевал. Он считал Линкольна «величайшим человеком в мире», величие которого его дочь приписывала пониманию того, что «простые люди» – это важнейший ресурс нации. Уделив особое внимание героям войны, которые жертвовали своими жизнями ради освобождения рабов, она отметила, что ее отец помог набрать полк для армии Союза – «Гвардию Аддамса»[556]. Президент, принявший мученическую смерть, был героем для многих американцев, тогда как восхищение Мадзини было уникальной чертой Аддамса-старшего. Когда Джейн было 11 лет, ее отец превратил свою скорбь по поводу смерти итальянского патриота и революционера в наглядный урок, демонстрирующий «подлинные отношения, которые могут существовать между людьми, разделяющими большие надежды и схожие стремления, даже если они различаются по национальности, языку и вероисповеданию. Все эти различия абсолютно ничего не значат для людей, которые пытаются отменить рабство в Америке или сбросить гнет Габсбургов в Италии»[557]. Таким образом, автобиограф установила свою связь как с европейской, так и с американской республиканской традицией и подчеркнула единство человечества. В свои ранние годы в Халл-хаусе Аддамс удостоверила демократические полномочия поселения, подчеркнуто опираясь на наследие обоих деятелей[558].
Интересно, считал ли Джон Аддамс свои уроки республиканской гражданской ответственности странными для девочки, которой суждено было стать домохозяйкой. Его младшая дочь, которая цитировала «Аврору Ли» (Aurora Leigh) Элизабет Барретт Браунинг в связи с историей Мадзини, кажется, испытывала некоторые сомнения в правильности такого поведения, хотя и много позже: «В мужской камзол меня он завернул, / Не думая о том, подходит мне иль нет»[559]. Учитывая, что Аддамс боготворила отца, этот отрывок можно рассматривать только как упрек, пусть и мягкий. Попытки отца направлять дочь и попытки дочери «понять жизнь так, как понимал ее он» иногда приводили к тому, что «камзол не подходил». Все предложенные образцы для подражания не только были мужчинами – это были героические фигуры титанического масштаба. Очаровавшись их решимостью и четкими целями, Аддамс превозносила лидеров такого типа в колледже. Но в конечном счете такие образцы для подражания не годились. Они не подходили женщине, у которой из родителей остался только отец, чей образ она идеализировала, с традиционными гендерными ожиданиями: бывший мельник требовал, чтобы каждая дочь испекла ему на двенадцатый день рождения вкусную буханку пшеничного хлеба. Не подходили они и женщине, которая, как и другие выпускницы колледжей в первые годы женского образования, изо всех сил пыталась оторваться от исключительно семейных уз, чтобы найти свою роль в обществе.
Однако другие источники указывают на большее разнообразие культурного влияния, чем ее автобиография. Вся семья Аддамс поддерживала ее в стремлении стать образованной девушкой, и в возрасте десяти лет она вступила в Littery Society[560]. Два года спустя она отправила Джону Гринлифу Уиттьеру то, что поэт счел «щедрой оценкой» его творчества. Он заверил ее в подлинности истории Барбары Фритчи – пожилой героини одноименного стихотворения (Barbara Frietchie), которая нарочно подняла флаг Союза, пока мимо маршировали войска Конфедерации[561]. Появление мачехи за несколько лет до этого вывело на новый уровень культурные устремления в ранее довольно спартанском доме Аддамсов. Анна Холдеман Аддамс была страстной читательницей и опытной музыкантшей, она пела, аккомпанируя себе на гитаре, и вслух читала Джейн и своему сыну Джорджу Холдеману произведения Шекспира, когда они были подростками, «изображая каждого персонажа»[562].
Дневник, который Аддамс вела в течение шести месяцев в возрасте 14 лет, свидетельствует о поглощенности литературной деятельностью, типичной для ее возраста и пола. В подростковом возрасте она читала много романов: «Посмертные записки Пиквикского клуба» (The Posthumous Papers of the Pickwick Club) Диккенса, которые она прочла вместе с Джорджем и которые поначалу ее разочаровали, «Лавку древностей» (The Old Curiosity Shop), которая ей «очень понравилась <…> я думаю, что Нелл просто идеальна», а также «Распахнутые врата» (The Gates Ajar) Элизабет Фелпс («в самой истории нет ничего особенного, но много чего есть в книге»). Она также заучивала стихи наизусть, в том числе «Дня нет уж…» (The Day Is Done) Лонгфелло, которое она считала «совершенно прекрасным», и сама писала стихи[563].
Раз Джон Аддамс, которого дочь изображала человеком такой честности, что ему никогда даже не предлагали взяток, платил ей за чтение о героических исторических фигурах, наверное, на то были причины[564]. Хотя Джейн Аддамс позже заявляла о «неподдельном интересе» к истории, в 15 лет она признавалась подруге, что имеет склонность «перегибать палку», читая своего любимого Диккенса, но все еще «не дошла до того уровня тонкости понимания», чтобы ей понравилась история: «Теперь у меня договор с папой, что сначала я должна посвятить определенное время историческим книгам, а остаток дня могу читать “обычные” книги, которые слегка поинтереснее»[565]. На следующий год она признавалась: «Ты говорила о чтении Скотта. Я никогда не “наслаждалась его великим гением в полной мере”. Полагаю, конечно же, мне еще понравится, но, как правило (страшно говорить), “поучительные романы” для меня скучны»[566]. Очевидно, ценить чтение и образцы поведения, которые ей предлагал отец, было сложнее, чем Аддамс позже рассказывала в «20 годах в Халл-хаусе».
Джейн Аддамс предстает перед нами как интеллектуалка в Рокфордской женской семинарии, которую она посещала с 1877 по 1881 год. Позже она подчеркивала недостатки своего образования, неприязнь к религиозности директрисы Анны П. Силл и сопротивление попыткам завербовать ее в качестве миссионера[567]. Однако она процветала там и оставила впечатляющий след. В качестве блестящей ученицы и участницы дебатов она занимала должности во многих организациях (хоть и не в миссионерских обществах), включая «Кастальский клуб» (литературное общество), была президентом класса, а на последнем курсе – главным редактором журнала Rockford Seminary Magazine и лучшей выпускницей. Несмотря на последующую критику, в свои 20 лет она достаточно высоко ценила Рокфорд, чтобы внести тысячу долларов на покупку научных книг и войти в число попечителей.
Основанная в 1849 году пресвитерианскими и конгрегационалистскими священниками с целью обучения молодых девушек семинария Рокфорда в конце 1870-х годов находилась в процессе превращения в полноценный колледж. Аддамс прошла курс обучения по академической программе, которая включала десять курсов по латыни и греческому языку, пять – по математике и естественным наукам, шесть – по Библии и истории Библии, а также один – по «Доказательствам христианства». Она также посещала курсы литературы (включая Шекспира и американскую литературу, которая в то время еще была в новинку), риторики, древней и современной истории, гражданского управления, ментальной философии и восемь модулей по немецкому языку, а также основополагающий курс для старшекурсниц по моральной философии. В 1882 году, через год после окончания учебы, она получила степень бакалавра – Рокфорд присудил эту степень впервые[568].
