Для евреев, которые эмигрировали из России, и их детей доступ к книгам и библиотекам часто был центральным элементом их опыта жизни в Америке, символом свободы и изобилия, неведомых в Старом Свете. Представители обоих поколений, включая таких известных писателей, как Филип Рот и Альфред Казин, изображали встречу с библиотекой в юности как потрясающий опыт, а наличие читательского билета – как вершину земного богатства. Открыть для себя книги и библиотеки означало открыть Америку и получить ключ к тому, чтобы стать американцем.
Отмечая радости чтения, иммигранты обоих полов поражались контрасту между прежней ограниченной жизнью и свободой, которую они обрели в Америке. Дело было не только в том, что книги были в дефиците или что царское правительство цензурировало материалы, которые считало опасными. Были ограничения и в самой еврейской общине, в том числе постановления раввинов против светского чтения (не всегда соблюдаемые) и ограниченный выбор доступных книг. Учитывая традиционные ограничения грамотности среди женщин, еврейки имели особые причины полагать, что изобилие Америки связано с доступностью книг – а также со способностью и возможностью их читать. Книги и библиотеки стали для них символами не только свободы, как для мужчин, но и двойного равенства – как для женщин и как для евреек.
В начале XX века женщины-автобиографы еврейского происхождения с любовью писали о том, как печатные издания стали для них источником утешения и вдохновения. Они обращались к книгам, чтобы хоть на время отвлечься от суровых условий жизни в гетто, открыть для себя новые, менее ограниченные идентичности и найти подсказки, как самим стать писательницами. Их истории о чтении подчеркивают важность доступа к литературе, мотивации и поддержки в определении сложности или легкости их пути к освоению английского языка, становлению американской идентичности и писательского мастерства. Роуз Голлуп Коэн, которая приехала в Соединенные Штаты в возрасте 12 лет, не умея толком читать и писать и не имея формального образования, описала свою мучительную борьбу за обучение грамоте в книге «Из тени» (Out of the Shadow, 1918) – мемуарах, создание которых потребовало почти сверхчеловеческих усилий. Несмотря на сопротивление отца, она получила поддержку своего жгучего желания учиться и расти от Лилиан Уолд и Леоноры О’Рейли из поселения на Генри-стрит. В то время поселения и библиотеки часто предоставляли иммигрантам наилучшие возможности для получения образования. Мэри Антин, которая приехала примерно в том же возрасте, изучала английский язык в начальной школе и при поддержке отца и влиятельных покровителей опубликовалась еще в подростковом возрасте. Ее знаковая книга «Земля обетованная» (1912) – это торжествующее повествование о превращении скромной еврейской девушки в американскую гражданку. Для Беллы Спевак, которая приехала в Соединенные Штаты в очень раннем детстве, американская жизнь оказалась менее напряженной, чем для Коэн или Антин, которые испытывали проблемы со здоровьем и отторжение от, как они считали, патриархальной культуры. Хотя опыт этих женщин был разным, чтение англоязычной литературы помогло им переосмыслить себя и заново создать свою идентичность. По мере того как они адаптировались к американской жизни, их социальный статус повышался (в случае Коэн – нестабильно), и они находили способы удовлетворить острое желание рассказать собственные истории.
История отношений еврейских женщин с грамотностью начинается еще в Старом Свете. Для большинства тех, кто приехал в Соединенные Штаты, речь идет о Российской империи, где большинство евреев жили в предписанной им области, то есть за чертой оседлости. Женщины были обязаны грамотностью в основном чиновникам, которые не обращали на них внимания, и еще ряду стратегий, в основном полулегальных, которые позволяли семье давать образование дочерям. Больше всего было контрастов: бессистемный подход к женской грамотности резко отличался от ценности, которую придавали мужскому образованию[752].
Важность грамотности в жизни еврейских мужчин – один из определяющих факторов современной еврейской истории. Высшим идеалом, к которому мог стремиться мужчина, было глубокое знание древних еврейских текстов – Торы и Талмуда. Это было не только религиозной обязанностью, но и путем к святости: все остальное меркло по сравнению с этим. Мальчики рано поступали в начальные религиозные школы (хедеры). Там они учились читать на иврите, начиная с молитвенника, затем переходили к изучению Торы, а позже – Талмуда. Однако хедеры стоили дорого, а цена зачастую не оправдывала себя, и мало кто из учеников достигал уровня, необходимого для воплощения желаемого идеала. Большинство бросало школу около 13 лет, чтобы начать работать или пройти профессиональное обучение, имея лишь ограниченные знания еврейского молитвенника. Только самые одаренные продолжали обучение: например, те, кто вступал в брак с наследницами богатых семей, могли обрести свободу, необходимую для совместного изучения священных текстов с другими желающими[753].
Священное знание никогда не было идеалом для женщин. Власти считали его опасным и часто цитировали известную максиму раввина Элиэзера бен Уркеноса для подтверждения своего мнения: «Каждый, кто обучает свою дочь Торе, обучает ее распутству»[754]. Освобожденные от религиозных обязанностей мужчин и от изучения Торы, женщины редко учили иврит. Даже если они знали алфавит и могли следить за молитвами в синагоге, вряд ли они понимали их смысл[755].
Для женщин языком грамотности стал идиш. Он был основан на еврейском алфавите, но являлся отдельным языком и служил разговорным для представителей обоих полов. Для женщин это был также главный путь к духовности. С помощью идиша женщина могла читать тхины – специальные молитвенные тексты, призванные помочь ей выполнить религиозные обязательства, а также Цэна у-Рэну – сборник библейских историй, легенд и этических максим, составленный на основе того отрывка Торы, который принято было изучать в ту или иную неделю. Цэна у-Рэна была впервые опубликована около 1600 года, выдержала множество изданий и к XIX веку стала известна как «Тора для женщин»[756]. Как и тхины, она была инструментом набожности, а не обучения и традиционно читалась дома днем в шаббат – либо про себя, либо вслух для семьи и соседей. Религиозные ритуалы мужчин, напротив, были обязательными и публичными.
К концу века с расширением доступа женщин к образованию возросло число образованных женщин, причем в основном они читали на идише, хотя некоторые, особенно в городах, также умели читать по-русски или по-польски. Ученые связывают усиление внимания к образованию женщин с Хаскалой (еврейским просвещением). Но роль еврейских женщин как кормилиц семьи также нельзя недооценивать, поскольку знание письменного идиша или местного языка помогало найти работу[757]. Как и следовало ожидать, образование женщин носило случайный характер в зависимости от наличия школ и прихотей и финансов родителей. В отсутствие бесплатного государственного образования грамотности обучались в основном в частных религиозных школах или дома. Неудивительно, что девочек в религиозных школах было меньше, чем мальчиков: согласно очень оптимистичным подсчетам одного историка, соотношение составляло максимум один к восьми среди самых младших учеников[758].
После 1860 года некоторые девочки также посещали частные светские школы, большинство из которых были разделены по половому признаку. Обычно они происходили из самых богатых семей, в основном из тех, кто жил в крупных городах и гордился современным образом мышления. Несмотря на высокую стоимость обучения, гендерный дисбаланс там был значительно меньше, чем в хедерах: в 1899 году девочки составляли около трети от общего числа посещавших такие школы в России[759]. Мало кто из евреев – мужчин или женщин – учился в высших государственных школах. После 1887 года российские власти ограничивали долю еврейских студентов, которых принимали в средние школы и университеты, – так называемая квота, которая с горечью упоминалась в устных рассказах иммигранток, варьировалась от 10 % за чертой оседлости до 3 % в Санкт-Петербурге и Москве[760].
Из-за ограничений на получение формального образования большинство грамотных еврейских женщин, вероятно, научились читать и писать дома – у родителей или, что более вероятно, у частных учителей. Редкие учителя предлагали что-то большее, чем базовые навыки[761]. Например, в случае с Розой Песоттой[762] некая женщина, которая готовилась к вступительным экзаменам в университет, преподавала ей целый ряд увлекательных предметов, включая еврейскую и русскую историю, историю цивилизации и творчество классических русских писателей[763]. Семья Песотты была состоятельной и придавала большое значение образованию дочерей, но у большинства женщин оно было довольно фрагментарным.
Как ни парадоксально, обесценивание женской грамотности дало женщинам более широкий доступ к светскому образованию, чем мужчинам[764]. В некоторых семьях дочери изучали русский или французский языки, в то время как сыновья углублялись в иврит. Благодаря таким возможностям появились участницы социалистического и сионистского движений, а также революционных читательских кружков – тайных обществ, которые читали контрабандные издания, привозимые из Западной Европы. Помимо официальных уроков, Роза Песотта читала литературу российского подполья, а позже присоединилась к революционному кружку[765]. В отсутствие специфического еврейского образования женщины, очевидно, легче разрывали связи с религиозной традицией, которая давала им статус гражданок второго сорта.
