Лихорадочное зимнее солнце ощупью спускалось по лестницам в подвалы, высекая живые кубистские рисунки по углам холодных каменных ступеней. Оно с осторожностью зажигало красные и зеленые электрические лампочки, которые обрамляли китайский ресторан, встраивая его в хрупкий и быстротечный момент жизни. На золоченой вывеске, закрепленной на высоте второго этажа, оно поскользнулось и усеяло брызгами козырек театра на Сорок третьей улице. Потом стало нырять в шум и запахи грузовиков и такси, обшарило колесную лиру, фаянсовую закусочную, гигантский зуб в окне дантиста – и покатилось через теплые, маслянистые испарения дамской парикмахерской, поиграв на стеклянном прямоугольнике витрины дешевого фотоателье. С холодным расчетом оно обошло стороной проулок, в который я свернула, и оставило его бессолнечным, бестранспортным, в путах пожарных лестниц и в безразличной серой неподвижности – ни дать ни взять диккенсовская Англия.
Это были театральные задворки: сплошь двери, обитые зеленым сукном, и уныло плавающие в канавах обрывки программы вчерашнего утренника. Мой путь лежал туда, где на зеленом стекле было выгравировано «Служебный вход».
В неосвещенном театре по сцене металась в полумраке коротко стриженная черноволосая девушка: в ритме горного водопада она била степ на музыку главного хита той зимы. При каждом движении волосы ее, открывая дерзкое, серьезное личико, струились назад, как у выплывшей на поверхность ныряльщицы. Она резко остановилась, и у нее вырвался глубокий, довольный смешок, который окутал ее целиком. Да и все ее жесты были такими же непроизвольными, будто бы наложились извне на какое-то невероятное достоинство и хладнокровие, удивив ее саму и весь остальной мир. Про такое качество театральные агенты говорят «супер», многочисленные разборчивые зрители – «природный магнетизм», а довольно широкий круг недоброжелателей из театральных низов усматривает здесь бездарность. «Нет, в самом деле, – слетает у таких с языка, – она же ни на что не способна. Ни петь не умеет, ни танцевать; сложена, как разъевшаяся пивная бутылка…» Однако эта злостная клевета ничуть не замедлила ее продвижения в сторону гримерной для звезд.
Через лабиринт стальных кабелей, провисших канатов и островков рисованного сада Лу пробралась к тому месту, где я ожидала у голого бетонного брандмауэра. Следуя по каменному коридору за ее смелыми, короткими шажками, я миновала уйму рубильников и табличек с требованиями не курить, кулер с питьевой водой, ворох женских принадлежностей, старика, откинувшегося на спинку стула, двух мужчин, засунувших руки в карманы, и огнетушитель на серой двери с нарисованной по трафарету вне пределов досягаемости звездой по центру и надписью «Мисс Лори» на ящике внизу. Под дверью аморфным голубым облаком лежали две балетные пачки, а над высоким зеркалом, окруженным всевозможными карточками и листками, висела клетка с лампочкой внутри, похожей на золотую птицу. Среди листков я приметила стихотворение, написанное на обороте старой программки, кружевную викторианскую открытку-валентинку, две длинных телеграммы – знак аскезы, несколько визиток, прелестный снимок ребенка, играющего в высокой кудрявой траве, и официальное фото новоиспеченного мужа, достаточно богатого и знаменитого, чтобы занять добрую половину газетной полосы.
Все это было адресовано ей. Обращали на себя внимание и багамская горничная в ауре безалаберности, и мягкая обольстительность серого беличьего манто, наброшенного на радиатор в углу. За переулком ждал большой, решительный автомобиль. Не сдержав восторга, я невольно выпалила: «Счастливица – все у тебя есть!» – и медленно перебрала в уме вожделенный перечень достояний Лу. Сейчас ее волосы были перехвачены прозрачной лентой, а палец утопал в объемистой жестянке кольдкрема. Лу ответила мне из зеркала.