Аддамс училась в колледже в переходный период в системе высшего образования, когда традиционный акцент на благочестии уступал место более разнообразным подходам к учебной программе. Ярким признаком перемен было уменьшение роли моральной философии – курса, направленного на укрепление христианских убеждений и принципов, который постепенно исчезал из программы[569]. В интерпретации мисс Силл философия морали в Рокфорде всегда бы оставалась верной своей первоначальной миссии, но Аддамс знакомилась и с новыми интеллектуальными тенденциями: она посещала курсы по ботанике, астрономии, геологии и химии – специализированным предметам, которые постепенно заменяли более общие курсы по естественной истории. Ее преподаватель естественных наук принимал теорию эволюции Дарвина, в отличие от мисс Силл[570].
В соответствии с новым современным акцентом на либерализацию культуры курсы литературы поощряли развитие воображения и расширение знаний, а не запоминание или накопление информации[571]. Студентки читали и размышляли о «лучших писателях», начиная с Гомера и Шекспира. Будучи начитанной молодой женщиной, которая испытывала религиозные сомнения, беспокоившие многих представителей последарвиновского поколения, Аддамс исследовала литературу как источник морального авторитета и руководство к действию. Как и Мэтью Арнольд, она считала, что литературная культура – это «нравственное стремление постоянно узнавать больше об вселенском порядке, чтобы мы могли соответствовать ему сами и приводить к нему других, быть в гармонии и “заставлять разум и Царство Божие восторжествовать”»[572]. Как и многие другие искатели, она стремилась к «спасению через установление отношений с духовными истинами, воплощенными в священных текстах»[573].
Для Аддамс, как и для Кэри Томас, наиболее священными были знания, полученные из языка и культуры Древней Греции[574]. Знание греческого языка долгое время считалось признаком образованного человека, но Арнольд и другие авторы рассматривали античную классику и как источник духовных ценностей. Темы из греческой мифологии вдохновили Аддамс на написание двух важнейших речей, которые она прочла в Рокфорде[575]. Но она также утверждала, что ближе всего к «неуверенному осознанию “красоты святости”» она была по утрам в воскресенье, когда вместе с учителем читала греческий перевод Библии[576].
Ее благоговение перед этим языком проявляется в серии пылких высказываний, которые она сделала на первом курсе. «Эта неделя навсегда останется для меня памятной, потому что я начала читать Гомера, – сообщила она своей мачехе. – Я никогда так не радовалась новому начинанию, как этому». Обычно сдержанная Аддамс извинилась за «экстравагантность» своих слов, но вскоре повторила их. В письме сестре она писала: «Я была бы готова изучать греческий десять лет, даже если бы все это время топталась на месте в грамматике Кросби, если бы в конце могла насладиться Гомером»[577]. Когда на следующий год она прекратила изучение греческого, то заметила: «Я скорее расстанусь со всем остальным, что тут изучила, чем с прочитанным Гомером»[578]. Контраст между ее эмоциональным восхищением греческим и более поздней критикой парализующего воздействия античной классики на Де Квинси поразителен[579].
Джейн Аддамс, около 1880 года. Предоставлено проектом «Документы Джейн Аддамс», Фейетвилл, Северная Каролина
Интеллектуальное развитие Аддамс можно проследить по ее прекрасно сохранившимся эссе, написанным в университете. Она уже во многом была начинающей писательницей, создавая и переписывая работы на самые разные темы – от возвышенных («Элемент надежды в человеческой природе») до обыденных («Одежда»). Некоторые из них были опубликованы в журнале Rockford Seminary Magazine, включая эссе о «Макбете» (Macbeth), которое даже спустя несколько лет произвело впечатление на Эллен Гейтс Старр[580]. Обращает на себя внимание скудное количество библейских тем и аллюзий в работах Аддамс, учитывая, что она прошла шесть курсов по этой дисциплине. Ее эссе полны отсылок к литературным персонажам и историческим сюжетам, многие из которых увековечены в литературе. Язык этих работ – язык культуры. Комментарии преподавателя по поводу эссе, написанного Аддамс на третьем курсе, задают стандарт таких сочинений: «Поразмышляйте об этих четырех людях, наполните свой ум фактами из их жизни, важными событиями, которые сформировали их личность, ищите смысл происходящего, а затем, спустя несколько месяцев, перепишите заново»[581].
Аддамс привлекали темы, посвященные природе человеческих достижений. Ее эссе с такими названиями, как «Следуй за своей звездой» и «Великолепие характера», а также с максимами вроде «истинный характер рождается, а не создается», показывают веру в героическую модель гения и творчества[582]. Лишь к концу учебы, когда стали очевидны противоречия между великими достижениями, которыми она восхищалась, и возможностями, доступными ей как женщине, она начала исследовать, как женщины могут участвовать в современной жизни.
Эссе Аддамс в большинстве своем были отмечены влиянием Эмерсона и Карлейля и выражали приверженность индивидуалистическим взглядам, которые сильно отличались от полной эмпатии политической позиции, характерной для более поздних лет ее жизни[583]. В 18 лет она восторженно писала: «У Карлейля есть манера время от времени говорить вещи, которые задевают меня за живое и дают мне ровно то, что я искала»[584]. Позже она отреклась от идей викторианского мудреца, но в университете принимала его точку зрения о том, что историю творят великие мужчины[585]. Закончив биографию Микеланджело, которая ей понравилась больше всего из того, что она читала после «Героев» Карлейля, она заметила: «У меня осталось четкое впечатление о широте, о величии человека, и о том, что все великие люди по своей сути одинаковы»[586].
В своих эссе Аддамс размышляла о значении величия. Гёте, человек «великий и свободный внутри себя», стоял в ее работах особняком. Его произведения перевел и представил англоязычному миру Карлейль. Эссе Аддамс о Гёте во многом опирались на идеи Эмерсона – не только в формулировках, но и в акценте на превосходстве природы над книгами и теориями, что часто звучало в ее работах того времени. Она изображала Гёте как человека, который появился, «когда вся Германия была чересчур цивилизованной, запутавшейся в болезненном чувстве угнетения, [когда] оригинальный талант задыхался под грузом книг и современных философских течений, [а] благородная природа человека завяла под дыханием сомнений». Остро ощущая бремя своего времени и охваченный глубоким чувством предназначения, Гёте выразил боль эпохи. Изучая «единство и простоту природы», утверждала Аддамс, Гёте создавал гармонию и почтение из разлада и скептицизма, параллельно открывая новую эру в немецкой литературе и цивилизации[587].