У женщин был более свободный доступ и к другим видам чтения. Предполагаемыми читателями художественной литературы со времени появления прозаических романов в XVI веке были женщины, и именно они составляли основную аудиторию светской еврейской художественной литературы, появившейся в середине XIX века[766]. Чтобы расширить свою аудиторию, такие рассказчики, как А. М. Дик и Шомер (Н. М. Шайкевич) – оба сторонники Хаскалы, – перешли с иврита на идиш. Сделали они это, как бы извиняясь, поскольку идиш, тогда известный как жаргон, считался сниженным и женским языком. Иногда эти писатели напрямую обращались к «глубокоуважаемым читательницам», но и мужчины тоже читали художественную литературу на идише, часто тайно, поскольку светское чтение было под запретом[767]. Учитывая возможность читать на идише, некоторые женщины могли быть более грамотными в языке повседневной жизни, чем их мужья и братья, которые в остальном были более образованными.
Несмотря на относительную свободу женщин в области чтения литературы, разница в важности знаний мужчин и женщин в итоге привела к негативным последствиям в виде тревожного гендерного разрыва в уровне грамотности. Статистика грамотности выглядит как минимум проблематично. Особенно сложно проанализировать ее в случае с еврейским населением, потому что в этой среде пользовались несколькими языками. Однако разрыв оказывался высоким в каждом исследовании. Согласно переписи населения Российской империи 1897 года, 64,6 % еврейского мужского и 36,6 % еврейского женского населения старше десяти лет могли читать хотя бы на одном языке. Среди евреев, эмигрировавших в Соединенные Штаты в период с 1908 по 1912 год, общий уровень грамотности был выше как среди мужчин, так и среди женщин (примерно 80 и 63 % соответственно). Это все равно означало, что среди иммигранток было почти вдвое больше неграмотных людей, то есть лишенных умения читать и писать, чем среди мужчин[768]. Возможно, наиболее поразительным является отчет Комиссии штата Нью-Йорк по иммиграции (The New York State Commission on Immigration) за 1908 год, в котором указано, что среди евреев гендерный разрыв в уровне грамотности выше, чем среди других иммигрантов из Восточной Европы[769].
Какие выводы можно сделать из этого неравенства? С одной стороны, опросы показывают, что еврейские женщины, особенно молодые, были гораздо более грамотными, чем принято считать согласно стереотипам. Учитывая усиленный акцент на образовании мужчин и отсутствие общедоступного образования, тот факт, что почти две трети еврейских женщин из Восточной Европы, переселившихся в Соединенные Штаты в начале ХХ века, умели читать и писать, является значительным достижением. Но в культуре, которая придавала такое большое значение образованию мужчин, более низкий уровень грамотности женщин приобретал значимость, которой он не имел в соседних крестьянских обществах. Еврейские женщины, даже те, которые не умели ни читать, ни писать, понимали символическое значение грамотности, а также ее более практическое применение. Возможно, это поможет объяснить часто отмечаемый энтузиазм по отношению к образованию, который еврейки проявили в Новом Свете[770].
Еврейские мужчины и женщины в то время были грамотны по-разному и неравномерно: многие из первых владели как ивритом, так и идишем, а вторые – главным образом идишем, хотя некоторые также читали на русском или на других нееврейских языках. Поскольку иврит считался уважаемым языком, а идиш – обесцененным, различия в грамотности были крайне несправедливыми. Неумение женщин читать священные тексты в оригинале и их «ссылка» в область «второсортного» языка воспринимались как символы их подчиненного статуса. Возмущаясь привилегиями, предоставленными мужчинам, самые амбициозные женщины отвергали мнение о том, что все, что нужно девушке, – «это уметь подписать свое имя, знать арифметику настолько, чтобы вести семейные счета, и читать Библию, под которой понимался, разумеется, только Ветхий Завет в переводе на идиш»[771]. Фундаментальное неравенство в уровне грамотности помогает объяснить, почему еврейские иммигрантки первого поколения гораздо чаще, чем их славянские или итальянские сверстницы, ощущали гендерную дискриминацию родителей по отношению к братьям и к ним самим, как это отметили 95 % опрошенных в ходе исследования в Питтсбурге[772].
Переезд в Соединенные Штаты становился поворотным моментом для евреек из России в плане получения грамотности и не только. В Новом Свете, где было так много препятствий для сохранения традиционной еврейской религии и культуры, ослабление общинных связей и снижение значимости изучения иврита уменьшали неравенство между полами и укрепляли положение женщин по отношению к мужчинам[773]. Доступность бесплатных начальных школ также впервые предоставляла женщинам гарантированный доступ к образованию. Семьи по-прежнему стремились держать сыновей в школе дольше, чем дочерей, но по крайней мере в первые годы девочки больше не должны были уступать место братьям. С ослаблением патриархальных структур некоторые женщины смогли следовать личным амбициям даже без одобрения семьи. Их усилия часто поддерживались американскими учреждениями, особенно школами, поселениями и библиотеками.
Относительно немногие еврейские иммигрантки овладели языковыми навыками в достаточной мере, чтобы свободно выражать свои мысли на новом языке. Тем, кто был старше школьного возраста или был вынужден сразу пойти работать, грамотность на английском часто давалась с большим трудом. То, что некоторые еврейские иммигрантки, в том числе те, кто не получил должного образования, написали автобиографии и опубликовали их, свидетельствует не только об их способностях и настойчивости, но и о тех возможностях, которые открывала перед ними новая страна. С новым языком пришло и новое ощущение себя.
Роуз Голлуп Коэн была одной из тех женщин, для которых Америка олицетворяла свободу и просвещение. Ее автобиография 1918 года «Из тени» – это трогательная история о том, как молодая иммигрантка преодолевала культурный разрыв между российской деревней и съемным жильем на Нижнем Ист-Сайде. Центральная тема повествования – борьба автора за обретение выразительной грамотности, то есть способности читать и писать с легкостью и использовать эти навыки для достижения личных целей[774]. История Коэн нелинейна: она часто останавливается и начинается сначала. В ней рассказывается о пути автора от маргинальной грамотности на родном языке, идише, до уровня, необходимого для написания текстов на английском, с которым она познакомилась только в позднем подростковом возрасте. Учитывая все препятствия, то, что она стала опубликованным автором, – это настоящее чудо. Но она смогла преодолеть нехватку образования, ограниченный доступ к книгам и неодобрение ее литературных интересов со стороны родителей благодаря острой потребности читать и писать.
«Из тени» была опубликована, когда Коэн было под 40 лет и она еще не была известна. Это самоаналитическое повествование, в котором с удивительной непосредственностью рассказывается о том, как автор постепенно и болезненно приобретает заветную грамотность, наполненную множественными смыслами[775]. Как и для коренных жительниц Америки, но в совершенно ином контексте чтение стало для Коэн не только источником удовольствия и преимущественно женского общения, но и катализатором появления новой, более «современной» идентичности. Впечатляющая история этой женщины придает «человеческое лицо» переломным историческим событиям, в частности переходу от традиционной грамотности к современной, а также от маргинальной грамотности к выразительной: в случае Коэн оба этих перехода произошли в нетрадиционной форме.
Портрет Роуз Коэн, ок. 1918–1920 годы. Фотография Underwood & Underwood Studio. Предоставлен Эми Хайман и Томасом Дублином
Рахель Голлуп выросла в маленькой деревне на северо-западе России, будучи старшей из пяти детей в семье[776]. В ее повествовании воссоздана традиция Старого Света, связанная с чтением и пересказом историй религиозного назначения и фольклорных сказок. Дома у нее было только «несколько книг на иврите и на идише по религии». Помимо Ветхого Завета, там были «“Правила надлежащего поведения”, сборник псалмов Давида, несколько молитвенников и два-три тома повествований на идише» – вероятно, довольно типичный набор в еврейских поселениях (штетлах). Как вспоминала Коэн, «детям никогда ничего не читали для развлечения, но старшие рассказывали нам много историй»[777].
Эта традиция была сугубо женской. Бо́льшую часть историй рассказывала слепая бабушка Коэн, пока вязала чулки или ощипывала курицу вместе с матерью девочки; пугающе яркие истории про призраков чередовались с пересказом эпизодов из Библии. Коэн, в свою очередь, читала вслух. По ее собственным словам, она была набожным ребенком и зачитывалась религиозными книгами, в которых ее пугали «повествования о святых, ставших грешниками, и о грешниках, ставших святыми», а также истории о мертвых. Утешение она находила в псалмах, которые любила за их ритм и читала вслух нараспев, подражая отцу и деду, даже несмотря на то, что понимала лишь отдельные слова на иврите. Выступая с позиции человека, который отверг религию, Коэн тонко подчеркивает разницу в грамотности мужчин и женщин: девочка могла воспроизводить звуки на иврите, не понимая их значения[778].