– Верно, – сказала она, – все есть, кроме коктейля. Пойдем-ка выпьем.
Из спокойной гулкости коридора мы спустились по короткому лестничному маршу и, ведомые мишурными каскадами январского солнца, оказались у входа в темный артистический буфет, где пахло апельсиновым соком и джином. Там уже сидел танцовщик – партнер Лу, изо всех сил старавшийся окружить себя дымовой завесой. Они посмеялись, обменялись дружескими прикосновениями и обсудили насущные вопросы на своем профессиональном жаргоне, из которого мне была понятна хорошо если половина. Я знала, что этот парень ей симпатичен; мы прекрасно общались втроем, но все равно в ней чувствовалась какая-то скованность, желание ускорить ход времени, как работник жаждет приближения четверти шестого. Партнер Лу стал читать ей полушутливую лекцию о злоупотреблении джином; она в конце концов разозлилась, и мы ушли.
Стоя на тротуаре, она смахивала на прекрасную, породистую гончую, которая уловила космический запах приближения ранних зимних сумерек. Блестящие серебряные пряжки ее туфель беспрестанно мерцали, будто им не терпелось поскорее сдвинуться с места.
– Что за чертовщина, – сказала она грубо, – хотелось бы уже…
Высоко над Центральным парком очаровательный малыш уплетал морковный суп, ритмично пережевывал нечто аппетитно хрустящее и при этом то округлял, то растягивал губы, чем сводил на нет свое разительное сходство с Лу. Над детским плетеным стульчиком стояла картонная няня: с деликатной настойчивостью дирижера она размахивала ложкой и ненавязчиво рассуждала о местонахождении мадам. В тюдоровской роскоши, подчеркнутой дубовыми тенями под высоким потолком гостиной, сидел, сжимая челюсти, молодой красавец-муж, бледный на фоне мрака и остро чувствующий выразительность своего знаменитого, вздернутого кверху подбородка. На неприметных крышках ящиков лежали и мялись дорогие зеленовато-голубые платья и только поигрывали сверкающими пуговицами.
А Лу все не появлялась – точнее сказать, она не появлялась в этих высоких, изысканных апартаментах. Лу не появлялась, чтобы включить шумный душ, превращавший стерильную кафельную облицовку ванны в ламповый радиоприемник, который чавкает, клокочет и взрывается немелодичным свистом. Лу не появлялась, чтобы бродить среди густых теней, дерзко противиться принуждению, чтобы расправлять плечи и под тяжестью самих небес сглаживаться до благородного внешнего достоинства, которое не поклоняется ни обшивке стен, ни мраморным каминам. Лу не появлялась, чтобы посочувствовать малышу, которого закармливают супом.
В это время она, поразительно неподвижная, сидела в бежевом углу своего уютного лимузина, и ее расширенные зрачки лунками замерзшего озера смотрели на перекрестные узоры надземной железной дороги, на безостановочную круговерть красных и желтых огней, на квадраты зеленых огней, а также на те огни, которыми высвечивались контуры звезд и слов и формы предметов. Полагая, что она ушла в себя или, быть может, наслаждается тем восхитительным ощущением движения, от которого дети в автомобиле начинают мурлыкать, я не стала ее тормошить. До самого дома мы ехали в молчании, ползли через лекарственные запахи, ароматы горячего хлеба, через смрад бензина, смешанного с городской пылью, через вездесущие миазмы трения и всех отработанных запахов, которые вырываются на улицы Нью-Йорка с ослаблением производственной дисциплины под конец рабочего дня.
Когда мы в конце концов с опозданием добрались до места, муж ее пребывал в страшном раздражении. По-моему, когда он встречал ее у дверей, готовясь выплеснуть свою злость, да еще негодуя от присутствия незнакомки, он словно бы ощутил себя сумасбродом, который оказался на балу в пижаме или ясным солнечным утром проснулся в смокинге.