Описывая лидера совершенно другого типа – флорентийского монаха XV века Савонаролу[588], Аддамс опиралась на исторический роман «Ромола» Джордж Элиот. Эта книга оказала большое влияние на ее жизнь. И Гёте, и Савонарола полностью отвечали своему времени: Гёте – его печали, Савонарола – его негодованию. В то время как Гёте был гением, который изменил направление своей жизни, чтобы соответствовать потребностям времени, Савонарола был «человеком редкой искренности, [который] ни на дюйм не отклонился от предназначенного ему пути». Аддамс привлекали попытки монаха очистить церковь, как и другие религиозные движения, которые отдавали предпочтение скромным формам поклонения перед ритуалами. Она также считала его «истинным лидером», который пытался спасти свой город от «мерзостей» эпохи и преобразовать его в соответствии со своими непоколебимыми принципами добродетели. На какое-то время «казалось почти возможным изменить природу людей по его приказу», но в конце концов, оставшись один, он вынужден был признать, что энтузиазм людей по поводу его политики был лишь отголоском его собственного, и принял мученическую смерть. Признавая его недостатки, Аддамс восхищалась силой характера монаха, а также его целями. В то время как большинство наших жизней туманны, их силы «заперты» и «лишены своего истинного “я”», Савонарола был «воплощенной идеей», человеком, который мог привести людей «в контакт с самой истиной»[589]. Спустя годы она сочла эти качества менее привлекательными. Перечитывая «Ромолу» во время посещения его кельи несколько лет спустя, она заметила, что монах «путал дело Божье с флорентийским правительством», – так считала Джордж Элиот[590]. Примечательно, что философия Аддамс в зрелом возрасте была настолько далека от философии Савонаролы, насколько это возможно: учась на опыте повседневной жизни, а не навязывая ей заранее установленный порядок, она избегала фанатизма и непреклонной уверенности в чем бы то ни было.
Помимо таких ярких примеров величия, в университете Аддамс считала, что стремление к героическим достижениям универсально. В подтверждение она часто цитировала Карлейля: «не вкусить сладкого, а совершать благородные и истинные поступки <…> вот о чем смутно мечтает беднейший сын Адама». Однако реализовать это намерение непросто. Если бы только человек мог «определить цель своей жизни <…> после этого он взял бы верную ноту своего существования, вступил в согласие с природой и гармонию с человечеством». Но если способности человека «заперты», а силы «парализованы», когда наступает момент осознания своего идеального «я», «самая счастливая, благородная и лучшая часть» жизни может пройти навсегда[591]. Находясь под влиянием романтизма на этапе восхищения Карлейлем и Эмерсоном, Аддамс также выразила нечто идеалистическое и грандиозное, свойственное юности, для которой жизнь – это все или ничего, сейчас или никогда. Она рассматривала эту проблему с точки зрения того, как трудно быть полностью собой и следовать индивидуальному пути в современном мире, где существует тенденция «закапывать себя все глубже под массой книг и чужих мыслей»[592]. Язык этих эссе, контраст между непоколебимой решимостью Савонаролы и «неясными» жизнями большинства людей, упоминания о запертых способностях и парализованных силах выдают тревоги в духе Де Квинси и предвосхищают годы тщеты и сомнений, которые она пережила после окончания учебы. Ее беспокойство по поводу того, удастся ли реализовать свое лучшее «я», также говорит о понимании проблематичной природы героических достижений.
Проблема заключалась в следующем – хотя тогда она не сформулировала ее полностью, – как женщине вписаться в столь героическую концепцию величия? В тех случаях, когда Аддамс писала о женской судьбе, она подчеркивала то, что она называла «силой характера», «общей человеческой силой, которая, как мы знаем, есть у всех нас, но которую мы не можем проявить». Эта сила была персонифицирована в Мег Меррилиз – цыганской королеве из романа сэра Вальтера Скотта «Гай Мэннеринг» (Guy Mannering), которая, несмотря на дикий и разрушительный характер, «находит <…> свою собственную жизненную цель, отвергает все притворство и обман как нечто чуждое ее природе», оставаясь «искренней и верной себе». Принимая широко распространенное мнение о том, что цыгане «ближе всего к первоначальному образу человеческого характера», и опираясь на взгляд Карлейля, согласно которому герой был «просто богом сотворенным человеком, верным велениям души», она провозгласила Мег, как и всех цыган, настоящей героиней. Хотя Аддамс считала грубую силу ужасной, она утверждала, что когда эта сила «объединяется с могучей волей и энергичным интеллектом и направляется на одну главную и определенную цель, мы получаем первостепенное условие величия»[593]. Жорж Санд, как утверждала Аддамс во время дебатов, олицетворяла силу характера, будучи первой женщиной, которая заговорила с мужской влиятельностью. Санд критиковала систему брака, внутри которой чувствовала себя угнетенной, выражая стремление и других женщин выйти за пределы своих узких орбит. Несмотря на ее выдающийся интеллект, гениальность и силу, Аддамс настаивала на том, что «душа и разум Санд были чрезвычайно и великолепно женственными»[594]. В безопасном пространстве эссе и дебатов Аддамс могла играть с невероятными образцами для подражания. Но ее выбор женских персонажей выявляет невозможность женского героизма такого рода: как вымышленные, так и реальные примеры находились далеко за пределами границ респектабельного общества. Ни один из них не был подходящей моделью для викторианской женщины из верхушки среднего класса, включая Гёте и Савонаролу.
В студенческие годы Аддамс, похоже, воспринимала обобщенное мужское местоимение как универсальный определитель, который обозначал и ее саму. Но по мере приближения окончания учебы и выхода в жизнь несоответствие мужских моделей женской судьбе становилось все более очевидным. Она уделила этой теме серьезное внимание в двух публичных выступлениях. Произнося вступительную речь на первой студенческой выставке в Рокфорде, она попыталась соединить традиционные женские устремления с чем-то более подходящим современным студенткам. За последние полвека, заметила она, женские амбиции изменились: «от хорошего воспитания и искусства нравиться до развития <…> интеллектуальной силы и права на труд». Она заверила аудиторию, что ни она, ни ее одноклассницы не хотят быть мужчинами или похожими на мужчин, а всего лишь как современные женщины претендуют «на то же право на независимое мышление и действие». Дочь мельника также призвала своих однокурсниц оставаться добытчицами на протяжении всей жизни: веря в то, что «счастье – в труде, и что единственная истинная и благородная жизнь – это жизнь, наполненная добрыми делами и честным трудом. Мы будем стремиться облагораживать наш труд и таким образом с радостью выполнять самую высокую миссию женщины»[595]. Не оспаривая статус-кво, эта формулировка открывала возможности для добрых дел вне дома.
Аддамс более решительно заявила о женском праве на власть в выпускном обращении, которое было основано на гомеровской теме – судьбе Кассандры, дочери троянского царя, которая предсказала разрушение своего родного города греками. «Не имея логики для убеждения», Кассандра олицетворяла «чистую интуицию», ее «трагическая судьба заключалась в том, <…> что она всегда была права и всегда вызывала недоверие и отвержение». Противопоставляя женскую интуицию мужскому знанию, Аддамс публично поддерживала гендерные полюсы той эпохи, от чего она полностью отказывалась в личных сочинениях. Но «Кассандра» представляла собой не обычный анализ. Убеждая, что к интуиции следует относиться так же серьезно, как и к ее мужскому аналогу, знанию, Аддамс надеялась дать одаренным женщинам возможность «добиться того, чтобы их поняли». Чтобы «интуитивный ум <…> достиг auethoritas» – права говорящей быть услышанной, – она предложила каждой женщине изучить хотя бы одну отрасль естественных наук. Тогда мужчины увидели бы, что «интуитивное видение Истины» даже выше индуктивного, и «вся та тонкая сила, которая у женщин сейчас дремлет в виде фантазии, способна превратиться в творческий гений»[596].