Использование грамотности в Старом Свете, о котором вспоминала Коэн, напоминало модель традиционного чтения в колониальной Новой Англии, где несколько текстов, практически все религиозные, перечитывались снова и снова[779]. Это был мир набожности, суеверий и страха, в котором устная традиция играла важную роль. Нововведения пришли, когда Роуз было 11 лет и ее отец нанял репетитора, чтобы тот научил детей «литературному русскому языку», который Коэн считала признаком образованности, подобно музыкальному образованию. Вспоминая свою юность, она утверждала, что уроки немного приподняли «завесу религии и страха», дав ей передышку от мрачных религиозных текстов. Возможно, она несколько приукрашивала, поскольку к моменту окончания уроков с отъездом отца в Америку она «едва научилась читать пару слов». Будучи старшей в семье, Коэн вскоре после этого последовала за ним, когда ей было 12 лет. Ее мать и младшие братья и сестры приехали год спустя[780].
Уровень грамотности Коэн на момент, когда она приехала в Нью-Йорк в 1892 году, не совсем ясен. В отличие от родителей, которые могли читать, но не писать на идише, Роуз могла и писать, хотя, очевидно, это давалось ей нелегко. Ее путь к грамотности в Новом Свете был характерен для большинства взрослых учеников. Один ученый описал его как «своего рода лоскутное одеяло, конфигурация которого была тесно связана с конкретными условиями, которые характеризовались определенными возможностями и ограничениями»[781]. Главным ограничением в данном случае было экономическое положение. Коэн сразу же пошла работать в швейную промышленность вслед за отцом. Это была суровая жизнь – длинные рабочие часы, низкая оплата и частые увольнения, – которая исключала возможность дальнейшего образования.
Но этот переезд также открыл новые возможности. Коэн больше не была связана по рукам и ногам традиционными религиозными структурами и ограничениями и получила доступ к другому типу литературы[782]. Новая эра началась, когда она наткнулась на «книги, рассказы на идише!» на кухне у соседки. Она почти забыла, как читать, и ей пришлось «читать по слогам». Вспомнив навык, она погрузилась в книгу с головой и не могла оторваться до тех пор, пока не стемнело. Удивленная тем, что книга была не религиозной, а «просто рассказом», она стала постоянной клиенткой киоска с газировкой, где брала напрокат книги по пять центов за штуку и платила депозит 15 центов[783].
Это открытие не только повысило качество ее жизни, но и позволило ей лучше овладеть идишем. Не будучи уверенной в своих знаниях родного языка, сначала она читала только книги, в которых под еврейскими буквами были диакритические знаки, обозначающие гласные[784]. Когда же запас таких книг иссяк, она продолжила читать и вскоре смогла обходиться без гласных: «Материала для чтения стало больше. Летящая по улице газета, мятая рекламная листовка – все это я бережно расправляла и уносила домой, счастливо предвкушая, что меня ждет». Она читала, даже если не все понимала: «Просто читать стало необходимостью и радостью. Ведь радостей было так мало».
Коэн брала в библиотеке по одному тому в неделю объемом 250 страниц и «выжимала из него все». Они с сестрой проводили «множество счастливых вечеров», читая матери и младшим детям. Тематика чтения (светская, а не религиозная) и обстановка были для них новыми, но практика чтения и передачи историй от старших к младшим была им знакома. Добавляя личную творческую нотку в это времяпровождение, Коэн учила наизусть песни или стихи из книг, а затем находила «подходящую» мелодию из своего репертуара русских крестьянских песен, которые пела гостям в шаббат.
Коэн перечитывала каждую историю самостоятельно и «проживала ее, когда не читала». По ее же собственным словам, она была мечтательным ребенком, у которого было несколько воображаемых товарищей по играм, поэтому она с головой нырнула в мир вымысла. Она читала увлеченно и поначалу без разбора. Книги с названиями вроде «Палач из Берлина» были «написаны самым пышным языком, с неестественными персонажами и неправдоподобными сюжетами»[785]. Главным образом это были романы, переведенные с европейских языков, которые переносили ее в миры, далекие от ежедневной рутины работы и бедности: «Теперь я жила в удивительном мире. Иногда я была прекрасной графиней во дворце, иногда – дочерью нищего, поющей на улице». Ее признание в том, что она читала «в лихорадочном состоянии, с горящим лицом, с покалыванием в нервных окончаниях, затаив дыхание», перекликается с многочисленными эротически заряженными описаниями чтения в раннем подростковом возрасте[786].
Затем Коэн познакомилась с «Дэвидом Копперфильдом». Диккенс был одним из самых популярных писателей на Нижнем Ист-Сайде – как в переводе на идиш, так и на английском, – и среди молодых американцев в целом[787]. Уже с первой главы под названием «Я появляюсь на свет» книга привела ее в восторг. Раньше она никогда не читала повествования от первого лица, и этот задушевный тон наполнил ее «странным чувством счастья. <…> Кто-то разговаривал со мной – я почти слышала его голос!» Этот опыт положил начало новому этапу, на котором Коэн стремилась к усилению связи между чтением и жизнью: «Мне нравилось знать, что то, про что я читаю, настоящее». Ее собственный опыт работы и крайняя бедность семьи не оставляли сомнений в том, что рассказ Диккенса о трудностях и голоде настоящий. Позже она обнаружила «“целую полку книг Диккенса” и прочитала их все», на этот раз на английском, но «Дэвид Копперфильд» остался ее любимым: «В некоторых других его произведениях порой встречались страницы, которые хотелось пропустить. Но человек, который когда-то был голоден, не может вынести мысли о том, чтобы выбросить хоть крошку»[788]. Драматические перемены в судьбе героя, который совершил трансформацию из избитого и голодающего сироты в успешного писателя, наверняка вселяли в нее надежды на более счастливое будущее.
Книга, которая была вдвое толще всех предыдущих томов, увлекала семью на протяжении целых двух недель: «Мы проживали жизнь маленького Дэвида вместе с ним». Ее мать плакала, когда Дэвид расставался со своей няней Пегготи, «а потом смеялась над своими слезами, вспоминая, что это “всего лишь история”». Роман занимал все мысли Коэн: она прокручивала в голове эпизод, прочитанный накануне вечером, пока занималась подкладкой для рукавов, и с радостью предвкушала вечер, когда снова будет читать остальным. Для всей семьи чтение «Дэвида Копперфильда» было чрезвычайно эмоциональным опытом, который хотелось пережить снова и сполна насладиться им, прежде чем вернуться к обычной жизни. Дочитав книгу, «мы почувствовали, словно расстались с дорогим другом. Целую неделю не могли читать ничего другого».
Эта сцена радостного семейного чтения, в котором все принимали участие, контрастировала с болезненным эпизодом, который произошел во время недолгой помолвки Коэн с молодым бакалейщиком. В 16 лет она не испытывала энтузиазма по поводу брака, который устроила сваха, но уступила желанию семьи. В неловкий момент, когда пара впервые осталась наедине, Коэн надеялась, что две пыльные книги, которые она нашла в магазине, помогут им сблизиться. Одна из них – смесь писем и дневника в переводе с русского на идиш – завладела ее вниманием. Как и в случае с «Дэвидом Копперфильдом», «задушевный тон от первого лица, в котором была написана книга, заставлял меня чувствовать, будто кто-то на самом деле разговаривает со мной». Отказ жениха от ее предложения почитать книгу вслух – «Это зачем еще?» – обнажил непреодолимую пропасть между ними. Вскоре после этого Коэн разорвала помолвку[789].
Этот инцидент побудил ее к первым неуверенным попыткам заняться писательством (если не считать стихов, к которым она подбирала мелодии). Наблюдая, как ее младшие братья и сестры записывают уроки, она вспомнила о дневнике и сама взяла бумагу и карандаш. Ее первые попытки писать были неуверенными, и бо́льшую часть слов она стерла. Осталась одна четкая фраза: «Я чувствую новую радость в жизни и в свободе». Решив вести дневник, она переписала то, что написала в первый вечер (разумеется, на идише), в небольшой блокнот, который купила для этой цели. Ее первая запись была смелой и тревожной одновременно: «Я ненавижу работу, я чувствую себя плохо, я чувствую себя уставшей, я не вижу смысла в жизни».
К этому времени чтение Коэн вышло далеко за рамки опосредованного приключения. Книги стали инструментом самовыражения и эмоциональной связи (или признаком ее отсутствия в случае с женихом). Чтение дневника пробудило в ней желание выразить себя в личных записях; возможно, оно также дало ей разрешение открыто говорить о болезненных истинах, которые она иначе не смогла бы признать, а тем более выразить[790]. Ведение дневника и самосознание усиливали друг друга. Дневник поощрял самоанализ, но желание его вести и отказ выйти замуж за мужчину, с которым она чувствовала себя несовместимой, сигнализировали о том, что самосознание у нее и так было обострено.