– Ты опаздываешь в театр, – машинально бросил он.
– Знаю. Я потороплюсь. Мои платья доставлены? Мне хотелось, чтобы мы сегодня поужинали втроем.
– Какой может быть ужин? Господи, сейчас восемь часов! Надеюсь только, что джин достаточно питателен.
– Он совершенно не колоритный… то есть не калорийный. Ладно, не брюзжи. Я ведь никогда на тебя не брюзжу, ни-ни.
Туфли с пряжками отбили бойкий ритм. В больших, прозрачных глазах стояли слезы; приглушенные гневные слова носились туда-сюда, будто играя в кошки-мышки. На знаменитом профиле обозначилось разительное сходство с чертами североамериканских индейцев.
– Да я бы и в голову не брал, – сказал он, – если бы не вечное присутствие этих дешевых театральных прихлебателей. Не понимаю, как Лу их выносит, да еще садится к ним на колени и сюсюкает.
Как-то догадавшись, что это огульное неодобрение распространяется и на меня, я собралась с духом, чтобы защититься.
– В стародавние времена, – завела я, – построили один дом из такого сверкающего чудо-стекла, что получился он почти алмазным…
Как вкопанный он застыл у меня перед глазами, а потом с аскетичной благосклонностью проповедника раннеколониальной эпохи, который прощается со своей паствой, пожелал нам хорошего вечера и осторожно затворил дверь. Фраза Лу «Ну, сдается мне, на этом все» навела меня на мрачную мысль о том, что она могла бы с трогательной проникновенностью исполнять песни негритянских нянюшек.
Зима шла своим чередом, и в магазинах живой природы вдоль Шестой авеню уже громоздились пакетики с семенами фиалок и луковицами тюльпанов. Резкие, внезапные порывы ветра уносили солнечный свет высоко в небо и комкали фиолетовые лепестки вперемешку с желтыми в корзинах уличных цветочниц. Шоу, в котором участвовала Лу, закрылось: ее любительский, непосредственный образ оказался недостаточно убедительным, чтобы продержаться в звездной роли перед капризной нью-йоркской публикой в течение всей зимы. Прочитав, что труппа оставляет сцену, я подумала, что Лу, вероятно, окунется в более спокойную домашнюю жизнь, подальше от презренного театрального мира. Но ничуть не бывало. С наступлением весны, когда знакомые, встречаясь на улице, приветствуют друг друга вопросом «На каком пароходе заказали круиз?», мы с Лу столкнулись на углу Пятой авеню.
– Ой, привет! – защебетала она. – Когда твой рейс?
У нее за спиной развевалось серое манто, как на картинке в книге сказок, а прохладное солнце приглушало блеск металлических деталей ее костюма. По ее оживленному виду я поняла, что она идет из офиса той же судоходной компании.
– Значит, скоро увидимся, – сказала я.
– Это точно: я буду танцевать в «Лез Аркад», и тебе непременно нужно будет это посмотреть, чтобы не ударить в грязь лицом перед бомондом…
По сигналу светофора она, как прибывший с инспекций на передовую военачальник, оценивающе ринулась наперерез потоку машин.
– Вы всей семьей едете? – крикнула я ей вслед.
– Еще не хватало, – усмехнулась она и уже без улыбки повторила: – Еще не хватало!
Надо сказать, что в сезон любой парижский ночной клуб представляет собой весьма серьезное заведение. Серьезность начинается с официантов. Если они вас не знают, то будут целую вечность подыскивать столик, точно соответствующий вашему положению в обществе, а если они вас знают, то будут целую вечность искать, кому бы отдать ваш столик. Этот стресс отражается на их серьезных бледных лицах. Есть посетители, которых необходимо без их ведома прятать за пальмами и ширмами, а то и за стойкой холодного буфета, но есть и такие, которых необходимо использовать с выгодой, насильно приучая каждого к роли свадебного генерала, хотя сам он предпочел бы забиться в недоступный угол.