Аддамс продолжила свою мысль, предположив, что именно женщины смогут увидеть более полную картину: «Истинная Справедливость должна быть установлена в мире с помощью подготовленного интеллекта, <…> и только интуитивный ум обладает достаточной широтой, чтобы охватить противоположные факты и силы». Новообретенная женская точность и «сочувствие, <…> настолько широкое, что она может плакать как над голодом в Индии, так и над бледным ребенком у своей двери, позволит женщине противостоять социальным недугам и проблемам так же нежно и интуитивно, как сейчас она заботится о покалеченном ребенке с фабрики и понимает его». Связывая таким образом общие и далекие бедствия с местными и знакомыми, Аддамс опровергала распространенное тогда среди обоих полов убеждение, что женщины реагируют только на личную эмоциональную связь[597]. Проявив это гуманистическое видение, она также отошла от сурового социального дарвинизма, который характеризовал ее более раннюю работу, – редкую для нее публикацию на современную тему, в которой она осуждала бродяг, потому что они «ведут себя жалко и подло и заслуживают <…> всеобщего презрения»[598].
Как студентка Аддамс достигала целей либеральной культуры, используя древнюю легенду с привязкой к морали своего времени. А как будущая активистка она предлагала стратегию, которая дала бы женщинам публичную миссию, позволив им, как и мужчинам, «совершать благородные и истинные поступки», хотя и не обязательно одинаковые с мужчинами. В 1881 году, когда ей не было еще и 21 года, она заложила основу для «подготовленного интеллекта» и эмпатичной политики, которые характеризовали социальную активность женщин в эпоху прогрессивизма. Она, похоже, не осознавала возможных противоречий между подготовленным интеллектом и эмпатией, но и многие ее коллеги два десятилетия спустя тоже этого не понимали. Аддамс, казалось, утверждала, что именно интуиция, основанная на науке, может обеспечить синтез, который объединит и тезис, и антитезис.
Предположение Аддамс о том, что изучение науки укрепит авторитет женщин, может показаться нам странным, но оно соответствовало растущему интересу к этой теме, который достиг пика, когда она училась на последнем курсе. По совету сводного брата она готовилась сделать карьеру в медицине – одной из немногих профессий, доступных женщинам в то время[599]. На нее также произвели впечатление взгляды Томаса Генри Хаксли и других ученых о том, что наблюдение за миром природы позволяет людям видеть «вещи такими, какие они есть на самом деле» и максимально улучшать свои «способности мыслящих существ»[600]. Таким образом, ее интерес к научной подготовке был связан с сомнениями в ценности чтения[601]. Хотя она все еще надеялась «соприкоснуться с гением в любой форме, в которой он может проявиться», в своей новообретенной любви к науке она высмеивала прежнее восторженное поклонение героям Карлейля, заявив Эллен Старр за несколько месяцев до выпуска: «Не льсти себе, что я соглашаюсь с тобой в твоей тайной склонности к поклонению героям. Я не согласна. Я предпочла бы черпать вдохновение из додекаэдрического кристалла, чем даже [у] гения, потому что нужен более сильный ум, чтобы увидеть принцип, воплощенный в логической последовательности, чем воплощенный в личной жизненной силе»[602].
Подобный акцент на собственных открытиях привел к ее пренебрежительному отношению к книжным знаниям. Она могла быть крайне категорична в этом вопросе: «У меня вызывает отвращение чтение всего подряд, мне кажется, это ослабляет: ты читаешь о множестве вещей, про которые мог бы узнать сам, если бы <…> подождал, мое восхищение начитанным человеком смешано с капелькой презрения из-за того, что ему пришлось читать, чтобы все это выяснить»[603]. Наиболее жалкими ей казались «составители» (среди которых она упоминала древних жрецов, средневековых монахов, конфуцианских ученых, а также современных «верховных жрецов науки»), – люди, которые в начале своего пути надеялись увеличить знания о мире, но потом утратили творческое начало и так ничего и не создали[604]. В редакционной колонке Rockford Seminary Magazine, которая вышла незадолго до выпуска Аддамс, она напомнила своим однокурсницам об описании, которое Эмерсон давал блестящим студентам колледжа, «чье будущее так многообещающе», но в дальнейшей жизни они терпят неудачу, поскольку «демонстрируют блеск, который им не принадлежит, четыре года общаясь с образованными людьми и читая лучшие книги, они обретают энтузиазм и силу, которые им не принадлежат <…> у них нет собственных ресурсов, о которых они молчат»[605]. Озабоченность Аддамс этой темой говорит не только о масштабах ее амбиций, но и о страхе потерпеть неудачу. Ни в одном из своих эссе или писем она не делала себе поблажек из-за принадлежности к женскому полу.
Независимо от того, какую критику Аддамс высказывала в адрес литературной культуры, у нее, как у обеспеченной молодой женщины своей эпохи, было не так много других возможностей набраться опыта. Стремясь к знаниям и считая классную комнату и формальное образование лишь отправной точкой, она много читала и следила за популярными интеллектуальными дискуссиями, включая обсуждение сравнительных достоинств научного и культурного подходов к образованию, представленных Хаксли и Арнольдом[606]. Позже она высмеивала свою «склонность к серьезности, чтобы не сказать к педантизму», но заслужила исключительное уважение со стороны преподавателей и студентов благодаря интеллекту и вдумчивости[607].
Словно желая доказать самой себе, что она повзрослела, Аддамс отвернулась от литературных удовольствий юности – гендерно окрашенных удовольствий, которые ее отец пытался держать под контролем. Стремясь занять позицию морального авторитета в литературе, она обратилась к арбитрам культуры, которые приравнивали чтение к самосовершенствованию. Она извинилась за то, что начала биографию с «низменной» цели – прояснить тайну Медичи, и в редакционной статье журнала Rockford Seminary Magazine призвала своих однокурсниц избегать чтения «мусора». Когда спустя несколько лет она призналась, что время от времени наслаждается чтением романа-другого, она явно считала это «слабостью»[608].
Борьба Аддамс с полным поглощением культурой, которую она впоследствии осудила, началась еще в колледже. Она противопоставляла истинную культуру самосовершенствованию – термину, который для многих имел положительные коннотации улучшения себя, но который она, похоже, использовала только в уничижительном смысле. Хотя обычно она не была восприимчива к «евангельскому призыву», Аддамс впечатлилась культурной широтой миссионера, выступившего перед студентами Рокфорда в 1879 году с докладом на тему «Связь между истинной культурой и миссионерской работой».
«Но больше всего меня поразила идея о том, какую широту души дает [культура]. Только подумайте: <…> иметь достаточно великодушия, чтобы молиться, на самом деле молиться за южноафриканца, за человека варварского и жестокого, которого вы никогда не увидите. Он говорит на другом языке, не на вашем, а на грубом и неотесанном, он кажется животным. И все же, если вы можете искренне молиться за него, вы будете великим человеком, культурным в свободном смысле этого слова. Все это открывает мне возможности, о которых я раньше никогда не задумывалась».