После короткого периода помолвки Коэн начала изучать английский язык. Это было ее первое путешествие за пределы своего района после пяти лет жизни в Соединенных Штатах. Сначала она пошла в вечернюю школу, как и многие еврейские женщины, которые составляли примерно 40 % от посещавших такие школы женщин Нью-Йорка[791]. Коэн записалась после того, как уволилась с работы из-за плохого состояния здоровья, как и ее сестра, которая, следуя классическому сценарию, была вынуждена бросить дневную школу, чтобы компенсировать потерю заработка[792]. Этот опыт был мучительным. Коэн с трудом могла следить за чтением «девочек» вслух и теряла место в тексте, если на секунду отрывала палец от страницы. Когда подходила ее очередь, она «слышала странный звук, словно исходящий от больного человека». Продолжая заниматься, она «в мучениях учила по паре слов за раз»[793]. Ее страдания подчеркивают, как мудро Джейн Аддамс настаивала на общении как на важнейшем компоненте вечерних занятий в Халл-хаусе.
Встреча Коэн с тремя другими американскими учреждениями – культурным поселением, библиотекой и больницей – оказалась более продуктивной. Поселения и библиотеки традиционно выступали посредниками между иммигрантами и американской культурой, однако в случае Коэн именно больница в более богатом районе города дала ей возможность впервые взглянуть на жизнь за пределами Черри-стрит и улучшить знание английского языка. Благодаря вмешательству Лилиан Уолд из Сестринского поселения (The Nurses’ Settlement) (позже оно стало называться «Поселение на Генри-стрит», Henry Street Settlement) Коэн в 17 лет поступила в Пресвитерианскую больницу[794]. Во время трехмесячного пребывания там она впервые столкнулась с англоязычными книгами и гоями – образованными американцами, чья доброта к бедной еврейской иммигрантке поразила ее. Будучи вынуждена говорить по-английски в непривычной обстановке, она училась в атмосфере несвойственного ей общительного взаимодействия с людьми, чей язык полностью отличался от «английского идиша» Нижнего Ист-Сайда. Среди них была дочь миллионера, читавшая приключенческий роман «Под красным плащом» (Under the Red Robe, 1894), сюжет которого разворачивался во времена кардинала Ришелье и довел девушек до слез.
Более проблематичным для девушки, выросшей в ортодоксальной семье, оказался первый текст, который она попыталась прочитать самостоятельно, – Новый Завет[795]. Хотя ее и беспокоили попытки местной миссионерки обратить ее в свою веру, она решила, что читать Библию людей, которые были к ней так добры, не может быть грехом. Но сначала ей нужно было сорвать покров тайны с книги, которую она прежде не решалась взять в руки, присвоив ее себе: «От нее исходил затхлый запах, как от любой другой старой книги, которую мало читали. Кое-где страницы слиплись от остатков еды». Она изо всех сил старалась одолеть текст, читая по слогам для пациента, который объяснял их произношение и значение. Изучение английского языка в таких обстоятельствах наводило на мысль о возможном предательстве. Почувствовав неладное, Мэри Брюстер, соосновательница Сестринского поселения, отказала Коэн в просьбе дать ей Новый Завет и вместо этого подарила любовный роман – ее первую англоязычную книгу, которая стала своего рода символом новой жизни[796].
Прогресс был медленным и неравномерным. Как и другие иммигранты, Коэн болезненно осознавала разрыв между своим интеллектуальным развитием и ограниченными навыками в незнакомом языке. Она была в восторге, когда закончила читать любовный роман, но вскоре ее охватило уныние из-за неспособности расшифровать обычное рукописное письмо: «И тогда, как бедной неграмотной старушке, мне пришлось бежать в аптеку и просить фармацевта прочесть мне письмо». Коэн датирует начало своего образования, «если его можно так назвать», моментом, когда поняла, что не в силах разобрать больше чем пару слов из доклада о Шекспире в Сестринском поселении. За помощью она обратилась в бесплатную библиотеку Агилара (The Aguilar Free Library) – библиотеку с выдачей книг на дом, основанную еврейскими переселенцами. Несмотря на то что ее привели в трепет «ряды полок с книгами и поток людей, которые торопливо входили и выходили с книгами под мышкой», она попросила «лучшее, что написал Шекспир» и была удивлена неуверенностью «симпатичной еврейско-американской» библиотекарши по этому вопросу. После двух недель неравной борьбы с текстом «Юлия Цезаря» Коэн набралась храбрости и попросила у библиотекарши книгу на английском языке «для детей». Ей принесли «Маленьких женщин».
Придя в восторг от возможности бесплатного доступа к книгам, Коэн много читала – хорошие книги, когда могла их достать, и любые другие, когда не могла. Особенно ее привлекло стихотворение «Дня нет уж…» Лонгфелло, подобное «прекрасной песне». Возможно, это произведение нашло отклик у нее и как у начинающей писательницы, поскольку она сочла «замечательным» выраженное в нем желание поэта:
<…> Мне надо, чтоб дума поэта
В стихи безудержно лилась <…>
Поэт же и днем за работой,
И ночью в тревожной тиши,
Все сердцем бы музыку слышал[797]…
Понимание все еще ускользало от Коэн. Ей «приходилось копаться и копаться, чтобы уловить смысл» книги «Мечты» (Dreams, 1890) феминистки из Южной Африки Оливии Шрейнер. Этот сборник представляет собой серию аллегорий, многие из которых описаны в виде снов, и поднимает вопросы о смысле жизни, свободе и любви, рае и аде, поиске и страданиях. Коэн любила эту книгу за ее смысловую сложность «и за короткие простые предложения, короткие слова. Я изучала эту небольшую книгу, как учебник»[798]. Простота языка – это точная характеристика более поздних эссе и рассказов Коэн о еврейской и крестьянской жизни в России. Возможно, она впитывала стиль Шрайнер, пытаясь понять смысл ее книги.
По мере того как чтение переносило ее в новые миры, она все больше отдалялась от своей прежней жизни. Вспоминая тот период, она отмечала: «Ребенок, который приехал в эту страну и начал ходить в школу, сделал первый шаг в Новый Свет. Но ребенок, которого заставили работать, оставался в старой среде с теми же людьми, скованный старыми традициями, скованный неграмотностью. <…> Теперь, когда я мельком увидела Новый Свет, во мне произошла революция. Я была преисполнена желания вырваться из всего старого порядка вещей».
Последовал неизбежный конфликт с семьей: «Отец не одобрял мое чтение. Разве мог он его одобрить! Он видел, что я все меньше интересуюсь домом, стала более мечтательной, все больше замыкаюсь в себе». Опасаясь того, что может произойти от общения с гоями и чтения «гойских книг», он дошел до того, что выбросил в окно одну из ее библиотечных книг, когда сын сообщил ему, что в ней есть слово «Христос». Коэн была в ярости, когда увидела порванную обложку и разлетевшиеся страницы: «Рыдая, я кричала, что имею право знать, учиться, понимать. Я горько плакала оттого, что ужасно невежественна, что родилась в этом мире, но не получила шанса учиться».
В поисках поддержки в своих новых начинаниях, а также практической помощи Коэн обратилась к сочувствующим американским реформаторам. После неприятного инцидента, когда коллеги-мужчины приставали к ней с грубыми шутками, Лилиан Уолд нашла для нее место в кооперативной мастерской по пошиву одежды в Сестринском поселении. Инструктор Леонора О’Рейли – харизматичная женщина ирландского происхождения из рабочего класса – вдохновляла всех своих знакомых, участвуя в рабочих и социальных реформах. Это предприятие напомнило Коэн кооперативную швейную мастерскую из романа Николая Чернышевского «Что делать?» – культовой феминистской и социалистической русской утопии, которую она читала в то время: «Мастерская все больше походила на мастерскую мечты. <…> В этой книге была идеальная швейная мастерская, и мне казалось, что наша маленькая мануфактура тоже была словно из сказки». Очевидно, мастерская была слишком прекрасной для реальной жизни и не смогла выдержать безжалостной конкуренции швейной промышленности в США, поэтому кооператив в Нью-Йорке вскоре разорился[799].
Преодолевая застенчивость, Коэн получила интеллектуальную стимуляцию и дружеское общение в сообществе молодых женщин из рабочего класса, которые объединились вокруг О’Рейли. По ее словам, учительница и одна девушка из группы, которая «жадно читала», пробудили в ней жажду знаний в процессе исследования их общих культурных интересов. Позже О’Рейли попросила Коэн помочь ей создать Манхэттенскую торговую школу для девочек (The Manhattan Trade School for Girls) и оставалась важной фигурой в ее жизни, часто слушая ее откровения о личных делах и литературных начинаниях. Именно ей Коэн посвятила свою книгу «Из тени», что наверняка было для нее крайне значимым поступком[800].