Особая статья – оркестр: от него требуется учтивость и гибкость, а еще умение вести себя с мрачным достоинством в моменты предельной разнузданности. От оркестра требуется умение перемещать определенные надежды прошлого сквозь изгибы своего золотого часа в неопределенные ожидания будущего. Оркестр должен гарантировать, что человеку захочется поесть, и потанцевать, и выпить, и сделать то, чего хотят от него другие люди, в первую очередь – то, чего хотят от него владельцы ночного клуба. Естественно, все эти обязанности придают фешенебельному оркестру бледность и озабоченность, но при этом надвигают ему глубоко на лоб здоровенный лавровый венок.
Наконец, добавляет серьезности и декор, иногда столь сдержанный, что превращается в свою почти полную противоположность. Ежевечерне, около полуночи, в каждом из этих мест отдыха, предназначенных для взыскательной публики, на паркет слепо падает белый луч мощного прожектора, выхватывающий и грузных мужчин, которые разворачиваются боком, не выпуская изо рта сигару и пряча улыбку; и худосочных, томных дам, которые прикрывают глаза удлиненными белыми ладонями; и поигрывающих лицом толстушек; и лощеных кукол, чьи глаза, как у зверьков, светятся в темноте. Этот луч света сплавляет воедино всю толпу в дальнем, обезличенном конце своеобразного телескопа. Скользя на фоне золоченых ножек стульев и многослойной дымовой завесы, пышных шлейфов летних нарядов и заутюженных складок черного сукна, этот луч в какой-то момент замирает прозрачным, геометрически правильным конусом, вырастающим из паркета подобно шляпе фокусника. Ежевечерне прямо в эту подвешенную в воздухе гравитацию и входила она, словно дитя, которое требует: «А теперь смотрите все, как я буду играть». Никаких небесно-лучезарных улыбок, никаких кривых гримас, никакого желания раскрывать свои секреты зрителям. С отстраненной экзальтацией она двигалась в пучке света и кружилась, находя в этом удовольствие, снова кружилась, а потом часто стучала каблуками по полу, будто забивала гвоздики в нужные места. Лицо ее сияло от едва заметного, приятного ей самой усилия, а вытянутые руки, казалось, лежали на чем-то мягком и надежном – так явственно вы ощущали их вес и нагрузку на плечевые суставы.
«Люблю танцевать, – всем своим видом говорила она. – Нет ничего приятней».
Разумеется, она производила фурор. Зрители стучали молоточками по столешницам и, зачарованные этим ритмом, старались вовсю. Лу попросила увеличить ей ставку – и получила желаемое, всякий раз просила – и получала – скидку в шикарном модном доме. Она покупала синие платья с круглыми отложными воротничками и ярко-алые платья с юбками в виде гвоздик, большие шляпы с полями, свисавшими над одним глазом, и маленькие шляпки, наполовину скрывавшие другой. Ее траты включали утренний массаж, изрядную дневную батарею крепких коктейлей «сайдкар», а также нижнее белье, в каком не стыдно умереть. Этим ограничивались ее расходы. Шампанское, такси, цыпленка под соусом карри от «Вуазен» и половину ассортимента духов фирмы «Бабани» оплачивали ее поклонники. На самом деле выбор у них был невелик, поскольку выглядела она мальчишкой-сорванцом: черные волосы колоколом топорщились позади щек, и весь облик ее намекал, что самым уместным подарком будет удочка или перочинный ножик. Она отдавала предпочтение тем мужчинам, которые обеспечивали ей деликатесы, спиртное и эмоции.
Как-то раз она вымокла до нитки под свинцовым парижским дождем и забежала ко мне, чтобы высушить чулки. Я расстаралась – приготовила для нее подходящий к случаю напиток типа глинтвейна, и пока мы ждали, чтобы эта смесь немного остыла, я задала вопрос:
– Лу, а твой муж знает, что от твоих выходок тут чертям тошно?