Она боялась лишь, что «молиться за этого человека окажется совершенно невозможным <…> Думаю, я обречена стремиться только к самосовершенствованию»[609].
Современному читателю в этом отрывке, вероятно, больше всего в глаза бросаются расовые и культурные стереотипы. Помимо явного расизма, желание Аддамс «на самом деле молиться» за «человека варварского и жестокого» демонстрирует беспокойство о неадекватности ее собственной реакции, а не о южноафриканце как об отдельной личности, не говоря уже о спасении его души. И все же настойчивое стремление выйти за рамки собственных ограничений было исключительным для привилегированной молодой белой женщины той эпохи. Ее сетование предполагает, что для Аддамс подлинная культура требовала «широты души» и заботы обо всем человечестве, что не соответствовало тому типу культуры, который замыкал человека на себе, в чем она себя винила. Но в то время она не видела способа достичь таких духовных высот[610].
За исключением речи о Кассандре, в студенческие годы Аддамс придерживалась индивидуалистической модели достижений, парадигмы впечатляющего величия. Однако она находила более приземленные источники силы не только в короле Артуре и Леонардо да Винчи, но и в более скромных личностях. Не обладая ни героизмом, ни гениальностью, каждый человек имеет определенное «величие характера», извлеченное «из опыта и мыслей, которые уже есть у большинства людей». В отличие от тех, кто представляет угрозу обществу, каждый такой человек «освещает и украшает то, что его окружает, пока мир не приобретает новую ценность в глазах всех, кто его изучает». Она писала, что сердца таких людей «широко открыты, чтобы черпать силу и бодрость из сотни дружественных связей, они словно зажжены пламенем эмоций всего мира, им нет нужды лелеять увядшие цветы или тратить свою любовь на фантазии или придуманные идеалы. Вещи более живые владеют их душами, они смотрят в лицо каждому человеку, как будто между ними существует общность чувств»[611]. Показательно, что Аддамс использует риторику женского типа (увядшие цветы, фантазии, эмоции) для описания этих людей с великолепным характером. Показателен также и акцент на общности чувств, которые они вызывают. Эта формулировка намекает на путь, который она позже проложила для себя самой, как и рассказанная однокурснице «идея о том, как можно быть великим – и добрым, не совершая поразительных поступков»[612]. Подобно тому, как ей пришлось оставить позади самосовершенствование, она вошла в историю своей дорогой.
История о жизни Аддамс после колледжа была рассказана много раз, и лучше всего – самой Аддамс. Оглядываясь на свою юность, она сосредоточилась на изнурительном эффекте своего всепоглощающего стремления к культуре. В зарисовках и притчах, которые были ее литературной визитной карточкой, она создала убедительный рассказ о своем триумфе над неуверенностью и отчаянием, которые она поборола, решив основать Халл-хаус[613]. Распространяя свой опыт на других женщин того же класса, Аддамс проанализировала неспособность образованных молодых женщин найти достойную общественную сферу деятельности. Она считала, что дочери многих семейств, движимые «социальным запросом», чувствовали ответственность перед обществом в целом, в то время как их семьи все еще ожидали от них выполнения традиционных обязательств «семейного характера»[614]. Это было одно из ее самых убедительных наблюдений.
Личная история Аддамс и проведенный ею анализ дилеммы, которая стояла перед ее современницами, были тесно связаны с критикой литературной культуры, в которой она выросла. В книге «20 лет в Халл-хаусе» она убедительно передала бесцельность жизни привилегированной молодой женщины, чьей единственной обязанностью было самосовершенствование. Такая жизнь, по ее мнению, была саморазрушительной: диета только из культуры подобна поеданию «сладкого десерта с самого утра»[615]. Отмечая этот период своей жизни как период изобилия (культуры и привилегий) и дефицита (целенаправленной деятельности), Аддамс критикует культуру в соответствии с более широким анализом основной проблемы современной городской жизни: разделения классов на имущих и неимущих и отсутствия связи между ними. Таким образом, ее анализ критиковал как современное классовое, так и гендерное устройство. Те, у кого был досуг, как мужчины, так и женщины, слишком часто обретали чувство собственного превосходства благодаря культурным достижениям и держались в стороне от тех, кого они считали недостаточно развитыми в этом и других отношениях. Полагая, что многие чувствуют потребность в связи с человечеством в целом, как и она сама, Аддамс предложила обрести эту связь через культурное поселение.
На самом деле, культурные исследования Аддамс сыграли важную роль в ее пути к Халл-хаусу. Хотя они, казалось, закрепляли тревожащее разделение между мыслью и действием, она в конце концов нашла способ интегрировать их в свое разнообразное видение сообщества – сначала в воображении, а затем в жизни. Когда герои и гении из ее школьных эссе перестали отвечать ее требованиям, она стала искать другие модели того, как существовать в этом мире. Культура была полем, на котором она осуществляла поиск личной эффективности. В ходе этого процесса она обнаружила бедность: контраст между ее собственным положением и положением бедных людей дал главный стимул для того, что в конце концов стало делом ее жизни.
Жизнь Аддамс резко изменилась через два месяца после окончания учебы, когда ее отец внезапно умер. Она видела в нем свой моральный компас и без него чувствовала себя потерянной. Следующей весной она утратила и призвание – без явного сожаления, – бросив Женский медицинский колледж Пенсильвании (The Woman’s Medical College of Pennsylvania) из-за «проблем со спиной, которые преследовали [ее] с детства» (вероятно, речь идет о туберкулезе). После операции и нескольких месяцев восстановления, когда она была «буквально прикована к постели», она провела почти два года в Европе по предписанию врача[616]. Предвидя негативные последствия, она написала Старр: «У меня такое чувство, будто я не “следую зову своего гения”, когда готовлюсь посвятить два года путешествиям в погоне за приятным времяпрепровождением и за общим представлением о культуре, которое никогда не вызывало у меня особого уважения. Люди жалуются на потерю духовной жизни, пока находятся за границей. Полагаю, мне тоже будет трудно сохранять верность своим стремлениям»[617]. Несмотря на ироничное упоминание гения, ее ощутимое беспокойство о духовной жизни и стремлениях указывает на то, что ставки были высоки.
Несмотря на все свое неодобрение общей культуры, Аддамс дважды надолго ездила в Европу, чередуя это с занятиями, направленными на самосовершенствование, в Штатах. Во время первой поездки по Европе – грандиозного тура, который длился почти два года (1883–1885), – ее группа посетила Шотландию, Англию, Голландию, Италию, Швейцарию, Грецию и Францию, остановившись на два месяца в Берлине, где они изучали немецкий язык и немного французский. Они были не первыми и не последними туристами, которые обнаружили, что путешествия – это тяжелый труд. Вооружившись путеводителями и книгами по искусству, они «вычитывали» информацию о тех местах, которые посещали. Признавая, что иногда ей было трудно проникнуться духом места, Аддамс сообщала сестре: «Нет смысла смотреть что-то, пока у тебя нет хоть каких-то предварительных знаний»[618]. Группа следовала довольно стандартному маршруту: посещала дома известных писателей и места, прославленные ими, ходила в музеи и галереи, замки и соборы, на лекции и в оперу. Аддамс покупала репродукции любимых произведений искусства.