Коэн теперь читала не только для того, чтобы восполнить пробелы в знаниях или улучшить английский, но и для того, чтобы по-новому взглянуть на свою жизнь и осознать, что она не одинока. Она читала не для того, чтобы сбежать из своей ситуации, а чтобы понять ее. По совету подруги, когда у нее возникли проблемы дома, она обратилась к книге Джордж Элиот «Сайлас Марнер» (Silas Marner): «Больше всего я любила читать тогда, когда могла увидеть связь между жизнью и литературой. Для меня литература была столь же реальной, как жизнь. Литература и была жизнью. Я отказывалась от многих развлечений, которые были мне доступны, чтобы читать». Литература, которая была «столь же реальной, как жизнь», утешала ее, делала ее обстоятельства более терпимыми, пробуждала чувствительность, которая помогала ей лучше понять ситуацию, и давала ей язык, на который она могла перевести свой опыт. Но что она имела в виду, когда заявляла, что «литература и была жизнью»? Что она жила в книгах, а не в своем бедном и полном конфликтов окружении? Что литература делала жизнь терпимой? Что она не могла жить без литературы? Возможно, все перечисленное понемногу[801].
Повествование Коэн обрывается где-то между концом подросткового возраста и началом взрослой жизни. Оно заканчивается неоднозначно: Коэн все еще изучает английский, на этот раз рукописный алфавит, сначала для того, чтобы переписываться с мужчиной, ради чьих писем она «чуть ли не жила»[802]. Из этих отношений ничего не вышло, и она сблизилась с неназванным другом мужчины, который много читал как на русском, так и на английском. Их общий интерес к книгам сыграл центральную роль в растущей близости между ними, которая, как намекает Коэн, могла привести к браку, что и произошло[803].
О Джозефе Коэне известно немногое, кроме того, что в более поздние годы у него был газетно-сигаретный киоск в офисном здании. У пары была одна дочь – Эвелин, которая родилась в 1905 году[804]. После замужества Коэн начала посещать курсы писательского мастерства и на протяжении многих лет продолжала обучение в нескольких учебных заведениях. «Из тени» зародилось как упражнение на продвинутом курсе английского языка в Социалистической школе Рэнд (The Socialist Rand School), который вел Джозеф Голломб – сам иммигрант и писатель, призывавший Коэн писать о собственном опыте. После долгих мучений с началом сочинения, которое стало первой главой ее книги, она придумала первые строки: «Я родилась в маленькой русской деревне». Возможно, это был отголосок того, как начинался «Дэвид Копперфилд», который захватил ее воображение много лет назад[805]. Голломб призвал ее продолжать писать и читал каждую главу вслух на занятиях.
Твердо решив превратить свою жизнь в литературу, Коэн продолжила работу самостоятельно. Чтобы проверить, как ее труд воспринимается живой аудиторией, она зачитывала главы мужу и маленькой дочери. Писательство было для нее одновременно мучением и необходимостью, волевым актом человека, который так и не смог преодолеть неуверенность в своих интеллектуальных способностях. «Я не могу написать даже короткое письмо без трудностей и стыда, – писала она, – я безнадежно невежественна». Но с годами она продолжала писать историю своей жизни, словно подчиняясь судьбе. Когда пришло уведомление от издательства о том, что ее рукопись принята к печати, Коэн была настолько потрясена, что дочери пришлось прочитать письмо ей вслух[806].
«Из тени» вышла в 1918 году и получила положительные отзывы, в которых книгу хвалили как подлинное повествование об иммигрантской жизни. Подчеркивая трудности, с которыми столкнулась автор, рецензент журнала Life and Labor[807], который издавала Женская профсоюзная лига, услышал в автобиографии Коэн, как и в «Хижине дяди Тома» и «Оливере Твисте», «голос толпы»[808]. Реалистичные сцены жизни в многоквартирных домах и на потогонных предприятиях убедили читателей в правдивости книги, заставив рецензента социалистической газеты New York Call[809] согласиться с издателем в том, что это «плод бессознательного искусства». В свою очередь, издание Outlook[810] сочло книгу «автобиографией, которая читается как роман. То, как русская эмигрантка смогла написать такую историю, – одна из загадок того, что мы называем гением»[811]. На самом деле на творчество Коэн повлияли годы, проведенные за чтением книг и погружением в устную культуру семьи, а также ее кропотливые попытки усовершенствовать свое мастерство.
«Из тени» перевели на французский, датский и русский языки. В следующие несколько лет Коэн опубликовала около десятка коротких произведений, включая автобиографические очерки, с большой чуткостью написанные статьи про Пасху и День благодарения, в которых рассматривались сходства и различия между Старым и Новым Светом, а также рассказы о жизни в русской деревне[812]. Один из таких рассказов, «Приданое Наталки», был включен в сборник лучших рассказов 1922 года (в одном из шести тиражей). Это хорошо написанная и трогательная история о мучительных попытках женщины убедить своего скупого мужа собрать для их дочери приданое. В последний момент ей это удается, но совершенно случайно. Несмотря на то что действие рассказа происходит в Российской империи, редактор счел, что «Приданое Наталки», как и другие рассказы сборника, «объединяя подлинное содержание и художественную форму в тесно переплетенном узоре с такой искренностью, <…> по праву может претендовать на место в американской литературе»[813]. Описывая эмоционально напряженный процесс создания рассказа, Коэн отмечала, что, когда «картинки» приходили к ней, она начинала плакать вместе с крестьянкой-матерью: «Я больше не придумывала рассказ. Я снова проживала свое детство»[814].
Писательница, которая столь упорно стремилась к самовыражению, получила престижные стипендии и провела лето 1923 и 1924 годов в колонии Макдауэлла (The MacDowell Colony) в Питерборо, штат Нью-Гэмпшир. Она умерла в следующем году в возрасте 45 лет: об этом событии можно узнать только по дате, указанной в ее карточке в Макдауэлле. Последние годы Коэн окутаны тайной. Из ее писем к Леоноре О’Рейли известно, что она рассталась с мужем в начале 1920-х годов, испытывала экономические трудности и все еще боролась с писательским кризисом. В остальном исторические записи обрываются. Пережившие ее братья и сестры Коэн, очевидно, мало о ней говорили, но одна из племянниц вспоминает, что мать рассказывала ей о самоубийстве Коэн[815].
Хотя Коэн наиболее известна своим чутким изображением того, как еврейка преодолевает трудности иммигрантской жизни, она не хотела ограничиваться этой темой. Отходя от повествования от первого лица в своих художественных произведениях, она писала рассказы о жизни русских крестьян, о любви и труде. «Моя цель – писать, рассказывая о жизни среди евреев на Черри-стрит, откуда я родом, среди русских крестьян, из которых я происхожу, и среди американцев, среди которых я живу»[816]. Возможно, этот амбициозный проект превысил ее эмоциональные и творческие возможности. Похоже, ей не удалось объединить эти столь разные аспекты своей личности в трудные последние годы жизни. Но даже если Роуз Коэн и не смогла продлить свой литературный успех, ее момент славы представляет собой триумф духа и воли человека, который за столь короткую жизнь проделал огромный культурный и интеллектуальный путь.
Портрет Мэри Антин, ок. 1915 г. Предоставлено Бостонской публичной библиотекой, отделом печати. Фотография Falk Studio
Если автобиография Роуз Коэн – это история неуверенного выхода из тени неграмотности, то «Земля обетованная» Мэри Антин – это гимн силе ее приемной страны, которой удалось преобразить скромную еврейскую иммигрантку в американскую гражданку. Это история американизации и социального восхождения, которые стали возможны благодаря обстоятельствам, совершенно отличным от тех, с которыми столкнулась Коэн. Приехав в Америку уже с более высоким уровнем образования, Антин училась в американских школах, пользовалась поддержкой отца и легким доступом к книгам. С первых лет жизни в Соединенных Штатах она находила людей, которые поддерживали ее в горячем желании стать писательницей. Вступительные строки передают тему и тон книги: «Я родилась, я жила, и я переродилась в другого человека. Не пора ли написать историю своей жизни? <…> Я готова проанализировать свой предмет, я могу раскрыть все, ведь она, а не я моя настоящая героиня. Мне еще предстоит прожить свою жизнь. Ее жизнь закончилась там, где началась моя»[817].
Книга «Земля обетованная» была опубликована в 1912 году, когда Антин был 31 год, и имела огромный успех, несомненно, потому что тон повествования об Америке был столь восторженным. Получив множество в целом положительных отзывов, книга стала бестселлером и выдержала 34 издания к моменту смерти автора в 1949 году[818]. Она также положила начало моде на этнические автобиографии, ярким примером которых является книга «Из тени»[819]. Неумолкающее восхваление приемной страны автора сделало «Землю обетованную» главной историей опыта американских евреев – как мужчин, так и женщин, – и остается таковой по сей день. Наряду с Абрахамом Каханом, влиятельным редактором The Jewish Daily Forward, Антин приписывают само «создание образа еврея» в жанре американской еврейской автобиографии[820]. Такие заслуги были бы немыслимы для еврейки в Старом Свете.