– Чертям? – недоверчивым эхом переспросила она. – Скажешь тоже: да я такая паинька, что рядом со мной любая игуменья – как чирей в горле.
А через неделю она исчезла.
Можно было подумать, в течение той недели Париж разлетелся вдребезги: под бледными вечерними фонарями ежедневно теснились десятки небольших компаний, объединявших тех, кто страшится неподвижной спальни, а потому между полуночью и рассветом высыпает на мостовые и в пресловутые переулки Монмартра. Лу, надо сказать, всегда отличалась жизнестойкостью, и как-то раз, уже за полночь, в такой час, когда больше некуда деваться, мы жались друг к дружке над барабаном в каком-то негритянском притоне, будто отправляя некий туземный ритуал; там-то и прибилась к нам еще одна жизнестойкая личность.
Рослый, черный, ухоженный, как цветники вокруг отеля «Амбассадор», романтичный, как нежный вальс в «Арменонвиле», он даже в шесть утра сиял, словно яблоко-чемпион. Мне уже мерещилось, что он вот-вот снимет со своего безупречного смокинга засаленную фланелевую полоску, поплюет на ладонь и начнет, как умывающийся котенок, приглаживать голову внутренней стороной предплечья, а потом быстрыми пилящими движениями проведет той же тряпицей по лбу. Но нет: он сел рядом с Лу, причем очень мягко: у меня даже возникло мимолетное впечатление, будто он на проводах спустился с небес. Разговаривал он с ней тихо, постоянно склоняясь чуть ли не к коленям, словно бы извлекал из себя слова, как ноты из аккордеона. У него над глазами и в углах носа собрались страдальческие, вопрошающие тени, а Лу в разговоре с ним держала голову прямо и лишь скользила глазами в его сторону. «Сомнений нет: любовь с первого взгляда», – философски рассудила я.
Мы все так накачались шампанским, что уже собирались весь следующий день отлеживаться в постели; мы все уже начали говорить друг другу колкости под предлогом откровенных, дружеских отношений, и когда кто-то сказал, что пора бы и честь знать, остальные не возражали. Стоя в коридоре, где беспрестанно распахивалась и захлопывалась входная дверь, мы выглядывали на улицу, всю в желтовато-голубых тонах, с отблесками восхода в сточных канавах, и, стряхивая с себя мрачность, охватившую нашу компанию, уверенно пожелали друг другу доброй ночи, пришли в себя, а потом, полусонные, но умиротворенные, расселись по дребезжащим от старости красным такси и покатили под горку.
Утро принесло с собой прохладную, хрупкую дымку, которая не вторгалась в него, но лежала вдоль преддверия жары, как лежат после полива капли воды на лепестках розы. Июльское солнце облупило кроны деревьев до оранжево-золотистого цвета, согрело и укоротило стройные тени вокруг зданий. На сколько хватало глаз, позади и выше занимающегося на востоке рассвета небо оставалось плотным и голубовато-бесцветным; такой восход в моем представлении неразрывно связывался с рассветом перед битвой. Меня так поглотило это зрелище вкупе со сладким запахом леса и папоротников, исходившим от телеги, которая везла на рынок гору малины, что я не заметила отсутствия Лу и молодого человека цвета бурой патины.
В тот раз Лу остановилась у наших общих друзей, весьма тактичных, и если бы в этой истории не был замешан телефон, то, вероятно, никто бы ничего не узнал. Все началось с управляющего ночным клубом: тот, естественно, стал обзванивать всех, кого встречал в компании с Лу, чтобы понять, как быть с объявленной гала-программой. Куда девать шелковых кукол, и белые молоточки, и воздушные шары, и – господи помилуй – шампанское! Имя Лу было высвечено над входом гигантскими буквами; в дверном проеме гримерной не без помощи электрического вентилятора покачивались как будто вырезанные из цветной бумаги шифоновые платья Лу… а сама она как сквозь землю провалилась.