Наряду со стандартными туристическими достопримечательностями и трепетом от созерцания таких знаковых произведений искусства, как мраморы Элгина[619] и Сикстинская Мадонна Рафаэля, в Европе Аддамс столкнулась лицом к лицу с крайней бедностью, с которой она раньше встречалась лишь в книгах. В Соединенных Штатах тоже было много бедности, но, будучи молодой женщиной из высшего среднего класса, которая выросла в деревне Седарвилл, она была в значительной степени ограждена от нее. Бедность было труднее не заметить в крупных городах Европы, хотя многие путешественники, несомненно, отворачивались от ее самых уродливых проявлений. Но Аддамс была проницательным наблюдателем, и в ее письмах тревожные комментарии об «ужасных» детях-оборванцах в Лондоне и нищих в Италии перемежались с более традиционными рассказами образованной туристки.
Один из самых тяжелых случаев произошел в Саксен-Кобурге, Бавария, через три месяца после эпизода на рынке в Восточном Лондоне, который побудил ее к размышлениям о Де Квинси. Из своего отеля она наблюдала за вереницей женщин, которые несли на спине тяжелые чаны с горячим пивом. Их лица и руки были в ожогах от того, что жидкость переливалась прямо на них. За 14 часов работы в день они получали всего 37,5 цента. Позже Аддамс утверждала, что (безуспешно) пыталась убедить владельца пивоварни проявить к ним участие. Сразу после инцидента она заметила, что «это зрелище стало глубоко болезненным, и мы были рады уйти». Особенно ее разочаровало то, что Саксен-Кобург был родиной британского принца Альберта, известного благотворителя. Она записала в своем дневнике, что была «потрясена бессилием одного человека что-либо сделать. Принц Альберт так старался [и все же] здесь царили нищета и безнадежно тяжелый труд». Ее обеспокоенность тем, что даже принц был не в состоянии добиться перемен, говорит о том, что Аддамс продолжала размышлять о поиске путей для осмысленного существования[620].
Если Аддамс надеялась повлиять на настоящее, ей нужно было установить прямую связь с прошлым (или с произведением искусства, которое она рассматривала), чтобы взять из него не только «лучшее», но и что-то полезное. Знакомясь с каждым городом, они со спутниками начали с подхода «великого человека», для начала сосредоточившись на «трех-четырех людях внутри одного-двух поколений». А потом был Рим. Поначалу Аддамс подавлял «тот объем исторических происшествий и злодеяний, которыми полнится каждое место, <…> причем все это из великого Прошлого». Но обширное и глубокое историческое полотно перед ней породило чувство конечности, которое, как ни парадоксально, укрепило ее желание выйти за рамки тесных связей, чтобы почувствовать единение с остальным человечеством. Как она писала своему учителю латыни и греческого языка:
«Рим похож на историю самого мира: никто в отдельности не был властен что-либо изменить, каждый клочок земли заново заселяли по четыре-пять раз и оставили по меньшей мере три слоя руин. Поначалу это сбивало с толку и угнетало, но, когда я лучше узнала город, <…> во мне возникли привязанность и чувство собственничества, которых я не испытывала нигде с тех пор, как уехала из дома. Возможно, когда ты видишь, что даже земля не может долго принадлежать какой-либо одной группе людей, ты чувствуешь свою более широкую связь с человечеством, которую никогда прежде не замечал. Это производит впечатление, перемену в моей жизни – хотя никакие книги по истории, которые я читала, не давали подобного эффекта»[621].
Это был резкий отход от индивидуализма и культа героев в духе Карлейля.
Пытаясь установить связи со всем человеческим, как в прошлом, так и в настоящем, Аддамс озвучивала вопросы, которые обсуждал Огюст Конт – основатель позитивизма. Всеобъемлющая теория развития общества и истории авторства Конта подчеркивала важность науки и эмпирического знания, но также указывала путь к более гуманному будущему, в котором то, что он называл «Религией Человечества», заменит традиционные формы поклонения, а разум, чувства и действия будут находиться в гармонии. Две центральные предпосылки пронизывали эту религию без божества: солидарность (и взаимозависимость) человечества и непрерывность человеческой жизни в прошлом, настоящем и будущем. Идеи Конта оказали влияние на многих британских интеллектуалов, некоторые из них даже создали Позитивистскую церковь – фактически две церкви, поскольку приверженцы разошлись во мнениях относительно литургии[622]. Аддамс позже отметила свой интерес к позитивизму в годы, проведенные в Европе, особенно в связи со своей второй поездкой (декабрь 1887 – июнь 1888 года). Но ее комментарии о расширении связей с остальным человечеством позволяют предположить, что она была знакома с этими идеями раньше, поскольку они широко обсуждались в Англии – на ее духовной родине[623].
Джордж Элиот была одной из британских интеллектуалок, на которую Конт оказал наибольшее влияние. Хотя она не приняла его систему вероисповедания, многие из его идей она включила в свои художественные произведения, часто вполне осознанно. Готовясь к написанию своего флорентийского романа «Ромола», она прочитала раздел о Средневековье в «Курсе позитивной философии» (Cours de philosophie positive) Конта, о котором написала: «Мало какие главы столь же полны светлых идей»[624]. Некоторые интерпретировали «Ромолу» как позитивистскую аллегорию, в которой героиня проходит путь от эгоизма к альтруизму через три исторические стадии, предложенные Контом и представленные древним политеизмом, средневековым католицизмом и, наконец, «Религией Человечества». В конце произведения Ромола предстает подобной Мадонне, которая помогает бедным и отверженным во время бушующей эпидемии[625].
Когда Аддамс, будучи в Риме, выразила желание установить связь с более широким кругом людей, она только что перечитала «Ромолу». Независимо от того, воспринимала ли она этот роман как явно позитивистскую аллегорию, послание, в нем содержащееся, глубоко ее тронуло[626]. Она начала читать книгу во Флоренции, как она писала Старр, «ради описания мест, но все же сюжет там главное, и он захватывает по-настоящему, а мораль приобретает большую силу, и она такова: “связями нельзя пренебрегать”»[627]. Героиня романа боролась с такими вопросами: соблюдать ли верность коррумпированному и лживому мужу? Верность Савонароле, которого Аддамс однажды назвала «воплощенной идеей» и чей непреклонный подход грозил разделением духовных и мирских устремлений? Верность нуждающемуся человечеству? Когда Аддамс говорила о связях с другими людьми, речь, в частности, шла о семье Аддамсов – Холдеманов, которая в те годы постоянно требовала ее внимания[628]. Но были еще и более широкие связи с человечеством, которые восхваляла Джордж Элиот, связи, которые Аддамс позже назвала «социальным запросом». Когда несколько месяцев спустя Аддамс заметила, что книги Джордж Элиот «придают мне больше движущей силы, чем любые другие книги, которые я читаю», вполне вероятно, она имела в виду стимул, который они придавали ей, чтобы действовать в соответствии с этими более широкими требованиями[629].