Как и «Из тени», «Земля обетованная» – это рассказ об освобождении от отсталых обычаев, языка и религии Старого Света. Антин не останавливалась на подробностях жизни в многоквартирных домах и на потогонных фабриках (у нее не было опыта работы на них), а сосредоточилась на победе над своими неамериканскими корнями, которую одержала амбициозная девушка, чье детство было наполнено книгами, учебой в школе и библиотеками. Она приехала в Бостон в 1894 году примерно в том же возрасте, что и Коэн. В 13 лет она еще могла с легкостью освоить английский язык, и у нее была такая возможность. В отличие от Коэн, она родилась удачно: работать пошла ее старшая сестра Фрида, а Мэри ходила в школу. Антин также пользовалась непоколебимой поддержкой со стороны отца, который гордился каждым ее достижением и, несмотря на нестабильное экономическое положение семьи, позволил ей ходить в среднюю школу, в то время когда немногие дети, будь то иммигранты или коренные жители, могли себе такое позволить[821]. В России Джозеф Антин был глубоко погружен в еврейскую культуру, но в США перестал соблюдать религиозные традиции вместе с дочерью. При первой же возможности он стал американцем, а это автоматически дало гражданство и его детям. Для Мэри Антин изучение английского языка и получение американского гражданства стали важными воротами в новую жизнь, которую она столь помпезно прославляла.
Для Антин главными местами, где она обрела спасение, стали государственная школа и библиотека. В сентябре она была еще совсем «зеленой» ученицей и не знала дней недели на английском, а к февралю написала помпезное восхваление Джорджа Вашингтона – патриотическое стихотворение из множества строф, которое она декламировала «с иностранным акцентом, но с большим энтузиазмом». Она вложила в него все свои старания, чувствуя, что «должна рассказать им, что Джордж Вашингтон сделал для их страны – для нашей страны – для меня». Отношение Антин к отцу своей приемной родины было далеко не поверхностным. Ее голос дрожал, а руки тряслись, когда подошла ее очередь читать стихотворение вслух, и она «с обожанием смотрела» на портреты первого президента и его жены. Но – и в этом был весь смысл – каким бы героическим он ни был, он был доступен школьнице: «этот Джордж Вашингтон <…> был велик, как король, но мы с ним были Согражданами». Воодушевленная тем, что наконец поняла значение словосочетания «моя страна», она пришла к выводу, что сам Вашингтон «не мог вкладывать больше смысла в эти слова, чем я, когда произносил “моя страна”, после того как однажды я это ощутила. Потому что Страна была для всех Граждан, а я была Гражданкой». В своем стихотворении она противопоставила этот гостеприимный прием жизни в Европе, где евреи были народом без страны, обреченным на вечное изгнание, а символы российской государственности при Романовых – флаг, страна и военные герои – олицетворяли лишь террор[822].
Среди привилегий гражданства не было ничего важнее возможности посещать публичную библиотеку, которую Антин называла «дворцом» и «раем». Как-то летом она обнаружила местное отделение библиотеки и проводила в читальном зале долгие часы, наслаждаясь непривычной тишиной и возможностью учиться в своем темпе, «не прерываясь ради того, чтобы глупые маленькие девочки и невнимательные маленькие мальчики успели усвоить урок». Она приходила в библиотеку заранее, до открытия, брала и читала по книге в день – максимальное возможное количество. Так она познакомилась с литературой американского детства, в частности с произведениями Луизы Мэй Олкотт, Хорейшо Элджера и Джейкоба Эббота.
Но именно Бостонская публичная библиотека вызывала у нее самый сильный восторг. Будучи школьницей, она любила задерживаться у входа, чтобы прочитать высеченные надписи: «Публичная библиотека – построена людьми – бесплатна для всех». Разве я не говорила, что это мой дворец? Мой, потому что я гражданка. Мой, хотя я родилась иностранкой. Мой, хотя я живу на Довер-стрит. Мой дворец – мой!» В своем «праве быть там» и говорить «это мое» и «это наше» она чувствовала себя как дома со «всеми этими увлеченными детьми, всеми этими женщинами с утонченными лбами, всеми этими учеными, которые идут домой, чтобы написать умные книги». Но больше всего ей нравился просторный читальный зал: «Все, что я читала в школе на латыни или греческом, все, что было в учебниках истории, здесь, в этом дворе, окруженном величественными колоннами, становилось для меня настоящим». Определение настоящего для Антин резко отличалось от того, что под этим словом подразумевала Коэн, для которой настоящим был Диккенс. Возможно, только находясь среди величественных колонн в грандиозном пространстве, Антин могла преодолеть разрыв между древними греками в книгах и гетто, из которого так стремилась вырваться: «Довер-стрит никогда не была моим настоящим домом».
В читальном зале она специально вспоминала место, где родилась, «чтобы лучше прочувствовать, как удивительна моя жизнь». Родившись «в оковах черты оседлости», она чудом оказалась на земле свободы, где могла бродить без ограничений: «Хотя я доросла до подросткового возраста почти без книг, сейчас я оказалась в окружении всех книг, которые когда-либо были написаны, и это было чудом из чудес. То, что отверженная стала привилегированной гражданкой, что нищая обрела жилище во дворце, – вот роман, более волнующий, чем все, воспетое поэтами. Несомненно, меня качали в зачарованной колыбели». В этом рассказе Антин становится героиней собственного романа, принцессой в собственной сказке. Однако, в отличие от обычного романа, ее история – это рассказ о повороте судьбы, который произошел благодаря книгам и знаниям, а не браку с принцем. Это поразительный отход от ортодоксального убеждения, что женщина не может попасть на небеса без мужчины: в Америке женщине не нужен принц, чтобы попасть в рай.
Обсуждая получение гражданства, Антин не говорит о гендере напрямую (и не комментирует тот факт, что право голоса было ограничено для женщин, которые не могли голосовать в большей части Соединенных Штатов). Она просто отмечает, что получила гражданство по праву рождения вслед за натурализацией отца. Однако ее негодование по поводу ограничений, наложенных на девочек, в частности их исключения из процесса обучения в Старом Свете, ярко проявляется в других фрагментах текста. Когда ее младший брат поступил в хедер, как и его сверстники-мальчики, он стал «героем семьи», в то время как «настоящей школьной комнатой для девочки была материнская кухня». «Образование девочки считалось завершенным, если она могла читать молитвы на иврите, понимая их смысл с помощью специально подготовленного для женщин перевода на идише. Если она умела подписать свое имя по-русски, немного считать и писать письма на идише, <…> ее называли <…> хорошо образованной». Для Антин американское гражданство с доступом к государственным школам и библиотекам означало возможности, открытые для нее не только как для еврейки, но и как для женщины.
Антин приехала в Соединенные Штаты в то время, когда девушка, выросшая в штетле, могла найти институциональную поддержку своему желанию чего-то добиться в жизни. Иностранки часто оказывались объектами внимания со стороны сочувствующих (хотя зачастую снисходительных) местных жителей, которые стремились помочь адаптироваться к американской жизни. Совет по образованию города Нью-Йорк (The New York City Board of Education) проявил такой интерес, включив в список рекомендованных книг на 1914 год произведение Эдит Хортон «Группа известных женщин» (A Group of Famous Women). В ней автор отмечала, что, хотя женщины на тот момент имели право голосовать в десяти штатах и потому нуждались в образовании для полноценной реализации своих гражданских прав, в школах было трудно найти материалы о той важной роли, которую женщины играли и будут продолжать играть в американской жизни. Такие знания были нужны всем девушкам, но «многие девочки-иммигрантки в наших школах практически не имеют возможности получить адекватное представление об идеалах американки – стандартах, радикально отличающихся от тех, что существуют в их родных странах». Хотя введение Эдит Хортон завершается шаблонным напоминанием о том, что «дом и семья – оплот страны», биографические очерки содержат сочувственные портреты нонконформисток, таких как Маргарет Фуллер, Сьюзан Б. Энтони и Люси Стоун, а также Луизы Мэй Олкотт и Гарриет Бичер-Стоу. Выбранные якобы «из-за их непосредственного влияния на события мирового значения», эти героини часто бросали вызов гендерным нормам своего времени благодаря феминизму и отказу от брака или и тому и другому[823].