Мы тоже не могли ее найти, хотя не понимали, куда еще кидаться после осмотра квартиры наших друзей с лабиринтами коридоров и рейда по французским ночлежкам с россыпью подозрительных пятен, ветхими драпировками из желтого атласа и глубокими, похожими на саркофаги кроватями. Она попросту испарилась… на целых пять дней; когда мы, отчаявшись ее разыскать, уже приготовились заявить в полицию, она вдруг появилась неведомо откуда, в таком изнеможении, что ее щуплое тело, растянувшееся на кровати, казалось свинцовым и совершенно неподъемным. Час за часом она дрыхла, и мы с ней увиделись вновь только после ее развода.
Мысли отважных людей читать нелегко. Храбрость подобна шестому чувству, и мне порой думается, что именно ее диктатом определяются их суждения и решения. В ту зиму, когда Лу занималась разводом, я не возвращалась в Америку, но слухи о ее отчаянном беспутстве оседали на кожаных подушках барных стульев шикарных океанских лайнеров и достигали Парижа, как новые издания «Тысяча и одной ночи». Наверное, тяжело было продать эту густую чечевичную похлебку за право первородства; Лу, скорее всего, пережила немало кошмарных эпизодов. Конечно, все это время она танцевала в одном из самых популярных шоу и не трудилась вечно придумывать философские обоснования своей тяги к тому, что ей нравилось.
Во Францию она вернулась молчаливой, но, вообще говоря, Лу всегда была неразговорчива, словно боялась тех экстатических звуков, которые могли вырваться из ее примитивной глотки. Мне кажется, люди меняются лишь тогда, когда это сказывается на их внешности, а в ней, по-моему, больших изменений не произошло. Она отчаянно тосковала по ребенку. Наверное, всем нам свойственно глубоко сожалеть о незавершенном, но это сожаление, неразрывно связанное с человеческим разочарованием по поводу человеческих несовершенств, с легкостью кочует от одного эпизода из прошлого к другому. А с ребенком она всегда виделась редко.
Мы с ней повидались, когда она проездом оказалась в Париже, где наполняла чемоданы вещами, как цистерну – водой. Однажды я застала ее в совершенно беспомощном состоянии во власти двух портних. Каждая втыкала в нее булавки, вынимая их изо рта, а вокруг ее ног под светом белых ламп струились глубокие абрикосовые складочки золотого атласа. Она стояла, прямая, как маяк, и у меня исподволь возник вопрос: откуда берутся эти прекрасные мышцы? Неожиданно мне вспомнились сказания о том, как прошлое уходит прочь по воде под зрелыми гавайскими лунами и само собой удваивается, как в игре «зайцы и гончие», излюбленной в половине армейских гарнизонов западного мира. Очевидно, воспитывалась она на раскаленных солнцем тропах для верховой езды, и на бамбуковых верандах, и на заплывах длиной не в одну милю живительных южных вод, а это хорошая школа неповиновения для авантюрных, неугомонных натур.
– Итак, Лу, или Брунгильда, или как тебя теперь величать, что ты собираешься делать дальше?
– Собираюсь трудиться до умертвия духа; собираюсь стать несравненной танцовщицей, – отвечала она, изображая, что перед ней проносится череда видений. – У меня заключен фантастический контракт с фантастическим казино на Лазурном берегу, и сейчас я на пути к фантастической работе и фантастическим доходам.
Я промолчала: это был отличный оборонительный план, только несбыточный ввиду отсутствия вражеского наступления. По прошествии времени я опять не нашлась с достойным ответом, когда меня саркастически уведомили, что Лу, прервав беспрецедентно успешные гастроли, махнула в Китай с высоким блондином-англичанином. Сегодня, надо думать, у них уже есть младенец, который достаточно подрос, чтобы уплетать морковный суп с ложки.