Растущая потребность Аддамс в той связи между людьми, которую олицетворяет героиня Джордж Элиот, может пролить свет на ее критическую оценку «Ночи и дня» (La Notte, Il Giorno) Микеланджело у гробницы Медичи во Флоренции. Если раньше она была в восторге от гения художника (и считала всех гениев одинаковыми), то теперь она поставила под сомнение ценность этой массивной незавершенной скульптуры. Она признавала силу фигур, но находила их «совершенно непостижимыми» и потому непривлекательными: «Тот объем разума, который дух или гений мастера – полагаю, Микеланджело принадлежал к гениям, – способен вложить в мраморную фигуру, чтобы она постоянно излучала и выражала что-то, заставляет удивляться и размышлять. Хотя, конечно, приносит ли она пользу и добро – это другой вопрос»[630]. Не находя в этом произведении морали и применяя к творчеству художника те же критерии полезности, что и к собственной жизни, Аддамс исповедовала взгляд на культуру, который позже поддержали философы-прагматики. И она внесла в него свой вклад.
Несмотря на напряженную работу и интенсивность зарубежных поездок, Аддамс держалась молодцом. Проблемы она испытывала в основном в Соединенных Штатах, где назревали семейные кризисы и отсутствие у нее цели в жизни делалось все более очевидным. Между поездками по Европе они с мачехой провели две зимы в Балтиморе, где Джордж Холдеман изучал биологию в Университете Джонса Хопкинса. Там у Аддамс состоялось первое знакомство с «обществом»: к ним приходили дамы в шляпах и перчатках. Она также столкнулась с южными взглядами на рабство и неодобрением высшего образования для женщин. Она посвящала свое время тем культурным занятиям, которые от нее ожидались, и в течение первой зимы в Балтиморе брала уроки французского, посещала примерно по лекции в день и читала «Современных художников» Рёскина (Modern Painters, 1843) и другие серьезные работы[631]. На вторую зиму, помимо того, что она состояла в «небольшом немецком клубе», где они читали романы, и в художественном клубе, где она приобрела репутацию более образованного человека, чем она сама себя считала, она посещала чтения Данте, серию лекций по эволюции соавтора теории эволюции Альфреда Уоллеса и еще одну – по римской археологии[632]. Под руководством лектора из Университета Джонса Хопкинса она также прошла «полный курс чтения» по Рисорджименто, тесно связанному с Мадзини (и, следовательно, с ее отцом). Как она утверждала в книге, это «стало для нее большим утешением», несмотря на ее разочарование «относительно влияния интеллектуальных занятий на моральное развитие»[633].
Аддамс назвала зимы, проведенные в Балтиморе, «пиком депрессии и чувства неприспособленности», и это суждение подтверждается свидетельствами ее современников[634]. В течение первой зимы она заявила в духе Де Квинси: «Мне стыдно, что при всем моем кажущемся досуге я вообще ничего не делаю <…> С тех пор как я оказалась в Балтиморе, я обнаружила, что мои способности, память, восприимчивость и все остальное мне совершенно недоступны, словно заперты от меня»[635]. Вторая зима прошла лучше: ей понравилась волонтерская работа в «приюте для цветных девочек-сирот», ее интерес к религии стал более серьезным, и она уехала из Балтимора и от приемной семьи раньше запланированного[636].
Оставался тревожный вопрос о том, что ей и другим образованным женщинам делать со своей жизнью. В унылом выступлении в Рокфордском колледже в октябре 1887 года на тему «Наши долги, и как мы их отдадим» Аддамс выразила опасение, что женщины ее поколения находятся «на грани морального банкротства», потому что они взялись за задачи, которые им не по силам. Она предложила различные объяснения этому феномену, среди которых – слишком серьезное отношение к «античной культуре и математике, к которым нас так долго лишали доступа», а также излишние «болезненность» совести и «рвение в бой» в попытке соответствовать наставлению Карлейля «совершать благородные и истинные поступки». Аддамс отметила, что интеллектуальная жизнь сложна: «Говорят, Гёте был единственным нашим современником, которого не тяготил его огромный багаж знаний. Возможно, требуется абсолютный гений, <…> чтобы удовлетворить требования просвещенной и развитой совести». Она боялась, что женщины окажутся «подавлены и парализованы чудовищностью своего долга, если продолжат развивать в себе чувство ответственности и осознание своих обязанностей. Представьте себе досаду рыцаря, потерпевшего поражение из-за того, что его доспехи были слишком тяжелыми»[637]. Стремясь найти способ действовать в соответствии с велением совести, Аддамс не переставала опираться на риторику индивидуализма, гения и героев.
Не прошло и трех месяцев, как она снова отправилась в Европу, чтобы посетить многочисленные христианские святыни. В районе 1 января 1888 года, гуляя в одиночку, что было для нее редкостью, Аддамс остановилась у большого готического собора в Ульме на юге Германии. Позже она видела другие соборы во Франции и Англии, а также в Германии, и некоторые из них произвели на нее сильное впечатление[638]. Но в Ульме ее посетило настоящее прозрение. В том вдохновляющем видении общности человечества, которое она пережила там, и в последующих размышлениях она пришла к творческому синтезу своих культурологических исследований с моральными и религиозными интересами. Это было позитивистское видение, синтез прошлого и настоящего, различных слоев человечества, основанный на ее изучении искусства и архитектуры.
Страстное письмо подруге детства на 11 страницах от обычно сдержанной Аддамс свидетельствует об этом событии. На самом деле это была ее вторая попытка передать свои переживания: первую она сочла «преувеличенной» и не отправила; и она же стала последней: она «никогда больше не напишет об опыте в соборе». Ее одновременно поразило внешнее величие собора и тронули глубокие человеческие черты деревянных статуй внутри, среди которых был святой Христофор под дарохранительницей, изображенный как «большой неуклюжий человек, преисполненный отеческой заботой о крошечном младенце у него на плече», а на хорах – «исключительно прекрасная голова Цицерона» и «Сократ со своим несчастным носом (откуда только бедный швабский художник <…> знал о них)»[639].
Больше всего ее восхитили резные фигурки на хорах, головы греческих и римских философов на стульях, изображения над скамьями «мужей Ветхого Завета, а еще выше – апостолов и мужей Нового Завета». На другой стороне были изображены женщины: «И то, что ранние германцы отвели столько места “die Frauen”[640], было удивительно». Среди них было несколько поразительных деревянных сивилл (пророчиц), а также жены из Ветхого и Нового Заветов. Аддамс, которая верно оценила необычность присутствия такого количества женщин, была рада, что с помощью пары подсказок экскурсовода она узнала всех библейских женщин. Описывая этот опыт в книге, она заметила: «В религиозной истории, вырезанной на хорах в Ульме, были представлены греческие философы и еврейские пророки, а среди учеников и святых были первооткрыватель музыки и строитель языческих храмов»[641]. Иными словами, христиане и язычники, священное и светское, Новый Завет и Ветхий, женщины и мужчины – все объединились в одном месте поклонения. Собор также свидетельствовал об истории немецкой Реформации, поскольку включал изображение Лютера, выступающего с протестом в Виттенберге. Это сначала удивило ее – она забыла, что это протестантская церковь, – но в конце концов
«…[это] не казалось неуместным, а было частью все той же церковной истории. В конце концов, святые – это лишь воплощение прекрасных поступков, история, так сказать, внутренней церкви Святого Духа, к которой мы жадно льнем, где бы она ни являла себя, и увековечиваем в камне и стекле, во всем, что не разрушится сразу. Нет сомнений, что именно это мы все пытаемся сделать, и, как ни странно, здесь мне постоянно вспоминалась идея культуры Мэтью Арнольда, только в этом случае критика жизни была заключена в камне и дереве, а не в литературе»[642].