Ранний писательский опыт Антин в любом случае подсказал бы ей, какие возможности открываются перед женщинами в Соединенных Штатах – даже перед «маленькой еврейской девочкой из Полоцка». Ее сочинение на тему «Снег» было опубликовано в журнале Primary Education[824]. Один из ее любимых учителей – первый из многих американских покровителей – привел его в пример того, чего маленький русско-еврейский ребенок смог добиться после изучения английского языка на протяжении «всего четырех месяцев». Антин самостоятельно отправила свое стихотворение о Вашингтоне в несколько газет, включая Boston Herald[825], которая его опубликовала. Увидев свое имя в печати, Антин пришла в восторг и задалась вопросом: «Неужели это я?» Это был закономерный вопрос, не в последнюю очередь потому, что «Мэри Антин» – имя, которое она получила уже в Новом Свете, где «Мэри» заменило «Машке». Ее рано проявившаяся литературная одаренность подтвердилась, когда Антин опубликовала письма о путешествии в Америку, которые писала дяде. Они вышли на английском языке в книге под названием «Из Полоцка в Бостон» (From Plotzk to Boston, 1899), когда автор была еще подростком[826]. Девочка, которая перелопатила словарь в поисках слов, подходящих для восхваления Джорджа Вашингтона, позже стала тщательно изучать энциклопедические статьи о знаменитых людях, начиная со своего героя, но чаще всего – о своих любимых писателях. Она испытывала «огромное стремление, поглотившее все мои другие желания <…> стремление жить и знать, что после смерти мое имя обязательно будет напечатано в энциклопедии». Это тайное желание обрело конкретную форму, когда Антин увидела, что «Антин, Мэри» будет располагаться недалеко от «Олкотт, Луиза М.»[827]. Сопоставляя свое имя с именем выдающейся американской писательницы, которая создавала произведения для девочек, Антин связывала себя с местной литературной традицией. Это был ход, который зависел от приближения к идеалу американской девочки-подростка – настолько, насколько это было возможно для иностранки.
Мэри Антин была не одинока в своем увлечении библиотеками и убеждении, что они воплощают лучшие демократические ценности Америки. Даже радикальная организатор рабочего движения Элизабет Хасановитц писала о библиотеках: «Я не была привычна к тому, чтобы мне так охотно помогали и выдавали каждую книгу, которую я просила. <…> Именно там я нашла свою заветную Америку. Именно там я нашла свободу и равенство!» Сначала она не решалась пользоваться услугами учреждений, названных в честь капиталистов, но в итоге пришла к выводу: «Речь не об Асторе и не о Леноксе[828] – она наша, она для всех!»[829]
«Голосуя ногами», еврейские дети – те, кто родился в Соединенных Штатах, и те, кто приехал туда в юном возрасте, – устремились в библиотеки, которые появились на Нижнем Ист-Сайде в начале XX века. Отчет библиотекарши о толпе, которая собралась мартовским днем 1901 года не ради дешевого билета в кино, а ради открытия нового филиала бесплатной библиотеки Агилара на перекрестке Седьмой улицы и авеню С, отражает дух того времени: «Дети начали стекаться в библиотеку ровно в три часа, и потребовались услуги полицейского, дворника и семи дежурных, чтобы их организовать, – очередь протянулась за угол, до авеню D». Она с гордостью сообщила, что «аж две тысячи читателей пришли взять книги»; всего было выдано 1479 книг, 927 из них – детские. Новым заявителям на получение читательских билетов предложили прийти на следующий день[830]. Такого волнения и следовало ожидать при открытии нового филиала бесплатной библиотеки с выдачей книг на дом в перенаселенном районе Нью-Йорка. Даже в обычные дни в филиале библиотеки Агилара на Ист-Бродвее очередь тянулась до нижних ступеней лестницы, а нетерпеливые дети толкали друг друга, ожидая выдачи книг после школы. Здесь также присутствовал полицейский, чтобы помочь предотвратить несчастные случаи[831]. Библиотекари из соседних филиалов Нью-Йоркской публичной библиотеки, подобных библиотеке Агилара, которую посещали преимущественно восточноевропейские евреи, также сообщали о длинных очередях, переполненности и постоянной нехватке книг: однажды на полках детского зала филиала библиотеки в Парк Сьюард оставалось всего 84 тома[832].
Многие наблюдатели, даже те, кто в остальном считал русских евреев неотесанными, отмечали их явный «голод по книгам». В прессе нередко появлялись статьи с заголовками вроде «Еврейские детишки в библиотеке» и утверждениями о том, что «Библия расходится, как последний новый роман»[833]. Библиотекари, работавшие на Нижнем Ист-Сайде в Нью-Йорке, радовались тому, что в их филиалах художественной литературы было меньше, чем в других местах, а та, что все же была, принадлежала «к числу лучшей». Считая, что иностранные дети более «взрослые по опыту и вкусу», чем американцы того же возраста, они одобряли склонность молодежи к истории, науке и даже «взрослой» художественной литературе[834]. Один детский библиотекарь с восторгом провозгласил, что «Шекспир должен восстать из мертвых и поклониться»[835]. Даже комиссар полиции города с изумлением заявил: «Только подумайте! Герберта Спенсера предпочитают сказкам для мальчиков и девочек»[836]. Убеждение в том, что евреи превосходят другие народы интеллектом, а следовательно, и характером, росло из давних расовых предрассудков, которых придерживались многие евреи и гои на рубеже веков[837]. На самом деле именно сказки были самыми популярными детскими книгами в еврейских районах, как и везде.
И современники, и историки склонны были приравнивать эту страсть к чтению к интеллектуальной серьезности и специфическому еврейскому стремлению к образованию. Действительно, евреи пользовались всеми возможностями, которые предоставлял Нью-Йорк. Бесплатное государственное образование, включая средние школы после 1898 года и колледжи для мужчин и женщин (Городской колледж (City College) и Педагогический колледж (The Normal College), который позже стал называться Хантер-колледж (Hunter College), соответственно), давало преимущества, о которых нельзя было и мечтать в Восточной Европе, а что касается колледжей, то они были не очень широко распространены даже в Соединенных Штатах[838]. Но чисто инструментальные причины для чтения легко переоценить, хоть они и были важны для группы, которой было отказано в доступе к общественному образованию и профессиональному росту в Восточной Европе. Как показывает наплыв детей в библиотеку на авеню С, энтузиазм по отношению к чтению предшествовал каким-либо конкретным профессиональным амбициям.
Озадаченная стремлением детей читать и их готовностью терпеть почти любые неудобства, чтобы получить желаемую книгу, библиотекарь из филиала в Парк Сьюард размышляла:
«Я не совсем понимаю психологию этого явления в случае детей.
По своей воле приходить изо дня в день в такое многолюдное место, ждать, иногда буквально часами напролет в надежде заполучить какую-то особенную книгу, а затем проделывать все это снова при первой же возможности – убедительное доказательство того, что речь идет не только об ощутимой пользе»[839].
Конечно, для читателей всех возрастов, особенно для детей, были как ощутимые, так и неочевидные преимущества. Попасть внутрь могло быть непросто: помимо длинных очередей, библиотекари отказывались пускать посетителей с грязными руками, а у некоторых повторных нарушителей изымали читательские билеты. Однако, оказавшись внутри, дети попадали в гостеприимное место, которое предлагало убежище от переполненных и шумных многоквартирных домов и от родительского надзора. Для Филипа Рота[840], который вырос в 1940-е годы, библиотека символизировала не только «идею коллективной собственности, имущества, принадлежащего всем для общего блага» («книги <…> принадлежали не только мне, они принадлежали всем»), но и возможность «сидеть в незнакомом месте, вне досягаемости родителей и школы, и читать все, что захочется, в тишине и безвестности»[841]. Это стремление к самостоятельности, очевидное также в удовольствии, которое испытывала Антин от чтения в своем темпе, нигде не проявлялось так ярко, как в радости детей от наличия у них собственных читательских билетов и свободы выбора книг. Такую политику в начале XX века внедрила библиотекарша, отвечавшая за работу с детьми в Нью-Йоркской публичной библиотеке. Некоторые библиотекари, без сомнения, не следовали ее указаниям об уважительном отношении к каждому ребенку, но многие стремились к этому, и некоторым, похоже, это удавалось[842]. В исследовании, в котором участвовали 26 иммигрантов, которые получили образование в государственных школах Нью-Йорка, «каждый с любовью говорил о книгах и библиотеке, а несколько человек рассказали о стратегиях, которые использовали, чтобы превысить норму в две книги за визит»[843].
Помимо поощрения индивидуальных увлечений, библиотеки предлагали возможность общения. Совсем маленькие еврейские дети с увлечением слушали, как им читали вслух в специальные часы чтения, что было еще одним новшеством того периода. Некоторые библиотекари объясняли такой энтузиазм тем, что детям не рассказывали истории и не читали на ночь дома[844]. Следуя практике поселений, некоторые филиалы учредили или поощряли создание молодежных клубов, обычно разделенных по половому признаку. Филиал в Парк Сьюард организовал клуб для матерей, обратившись среди прочего к женщинам, которые не знали английского языка[845]. Читальные залы библиотек позволяли людям заниматься чтением в публичной, а не изолированной обстановке.
Библиотекари также помогали с домашними заданиями. В феврале 1909 года в филиале на Ривингтон-стрит пользовались популярностью литература (стихи Браунинга, рассказы о жизни Генри Лонгфелло и Виктора Гюго), история (Крикская война[846], «сколько у нас было президентов»), биографические произведения (от Ньютона до Хелен Келлер), книги по этикету («Стихи о вежливости и послушании»), произведения патриотического характера («Как выглядит Дядя Сэм, что он носит и как служит своей стране»), современные события (женское избирательное право) и темы, которые, по-видимому, были ориентированы на представителей определенных национальностей (святой Патрик и «Какой национальности был Маркони[847]»)[848]. Девочки задавали вопросы чаще мальчиков, даже по темам, которые, предположительно, интересовали именно мальчиков, например о генерале Гранте[849].
Девочки также активно пользовались библиотеками, если судить по названиям наиболее популярных книг. Из десяти книг, которые чаще всего упоминались детскими библиотекарями в 1910 году как «всегда востребованные», восемь были написаны женщинами, и большинство из них относилось к категории «книги для девочек». За исключением сказок, которых всегда не хватало, к ним относились серия комиксов о домовых-брауни Палмера Кокса, «Ребекка с фермы “Солнечный ручей”» (Rebecca of Sunny Brook Farm) Кейт Дуглас Уиггин, «Фонарщик» (The Lamplighter) Марии Камминз, «Маленькие женщины», «Маленькая принцесса» (Little Princess) Фрэнсис Ходжсон Бернетт и серия «Пять маленьких Пепперов» Маргарет Сидни[850]. Произведений, которые подобным образом апеллировали к воображению детей, было не так уж много. Мало кто из иммигрантов или представителей рабочего класса в целом мог позволить себе покупку книг любого рода. Газеты были более доступны, и там печатались сериалы, но ни один из них не был написан специально для детей. Несмотря на богатые традиции устного рассказа в Восточной Европе, детская литература на идише начала развиваться только после 1910 года[851].
Для увлеченных чтением девочек из бедных семей библиотеки были местами развлечений, столь же увлекательными для некоторых, как Кони-Айленд, но более доступными. Как и другие места для чтения, они помогали укреплять узы женской дружбы. Книга Беллы (Коэн) Спевак «Улицы: Мемуары о Нижнем Ист-Сайде» (Streets: A Memoir of the Lower East Side) живо передает радость от поисков книг по окрестностям[852]. Спевак родилась в Трансильвании и приехала в Соединенные Штаты в возрасте трех лет в самом начале XX века. Когда ей было 11–12 лет, у нее завязалась крепкая дружба с «еще одним книжным червем», которая «сводилась просто к тому, чтобы вместе ходить в библиотеку и в школу, а иногда вместе делать уроки». Они прочесывали библиотеки, сеть которых покрывала Нижний Ист-Сайд, почти как личные заповедники: «Филиал в Парк Сьюард, филиал в Парк Томпкинс, филиал на Бонд-стрит, филиал на Ривингтон-стрит и филиал на Второй авеню были свидетелями наших поисков, и глаза наши горели». В каждой библиотеке они искали любимые книги – серию о Джипси Брейнтон в одной, книги о Хильдегарде и Пэтти[853] – в другой. Иногда они часами проводили время у стойки абонемента в ожидании книги, которую им не терпелось прочитать, и с радостью набрасывались на нее, если она появлялась.
То, что они читали, имело мало общего с реальной жизнью. В случае Спевак ради этого все и затевалось. В 12 лет она остро осознавала «убожество» жизни вокруг нее и, чтобы от него спастись, пряталась за книгами и строила собственную жизнь в государственной школе, поселении и библиотеке. Евреи в этих историях не появлялись, как и ужасы жизни в многоквартирном доме. Читая такие книги, как «Маленькие женщины» или даже сказки, Спевак приходила к выводу, что персонажи были «криштами» (христианами). Ни один еврей не упоминался, поэтому там, где это не было указано специально, я предполагала, что все персонажи были криштами». После того как она увидела женщину с еврейским именем, которая «вела себя как кришт – была “утонченной” и носила перчатки», она пришла к выводу, что ношение перчаток, безупречная английская речь и оплата проезда детей в трамвае без скандала составляют основные характеристики «криштов», и сообщила матери, что хочет стать одной из них.
Дети за стойкой выдачи оборачивают книги в упаковочную бумагу. Филиал Гамильтон Фиш, около 1910 года. Фотография Льюиса Хайна. Архив Нью-Йоркской публичной библиотеки, Нью-Йоркская публичная библиотека, Фонды Астора, Ленокса и Тильдена
Для Спевак евреи и «кришты» различались по атрибутам, таким как одежда и манеры, которые мы ассоциируем с классом. Чтение американских книг позволяло детям из гетто, которые страдали от нищеты и недетской ответственности, погрузиться в жизнь детей из среднего класса и мечтать о будущем, в котором они тоже смогут насладиться такими прелестями. Ранние мечты Спевак, как и у Антин, включали литературную карьеру, но у нее были другие образцы для подражания, и она украсила свою спальню без окон плакатами с Джеймсом Уиткомбом Райли, Робертом Льюисом Стивенсоном и Редьярдом Киплингом – популярными писателями того времени. После непродолжительной работы репортером она стала успешным драматургом, работая вместе с мужем Сэмюэлем Спеваком. Высшей точкой их карьеры стала постановка «Поцелуй меня, Кейт» (Kiss Me, Kate) в сотрудничестве с Коулом Портером, для которой они написали книгу и либретто.
Как и в случае с Роуз Коэн, книги и то, как Спевак была ими поглощена, стали источником семейных конфликтов. Спевак не упоминает о реакции матери на ее интерес к американской культуре или на желание стать «криштом». Но чтение и связанное с ним писательство предлагали Спевак самый быстрый путь из гетто, а эта перспектива пугала ее мать. Она обвиняла Беллу в том, что та «бросает мать ради книг», и угрожала «сжечь их все». Несмотря на такие вспышки гнева и крайнюю бедность семьи – они были вынуждены принимать пожертвования, – мать позволила ей ходить в старшую школу.
Рассказ Спевак, хотя и более беззаботный, чем у Коэн, и менее назидательный, чем у Антин, указывает на то, что книги были основным источником знаний об американской жизни и о тех возможностях, которые она предоставляла евреям. Доступ к американской культуре был сопряжен с определенными рисками. В каждом из трех рассказов подчеркивается отчуждение автора от семьи или религии или от того и другого. Для Коэн и Спевак чтение стало источником открытых семейных конфликтов. Кроме того, Коэн и Антин выражали свое недовольство традиционной еврейской культурой и религией. Обе также проявили хотя бы мимолетный интерес к христианству. Антин вышла замуж за христианина и интересовалась такими альтернативными духовными путями, как мистицизм и антропософия[854].
Конечно, само по себе чтение американских книг не отчуждало иммигранток от еврейских традиций. Тем, кто искал эти книги, они могли помочь проанализировать чувства, о которых раньше они были лишь смутно осведомлены, а может, даже действовать в соответствии с этими чувствами. Помимо конкретных религиозных или этнических вопросов, чтение позволяло еврейским девочкам и молодым женщинам, как и их сверстницам-нееврейкам, проверить на прочность формирующиеся ценности и задуматься о будущем, в том числе о том, какими женщинами они хотят стать. Учитывая способность чтения преобразовывать эмоции, оно предлагало таким женщинам, как Коэн, Антин и Спевак, не только возможность по-новому представить себя, но и практические навыки, необходимые для того, чтобы придумать для себя новое место в этом мире.
Их истории о чтении представляли опыт меньшинства еврейских иммигрантов. Большинство так до конца и не стали частью Нового Света, что, как и в рассмотренных здесь случаях, нередко означало стать частью американского среднего класса. Те, кто приехал во взрослом возрасте, даже прилагая усилия, часто обнаруживали, что им трудно читать и писать по-английски, особенно сложные тексты, требующие обширного словарного запаса или знания сложного синтаксиса[855]. Однако существовали книги и пресса на идише, которые сохраняли влияние примерно до 1940 года[856]. Газеты публиковали короткие рассказы и многосерийные художественные произведения, в основном в жанре любовных романов (известных как “schund”), которые осуждались редакторами высокой литературы, но пользовались популярностью у читательниц. Как и у их англоязычных сестер, у многих читательниц книг на идише было ярко выраженное светское мировоззрение, а в случае с теми, кто писал на идише, оно часто было резко антирелигиозным[857].
Овладение выразительной грамотностью на английском языке открывало доступ к культуре, которая сулила некоторым еврейским иммигранткам бо́льшую свободу и гендерное равенство, включая гражданство и интеграцию в более гостеприимное общество, чем то, которое было им знакомо до этого. Эти достижения часто вступали в противоречие с религиозными догмами и ценностями их родителей из Старого Света. При этом поразителен контраст с читательскими обычаями афроамериканок. В отличие от иммигранток, которые стремились вырваться из того, что они считали угнетающей патриархальной религиозной традицией, афроамериканки следовали литературным традициям, которые укрепляли общественные связи, необходимые для выживания во враждебной среде. Бывшие рабы и их дети учились читать и писать в миссионерских школах. Дочери часто помогали матерям изучать букварь, объединяя поколения через некогда запрещенную деятельность, мощь которой они хорошо осознавали. Если для многих евреев Америка казалась страной возможностей, то афроамериканцы, имея большой опыт жизни в Соединенных Штатах, прекрасно понимали, что им не предстоит в ближайшее время войти в землю обетованную.