Позже она утверждала, что на ее видение единства повлияла позитивистская точка зрения, согласно которой средневековые соборы предлагали окончательный синтез, предшествующий Религии Человечества. Более того, она приехала в Ульм в поисках именно такого откровения. Характерно, что она высмеивала энтузиазм, побудивший ее записать в своем «самодовольном блокнотике» множество «плохо переваренных фраз из Конта», в частности «про надежду на “общий собор человечества”, который был бы достаточно вместителен для братства, объединенного общей целью, и достаточно красив, чтобы убедить людей крепко держаться за видение человеческой солидарности»[643]. Ее более поздние презрительные замечания едва ли справедливы по отношению к тому творческому прозрению, которое она испытала в Ульме.
Восторженный опыт не закончился в соборе, а продолжился в страстных размышлениях, записанных в том же письме, в котором она переработала героическую тему, некогда занимавшую ее мысли. После того как Аддамс отметила, что они со Старр восхищались рисунками Альбрехта Дюрера, она воскликнула:
«Я считаю, что Толстой прав: добро никогда не проявляется эффектно, и именно благодаря людям вроде Дюрера, а не Лютера или Реформации произошло возвращение к добру. Знаешь пословицу “лучшее – враг хорошего”? Думаю, Лютер, Эразм и остальные были хорошими людьми, но лучшее в мире совершалось незаметно, и так всегда происходит, не часто столь явно, как у Дюрера. Его рыцари не сражаются и выглядят так, будто поняли, насколько это бесполезно – что все должно прийти другим путем, и они готовы его опробовать <…> поняв, что истина на их стороне».
Аддамс в этот момент культурной интеграции тоже пришла к истине, которая позволила ей творить добро по-своему. Этот путь, как у рыцарей Дюрера и непротивление злу насилием Толстого, не был ни эффектным, ни героическим, а тихим и неконфликтным. Это касалось не только ее труда ради социальной справедливости, но и приверженности пацифизму, особенно заметной в ее противодействии Испано-американской войне[644] и вступлению Соединенных Штатов в Первую мировую войну.
К тому времени, когда Аддамс посетила Ульм, она уже внимательно читала публицистику Толстого. Она восхищалась его трудом «В чем моя вера?», в котором разъяснялось буквальное толкование автором Нового Завета. Все началось с убеждения Толстого, что, говоря «не противься злому»[645], Иисус имел в виду именно это – абсолютно буквально. Послание, которое Аддамс вынесла из этой книги, настолько глубоко запало ей в душу, что 23 года спустя, используя язык, перекликающийся с языком письма из Ульма, Аддамс назвала «В чем моя вера» книгой, убедившей ее «раз и навсегда <…> что Добро не свершится эффектно, но должно быть суммой всех жалких человеческих усилий поступать правильно, совершаемых большей частью среди леденящей душу неуверенности в себе»[646]. Когда она посещала Ульм, возможно, она успела прочесть книгу Толстого «Так что же нам делать?», отголоски которой чувствуются как в этом ее прозрении, так и в ее социальной работе. В ней отвергаются традиционные попытки облегчить бедность в России в пользу установления подлинных и устойчивых отношений с малоимущими. Признавая тщетность своих благотворительных усилий, Толстой приходил к выводу, что должен изменить свою собственную жизнь, если хочет устранить преграды между собой и другими. Спустя годы в статье под названием «Книга, которая изменила мою жизнь» Аддамс написала о своей «яркой религиозной реакции» на произведение «Так что же нам делать?». Она отметила, что это утверждение в равной степени относится и к труду «В чем моя вера»[647].
Ее интерес к Дюреру отражает растущее увлечение искусством после первой поездки по Европе. Особенно на нее повлиял труд Джона Рёскина «Современные художники», который она прочитала зимой 1886 года. Следующим летом она упомянула рассуждения Рёскина о «связи Дюрера с Реформацией и двумя видами религиозного отчаяния» в конце XV века, когда люди начали сомневаться в своей вере[648]. Рёскин противопоставил «грубые и ужасные» работы калабрийского художника Сальватора Розы «терпеливой надежде», которую предлагал Дюрер перед лицом потрясений того времени (включая самый главный страх смерти). Это он объяснял «причудливым домашним уютом» Нюрнберга – родного города художника[649]. Предпочтение, которое Аддамс отдавала более мягким решениям социальных проблем, – рыцари Дюрера не сражались – конфронтационному подходу Лютера, говорит о том, что, по ее мнению, Дюрер принес больше пользы, чем его младший современник Лютер. Могла она намекать и на то, что искусство может играть важную роль в изменении сознания. Эту точку зрения она впоследствии развивала с большой убежденностью.
Творческий синтез культурологических исследований с моральной и религиозной проблематикой в ульмском озарении Аддамс и сразу после него стал источником гармонии и понимания мира, которые, по мнению Мэтью Арнольда, и должна нести культура. Хотя путь к этому моменту был трудным, развязка была блестящей и показала, насколько плодотворным может быть чтение для подготовленного ума. Это также был акт интеграции ее личности, который предсказал не только приверженность пацифизму, но и характер будущего лидерства. В целом это было решение, близкое к ее более ранней «идее о том, как можно быть великим – и добрым, не совершая поразительных поступков», то есть к принятому обществом сдержанному «женскому» способу существования.
Аддамс оставалась в Европе еще полгода. Она посетила множество христианских достопримечательностей, включая византийские мозаики в Равенне, катакомбы в Риме, готические соборы, а также римский итальянский парламент (где она специально наблюдала за «хлебными бунтами») и бой быков в Испании. Ближе к концу своего пребывания в Европе она посетила Тойнби-холл (Toynbee Hall) – первое поселение в лондонском Ист-Энде, где она наблюдала за усилиями представителей высших классов по преодолению имущественных барьеров через пребывание среди бедняков. Через полтора года после возвращения в Соединенные Штаты они с Эллен Гейтс Старр основали Халл-хаус. Слова, которыми Аддамс объясняла их миссию, свидетельствовали как о том, что ее жизнь налаживалась, так и о том, что ее первый шаг в историю был сделан, и каким бы тихим он ни был, он оставил долгое и мощное эхо. Хотя этот подход не превратил ее в героическую фигуру в духе Карлейля, она все же нашла способ реализовать свои большие амбиции и даже стать героиней, достойной подражания.